Текст книги "Федор Волков"
Автор книги: Константин Евграфов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
В ту пору у красавца Никиты что-то стало с лицом, за которым он следил с великим тщанием: то ли оно стало терять свой юношеский цвет, то ли былую упругость кожи. И Мавра Егоровна приняла тут такое живое участие во внешности фаворита, что у Никиты мелькнула догадка: кажется, он попадал «в случай». Мавра Егоровна предложила красавцу некое народное снадобье, после омовения которым лицо Никиты покрылось красными пятнами и лишаями.
– Дурная болезнь, – сочувствовала матушке-государыне Мавра Егоровна. – Очень уж неразборчив был наш заласканный красавец в делах сердечных…
Елизавета Петровна, пуще всего боявшаяся всяких болезней, пришла в ужас и чуть не слегла. Предупреждая волю императрицы, Бекетову отказали от двора, а уж потом отправили и подальше – губернатором в Астраханскую губернию.
Теперь, когда путь к сердцу государыни был свободен, Мавра Егоровна не стала уповать на случай. Давно приметила она – состоял в те поры при великой княгине Екатерине Алексеевне камер-пажом бедный и потому скромный родственник Шуваловых, их двоюродный братец Ваня Шувалов. Ваню постоянно видели с книжкой в руках. Был он задумчив и мечтателен. Знали, что Ваня пишет стихи и к тому ж, ни для кого это не было секретом, страстно влюблен в княжну Анну Гагарину, на которой хотел жениться. Но этого очень не хотела Мавра Егоровна, она хотела, чтобы симпатичный и мечтательный паж попал на глаза государыне. И он попал. А через месяц после этого был внезапно произведен в камер-юнкеры.
Двадцатидвухлетний паж стал волею императрицы первым среди трех всесильных Шуваловых. С той лишь разницей, что не принял никаких титулов и наград, обрушившихся на него, – он действительно любил свою августейшую сорокалетнюю покровительницу. И она чувствовала это и ценила. Иван же Иванович покровительствовал просвещению.
Подпоручик сенатской роты Дашков маялся головою и угрызениями совести. Он с трудом стал вспоминать, что же произошло вчера и минувшей ночью. И воспоминания эти были отрывочны и раздерганны, как клочья утреннего тумана.
Со старым приятелем сержантом Лодыженским заглянули сперва к какому-то поручику. Потом Дашков банк метал…
Подпоручик выскочил из-за стола и стал шарить по карманам мундира. Так и есть – пусто. Дометался… Давно ль матушка переслала ему хоть и малую толику, да и того теперь нет. Подпоручик совсем пал духом и, опустясь на лавку и обхватив голову руками, горестно застонал. Ах, бедная матушка!
А откуда ж взялись купцы?.. Ничего этого Дашков вспомнить не мог. Вспомнил лишь бородатую рожу Ивана Митрофановича Канатчикова – знатного лесопромышленника. Лез он целоваться и все колол жесткою бородою щеки подпоручика. Деньги ему совал за распахнутый мундир. А за что?
Ах, Полинька! Теперь Дашков окончательно понял причину угрызений совести.
Купец Канатчиков славился своим хлебосольством. Всего было вдоволь у купца, но самое дорогое, чем он гордился и ради чего готов был пожертвовать всем, была его красавица дочь Полинька. Из-за нее поссорился со своими товарищами, которые сватали ему своих сыновей. У Канатчикова было единственное и непреклонное желание: выдать Полиньку за дворянина.
И Канатчиков не скупился, когда приглашал к себе молодых военных и партикулярных дворян. Угощал несказанно, не отказывал в деньгах, будто по случаю делал подарки. Уверен был: все обернется сторицею. На Дашкова купец имел особые виды: старого дворянского рода, честный и благородный подпоручик, которого ждали чины и слава, нравился его дочери. К тому же Канатчиков знал о незавидных делах в вотчине его матушки, а кто ж откажется от помощи – бескорыстной и родственной!
Полинька тоже нравилась Дашкову. Да и кому она не нравилась! Но вот так – потомственному дворянину да в купцы?.. Впрочем, разве более знатные вельможи не женились на своих крепостных?.. Не-ет, здесь надо подумать – и крепко. Опять же, что еще скажет матушка!
Слишком далеко ушел мыслями Дашков, а когда вновь вспомнил о вчерашнем, содрогнулся: он же просил у Ивана Митрофановича руки его дочери и получил согласие!
Дашков упал на кровать и закрыл голову подушкой. И помощи ждать неоткуда… Куда ж деваться? Хоть бы провалиться в тартарары, время переждать, а там будь что будет! Господи, да ведь есть же ангел-хранитель!
И в этот момент в дверь громко постучали. Дашков вздрогнул.
Ангел-хранитель явился в образе громадного гоффурьера.
– Подпоручик Дашков! – торжественно возвестил он трубным голосом. – Вам надлежит немедля явиться к генерал-прокурору его сиятельству князю Трубецкому. Карета ждет вас.
«Пронеси, господи!» – незаметно перекрестил грудь подпоручик и вышел вслед за гоф-фурьером.
Трубецкой, как видно, ждал Дашкова. Он посмотрел на бледное лицо подпоручика, на темные круги под глазами, спросил:
– Вы больны, Дашков?
– Никак нет, ваше сиятельство.
– Пили вчера?
Дашков опустил глаза, тихо ответил:
– Пил, ваше сиятельство.
– Ну, это пройдет, – успокоился Трубецкой. Ему не хотелось бы заменять Дашкова, исполнительного и честного офицера сенатской роты, кем-нибудь другим при таком особо важном поручении. И он без лишних слов сразу же перешел к делу. – Срочно отправляйтесь в Ярославль, подпоручик. Сегодня. Нет, сейчас же! Привезете оттуда комедиантов. Привезете до поста. Запомните – до поста! Вот вам указ ее императорского величества. – Трубецкой передал Дашкову указ, вынул из шкатулки деньги и вложил их в ладонь подпоручика. – Это тебе, голубчик, на расходы. Гони, брат. Не мешкай. Успеешь до поста, я тебя не забуду. Ну а не успеешь, – Трубецкой скорбно вздохнул, – пеняй на себя.
Вот он – ангел-хранитель! Глаза Дашкова заблестели, он щелкнул каблуками.
– Жизнь положу, ваше сиятельство!
Трубецкой так удивился неожиданной перемене подпоручика, что не удержался, чтобы не спросить:
– А чему это ты так обрадовался, голубчик?
– Почитаю за честь услужить ее императорскому величеству и вам, ваше сиятельство!
– Спасибо, голубчик, и – гони. Гони, ради бога!
Дашков выскочил от Трубецкого, не чуя под ногами земли, и, лишь пробежав несколько шагов, не зная куда, вспомнил вдруг что надо получить еще и прогонные!
Московский регистратор Андрей Григорьев бушевал в Ярославском магистрате. Ваня Дмитревский из провинциальной канцелярии не отправил в Москву с нарочным бумаги Григорьева и теперь, боясь его гнева, скрылся в магистрате. И тогда разъяренный регистратор ворвался в магистрат со своим сержантом и приказал ему нещадно бить Дмитревского. Сержант отказался от такого срамного действа, и тогда сам Григорьев обрушился на Ваню, «ругал его вором, грозил смертной казнью и, знатно, забыв государственные права и не устрашась на судейском столе ее императорского величества указов, яко благочиния зерцало, из крайней своей злобы замахивался на него бить, называл канальей и бестией, и бранил м…но». Григорьев прибыл в город с указом, повелевавшим ярославскому купечеству доставить несколько сот лошадей «для высочайшего шествия из Москвы в Санкт-Петербург». Вообразив себя чуть ли не посланцем небесным, Григорьев решил показать всю меру и безмерие своей власти. Видя такое устремление московского регистратора, члены магистрата – ратманы, оттерли Ваню из судейской каморы, и он заперся в другой каморе. Заметив это, Григорьев вошел в раж.
– Ага, прощелыги! – завопил он. – Мало держите в магистрате колодников и воров, еще и покрываете их?!
Ратманы держались с достоинством. Они спокойно и со знанием дела объяснили зарвавшемуся регистратору:
– Сие не похвально и противу закону. В именном указе тысяча семьсот двадцать четвертого года установлено штрафование бессовестных, которые неучтивым образом в присутственных местах поступают.
– Что-о, сучьи дети?! Грозить вздумали?..
– А за сие наглое невежество, – продолжали ему внушать ратманы, – а особливо за сквернословную брань, надлежало бы взять с вас, господин регистратор, штраф – десять рублев.
– Воры подлежат пытке и смертному истязанию! – вопил свое Григорьев.
Но пока он вопил и сквернословил, ратманы послали гонца к воеводе, прося его о помощи и защите. Михаил Андреевич Бобрищев-Пушкин, узнав о таком поношении магистрата, задумался. Конечно, люди чиновные, вроде Григорьева, всегда могли безнаказанно издеваться над людьми выборными, состоящими на общественной службе. Но за последнее время совсем уж замотали город всяческими ревизиями и поборами. И воевода подумал: кто-то копает ему яму. И он велел послать к магистрату полицмейстера с командою и стал собираться сам.
Когда воевода и полицмейстер вошли в палату, неукротимый Григорьев топтал ногами обрывки магистратского рапорта и кряхтел, будто дрова колол.
«Пляши, пляши, – усмехнулся про себя воевода. – А я вот тебя сейчас по указу семьсот двадцать четвертого года, да еще и рапорт в Москву. Допляшешься!»
Наконец Григорьев выдохся, остановился и только тогда заметил и воеводу и полицмейстера. Наступила тишина. Григорьев тяжело дышал, в глазах его горели злые огоньки. Воевода чуть улыбался. В этот момент со стороны Санкт-Петербургского тракта послышался заливистый звон бубенцов. Магистратские бросились к окнам и увидели мчащуюся во весь опор, окутанную снежной метелью курьерскую тройку.
Михаил Андреевич вспомнил любимую притчу «Коловратность» господина Сумарокова. Он выучил эту притчу наизусть, потому как за многие годы воеводства мудрость ее постигал все более и более:
Собака Кошку съела,
Собаку съел Медведь,
Медведя – зевом – Лев принудил умереть,
Сразити Льва рука Охотничья умела,
Охотника ужалила Змея,
Змею загрызла Кошка,
А мысль моя,
И видно нам неоднократно,
Что все на свете коловратно.
Григорьев же, видимо, этой притчи не знал, поэтому всегда уповал на случай.
Между тем тройка пронеслась по улице города, и у магистрата бубенцы всхлипнули и захлебнулись. Тут же дверь распахнулась, и в палату, гремя огромными ботфортами и стукнув палашом о косяк, вошел краснощекий с мороза красавец офицер.
– Подпоручик сенатской роты Дашков! – рявкнул он, ни к кому не обращаясь. – Воеводу ко мне! Мигом!
Воевода сделал шаг вперед, кивнул головой.
– Воевода Бобрищев-Пушкин к вашим услугам.
Дашков, вынув из-за пазухи бумагу с печатью на розовом шелковом шнурке и крякнув густо, строго обвел взглядом магистратских.
– Честь имею объявить указ ее императорского величества самодержицы всероссийской. – Он развернул бумагу и стал читать так, будто оду декламировал – «Всепресветлейшая, державнейшая, великая государыня Елисавет Петровна, самодержица всероссийская, сего генваря 3 дня всемилостивейше указать соизволила ярославских купцов Федора Григорьева сына Волкова, он же Полушкин, з братьями Гавриилом и Григорьем (которые в Ярославле содержат театр и играют комедии) и кто им для того еще потребны будут, привесть в Санкт-Петербург… и что надлежать будет для скорейшего оных людей и принадлежащего им платья сюда привозу, под оное дать ямские подводы и на них ис казны прогонные деньги. И во исполнение оного высочайшего ее императорского величества указу Правительствующий Сенат приказали: в Ярославль отправить нарочного сенацкой роты подпорутчика Дашкова и велеть показанных купцов… и кто им еще для того как ис купечества, так ис приказных и ис протчих чинов потребны будут… отправить в Санкт-Петербург с показанным нарочным отправленным в самой скорости.
Сей указ объявил: Генерал-прокурор князь Трубецкой генваря 4 дня 1752 года».
В наступившей тишине вдруг послышался всхлип. Дашков круто повернулся и увидел в дверях прислонившегося к косяку юношу.
– Кто таков?
Бобрищев-Пушкин, растерянный, огорошенный указом, остолбенел. До сих пор курьеры ее императорского величества смерчем проносились по городам и весям, чтобы смещать, ссылать, миловать. А тут – комедианты! Что ж это творится-то на белом свете! Это уж и вовсе коловратно!..
– Кто таков? – повторил вопрос подпоручик, потому что Ваня, услышав указ и не сдержавшись, испугался теперь своей дерзости и стоял, словно воды в рот набрал.
Воевода опомнился, схватил Ваню за рукав и подтолкнул к Дашкову.
– Вот этот, ваше благородие, и есть волковский комедиант Иван Дмитревский:
Дашков поднял Ваню и расцеловал в обе щеки.
– Экой ты красавец, братец! Что ж, собирайся, Ваня, в столицу, и не медля! – Заметив, что Ваня вздрогнул вдруг и дернулся, встретившись со злобным взглядом Григорьева, Дашков подивился: – Ты чего? Боишься кого?
И тогда воевода решил, что наступил его черед.
– Сей зарвавшийся регистратишко, – ткнул он пальцем в Григорьева, – сулил оному безвинному актеру волковскому пытку и смертное истязание.
Дашков отпустил Ваню и, взяв за грудки Григорьева, слегка приподнял.
– Ты что же, собачий сын, слуг государыни своей истязуешь? Указы Петровы забыл? Да ты же враг отечеству своему, поганая твоя рожа! Штрафовать его – и на цепь! Эй, кто там?
Полицмейстер выскочил за дверь, и в судейскую вбежали два солдата. Они вытолкнули Григорьева за дверь, и тогда Дашков приказал:
– Волкова ко мне! Мигом!
Длинной извилистой лентой обоз в окружении родственников, провожающих, любопытных медленно спустился от Полушкинской рощи и остановился у воеводского двора.
На крыльцо вышел Бобрищев-Пушкин с Марьей Ефимовной, за ними показались оба Майковы. Воевода оглядел обоз, поднял голову. Солнце уже осветило хлопья снега на верхушках деревьев и слизывало с синего неба остатки мглистых залысин.
Подошел Федор. Поклонился.
– Прощайте, Михаил Андреевич.
Воевода развел в недоумении руками: все никак не мог привыкнуть к этакой неожиданности.
– Вот она, брат Федор Григорьевич, фортуна-то… а? Денек-то будет на славу… На славу, – повторил он и часто заморгал глазами.
– Сохрани вас господь, Федор Григорьевич, – Марья Ефимовна грустно улыбнулась, тихо добавила: – Видно, больше не увидимся…
Федору до слез стало жаль эту добрую женщину и он, желая ободрить ее, ласково улыбнулся.
– Марья Ефимовна, чай, не за тридевять земель уезжаем! Бог даст, снова для вас в Ярославле играть станем.
Но им не суждено уже будет свидеться: вскоре после отъезда Федора старый и больной Бобрищев-Пушкин останется вдовцом и, не выдержав одиночества, тоже уйдет в мир иной, тихо и безропотно.
Федор тепло простился с Майковыми, предложил, шутя:
– А что, Василий Иваныч, может, с нами прогуляешься?
– И-и, Федор Григорьич! Кто знает, где лучше: на своем ли подворье, на чужой ли стороне! Поживу-ка с батюшкой в родном дому, а там бог весть…
Федор откланялся и отошел к обозу, к матушке и братанам своим Алешке и Ивану.
– Прости, матушка. Бог даст, ненадолго. – Он расцеловал ее мокрое от слез лицо. – Ну а вы, братцы, не падайте духом. Ежели кто играть на нашем театре захочет, препятствий не чините, пусть играют. А ты, Иван, Алешке-то помогай, трудно ему одному будет. А мы, может, прокатимся туда и обратно: день наш мраком сокрыт…
Подошел Дашков, вопросительно посмотрел на воеводу.
– С богом! – перекрестил обоз Бобрищев-Пушкин и махнул рукой.
– Тро-ога-ай!..
Заскрипели полозья, зафыркали лошади, забрехали перепуганные собаки. Обоз медленно, будто нехотя, потянулся к заставе.
Часть вторая
ТОРЖЕСТВУЮЩАЯ МИНЕРВА
Глава первая
ПОКАЯНИЕ ГРЕШНИКА
«…ярославских купцов Федора Волкова с товарищи объявить при дворе е. и. в., а подпорутчика Дашкова в данных ему из Ярославской правинцыальной канцелярии на прогоны деньгах шесть Штатс-канторе».
Выписка из записи в журнале Сената. 29 января 1752 г.
Сержант сенатской роты Лодыженский уже сутки сидел в почтовом домике ямской станции Славянки, последней перед Петербургом, и «недреманным оком» следил в окно за Санкт-Петербургским трактом. Пустынен он был и безлюден. Вытянув трубочкой пухлые губы, дышал в расписанное зимними узорами стекло и, глядя в оттаявшее оконце, поеживался – лютые выдались в эту зиму морозы крещенские. Кого и привезет-то бедный Дашков – комедиантов живых или замерзшие кочерыжки? И что за нужда такая – людей по морозу гонять!
В кармане сержанта лежал приказ князя Трубецкого, чтоб ему, сержанту Лодыженскому, «ехать в Словянку и во оной объявленного подпорутчика Дашкова, как он тех комедиантов повезет, дабы сюда не проехали, смотреть недреманным оком, и когда он в Словянку приедет, то означенной посланный от меня ордер ему отдать и ехать с ним в Царское Село. И ежели е. и. в. в Царское Село прибыть еще не изволит, то ему, Дашкову, объявя сей приказ, чтоб он и с ними, комедиантами, в Царском Селе, не ездя из оного, дожидался приказу, ехать тебе в самой скорости и меня репортовать».
Вчера сержант уже «репортовал» князю, что сидит, мол, и бдит недреманным оком. Подумал было, не пора ль «репортовать» еще, чтоб не волновать его сиятельство неведением, да в это самое время и увидел на дальнем искрящемся снежной белизной склоне длинную темную ленту обоза.
«Слава те, господи! – облегченно вздохнул Лодыженский. – Непременно Дашков». – Он запахнул поплотнее шубу и вышел.
Почуяв жилье, лошади без понуканья прибавили шагу, и вскоре обоз втянулся в Славянку.
– Лодыженский! Ты что, брат, здесь делаешь? – К сержанту, путаясь в полах длинного тулупа с огромным поднятым воротником, подошел Дашков.
– Степан, ты ли? – не узнал подпоручика Лодыженский. – Тебя, дорогой, жду. Живы, что ли?
– Чуть живы, брат. Погреться надо, околеем совсем…
Пока возницы занимались обозом, Лодыженский устроил стонущих, кряхтящих и кашляющих комедиантов на просторном постоялом дворе. Здесь они и узнали, что в Петербург им пока дорога заказана, приказано сворачивать в Царское Село.
«Вот еще оказия!» – поморщился Дашков, однако, поразмыслив, успокоился: приказ его сиятельства он выполнил. И чтоб уж на последних верстах не дать промашки, объявил своим подопечным:
– Вот что, други мои, осталось чуть да немного. Отогреваться у государыни нашей милостивой будем. А сейчас отобедаем – и в путь.
Через два часа обоз вытянулся из Славянки и, свернув с тракта, направился к Царскому Селу.
Скромную финскую усадьбу на лобастом холме Сааримойс, что в двадцати пяти верстах южнее Петербурга, русские перекрестили в Сарскую мызу. Неизвестно, чем она прельстила светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова, только Петр Первый подарил ее своему сподвижнику, видимо, без особого сожаления. Тогда же по велению Меншикова здесь выстроили небольшой дворец и окружили его садом. Но – все на свете коловратно! Почил в бозе венценосный Петр, и дворец с садом и пристройками для челяди «отписали» вдове его Екатерине Алексеевне. И все это вкупе стало называться Сарским Селом. Ну а поскольку прежнее финское название вообще утеряло свой смысл, новое – Царское Село – не потребовало никаких усилий в изменении произношения, да я более соответствовало своему истинному назначению.
В ту пору, когда ярославцы прибыли в Царское Село, увидели они по всей вершине холма раскорчеванную землю, огромные штабеля досок, горы дикого камня и мраморных плит. Чуть поодаль, на площадке, мужики пилили на высоких козлах хлысты на доски, в огромных чанах мешали раствор, каменотесы били камень и мрамор.
Федора поразило великолепие дворца, у которого они остановились. Чуть ли не в треть версты длиною сказочный фасад украшали мраморные колонны, мускулистые фигуры атлантов, рельефы замысловатых гербов, человеческих лиц и голов животных, литые кружева балконных решеток.
К обозу бежал грузный господин в длинной лисьей шубе и в лисьем же малахае.
– Что привезли? – на ходу кричал он. – Скульптуры привезли?
Дашков спрыгнул с саней и, козырнув незнакомцу, доложил:
– Никак нет, господин Растрелли! Комедиантов из Ярославля привез.
Федор, услышав фамилию, соскочил с саней и оказался лицом к лицу с обер-архитектором двора. Растрелли поднял брови и отступил на шаг.
– Постой, постой… Ба! – Он сдвинул на затылок малахай и ткнул Федора пальцем в грудь. – Петито Федор? Оперный палаццо?
И Федор не мог сдержать удивления перед такой памятливостью строителя. Растрелли рассмеялся.
– Не удивляйся, Федор, у художника должна быть хорошая память: раз увидел – на всю жизнь запомнил! И потом, я же приглашал тебя к себе учеником. Надумал? Постой! Ты же был механиком, теперь стал актером?
– Колесо, господин Растрелли, как говорил мой учитель, везде нужно.
– Ну-ну!.. Помню, твой учитель был большим механиком. Что ж, желаю вам порадовать государыню. Кстати, обещала быть послезавтра.
К обозу вышел дворцовый служитель и велел разгружаться у четырехэтажного флигеля нового дворца. И Федор поспешил проститься с Растрелли.
– Федор Григорьевич, откуда ты с Растрелли-то знаком? – не сдержал любопытства Дашков.
Ярославцы окружили Федора плотным кольцом, удивленные и даже чуть оробевшие: вон какой у них Федор-то Григорьич, он и с матушкой государыней в одной ложе в опере сидел (Григорий Волков говорил), и с самым главным строителем дворца за товарища!
– Родственник он, – сказал просто Федор и, помолчав, добавил: – Только не знаю, чей!
Дашков прыснул в кулак, а ярославцы рты открыли.
Флигель, куда поместили комедиантов, хорошо протопили, и передрогшие путешественники быстро отогрелись и повеселели. Когда же вместе с гвардейцами караульной роты их знатно покормили, совсем почувствовали себя как дома.
Чтобы достойно встретить императрицу, Дашков приказал всем привести себя в порядок. А к вечеру их отвели в баню и, разомлевших, безмерно уставших, уложили спать.
Через день примчался гоф-фурьер и велел готовиться к встрече государыни императрицы со двором. Ярославцы упали духом. Господи, они своего губернатора-то видели только издалека, а иные и вообще не удостоились чести! А тут – сама государыня, с которой, не дай бог, еще может, и говорить придется! Видел Федор, как трясутся, будто в ознобе, его товарищи, и хоть сам нервничал, пытался, как мог, успокоить их.
Только Яша Шумский не унывал или не показывал виду.
– В баню идти – пару не бояться, – подмигивал он друзьям. – Не робей: ярославские – парни хватские, на печи не дрожат.
Ярославские парни кисло улыбались, а у Вани Дмитревского на глазах навертывались слезы. Видя такое жалкое состояние своих подопечных, Дашков решил сделать комедиантам внушение.
– Государыня императрица наша, – вразумлял он, – всем нам родная матушка, а мы – ее дети. Она за всех нас, детей своих, скорбит и печется. Своих-то матушек вы небось не трусите, а любите. Вот и перед взором августейшим не трепетать надобно, а стоять с сыновней преданностью и великим почтением. Меня ведь вы не трусите, а я, не в пример матушки государыни, ох как грозен!
Ярославцы слабо улыбались – за несколько дней они успели полюбить своего подпоручика, защитника и благодетеля, и грозность его видели только в магистрате, когда вышвырнул он распоясавшегося регистратора. Хоть и пытались комедианты заставить себя вообразить императрицу в образе матушки, это не удавалось.
Однако пришел час, и мимо окон флигеля промчались храпевшие кони, запряженные цугом в гербовые кареты. Рослые красавцы конногвардейцы на взмыленных конях плотным кольцом окружали длинную вереницу карет, кибиток, возков, саней.
Ярославцы отпрянули от окон и, совсем убитые предстоящей встречей, обреченно опустились на свои кровати. Дашков с досадой махнул рукой и побежал с докладом.
Большой зал Екатерининского дворца поражал великолепием. Ярославцы, напомаженные, начищенные, затянутые в сюртуки, чуйки, поддевки, стояли цепочкой в центре зала и боялись поднять глаза.
– Ее императорское величество!
Комедианты скорее почувствовали, нежели увидели государыню, – зал наполнился легким шуршанием юбок, неуловимым ароматом духов, пудры, – ноги их подкосились, и они грохнулись на колени.
Федор увидел перед глазами голубой бархат и опущенную белую полную руку, державшую раскрытым перламутровый веер.
– Встаньте, дети мои, встаньте, – низкий грудной голос будто исходил с небес, и Федор некстати вспомнил итальянскую оперу с невидимым хором ангельских голосов. Он незаметно подтолкнул локтем Ваню Дмитревского и стал подниматься. За ним поднялись остальные. От блеска алмазов и орденов, мерцания жемчуга, от неземного великолепия и пышности в глазах Федора все слилось в один блестящий, сверкающий круг.
– Это ты купец Федор Волков? – услышал Федор далекий голос и заставил себя поднять глаза.
Он увидел перед собой глаза императрицы, они смотрели на него с откровенным любопытством, губы улыбались. Казалось, еще мгновение, и императрица неведомо чему рассмеется. Это ободрило Федора, и он спокойно ответил:
– Федор Григорьев сын Волков, ваше величество. Федор Полушкин тож.
Елизавета округлила глаза и посмотрела на Ваню Дмитревского. И поскольку Ваня молчал и только заливался краской, Федор поспешил ответить за него:
– Иван Афанасьевич Дмитревский, ваше величество. Он же Иван Нарыков, Иван Дьяконов тож, ваше величество.
Императрица повернула голову в сторону великой княгини.
– Катрин, вы слышали? Да у них по три фамилии у каждого! Не хлопотно ли вам так-то, дети мои?
– У остальных по одной, ваше величество, – склонил голову Федор.
– Слава богу!.. Александр Петрович, вот вам и русская труппа, о коей вы столь мечтали.
Федор догадался, что в свите императрицы драматург Сумароков.
– Я довольна вами, дети мои. Александр Петрович, займитесь актерами и ввечеру доложите, что вы нам завтра представите. – Императрица повернулась и направилась к выходу. Свита последовала за ней.
Сумароков взял Федора за пуговицу сюртука и посмотрел ему в глаза.
– Вы что ж, и «Хорева» у себя ставили? Верно?
– Верно, Александр Петрович.
– А что вы раньше скрывали, что у вас театр есть? Утаили?
– Не утаил, Александр Петрович, тогда не было театра. Ваш «Хорев» и подвиг меня на дерзость.
Сумароков недоверчиво посмотрел на Федора, однако видно было, что слова его ему польстили.
– Поистине пути господни неисповедимы… Ну, пойдем к вам, будем знакомиться.
И вновь подивились ярославцы Федору своему – подумать только, его и сам Сумароков знает! А уж если так, и вовсе бояться нечего. Повеселели ярославцы.
Возгордился Александр Петрович, что трагедии его не только в Петербурге да в Москве, но и – кто бы мог подумать! – в далеком Ярославле ставят. Сразу предупредил, что для постановки трагедий дворец мало приспособлен, поэтому государыня императрица хотела бы посмотреть что-нибудь попроще, из духовного репертуара. Остановились на «Покаянии грешного человека».
На репетиции Сумароков сидел недолго, замечаний не делал и вскоре покинул актеров – пошел на доклад к императрице. А вечером подпоручик Дашков объявил ярославцам, что завтра в одиннадцать пополудни ее императорское величество соизволит смотреть «Покаяние грешника».
Спектакль шел в Голубой гостиной. В непривычной обстановке, в близости самой императрицы и ее блестящего двора ярославцы оробели, чувствовали себя так, словно им не хватало воздуха. Голоса их если и не срывались, то звучали неестественно, натужно. А Яков Шумский, играя Нечистого и не соразмерив свой голос с высокой гостиной, выдал такого «петуха», что императрица плотно сжала губы, и только глаза ее выдавали искренний смех да пышные плечи заколыхались. Зрители зашевелились в своих креслах.
Однако спектакль закончился благополучно.
– Мило, мило, – громко сказала императрица и похлопала в ладоши.
Ее поддержали.
Раскланявшись, актеры ушли за кулисы. Ваня Дмитревский, уткнувшись в ширму лицом, откровенно плакал. Он чувствовал, что на этот раз Ангел из него не получился. Яков Шумский не смел поднять глаза на товарищей своих, винил во всем одного себя.
– «Мило, мило…»! Смеются над нами, вот что! Да и то, не всем чернецам в игумнах быть…
Наконец Федор не выдержал и пресек вопли и жалобы своих актеров.
– Довольно!.. Не так уж и плохо. Да этот «Грешник» небось в печенках уже у всех сидит…
Федор хорошо понимал, что блестящий образованный двор ее императорского величества, избалованный итальянской оперой и французской драмой, трудно будет покорить сочинением святого Дмитрия Ростовского. Так ведь он и не собирался очищать души непорочные, на то есть царские духовники. А коль сама императрица непогрешима, какая утеха ей и какой пример в очищении Грешника? Примера никакого, а утешение – в возвеличивании собственной непогрешимости.
А когда Федор уразумел эту истину, он понял, что театр, ублажающий лишь честолюбие, теряет свой смысл. На то есть придворные поэты, которые в отличие от царских духовников не снимают несуществующие грехи, а возвеличивают мнимые добродетели. От такого исхода своих размышлений Федор даже растерялся: неужто их в такой скорости привезли сюда только для того, чтобы потешить чье-то самолюбие? А что же Сумароков хочет? А Сумароков передал ярославцам высочайшее к их игре снисхождение.
– Природная игра ваша, – неторопливо пояснял Александр Петрович мысли императрицы и, видно, свои собственные, – как бы это сказать, не могла понравиться государыне…
– Отчего же только природная? – спросил Федор. – Кажется, не нарушали правил сценической игры.
– А они вам ведомы? – удивился Сумароков. – Впрочем, я заметил, что столичные спектакли для вас, Федор Григорьич, не прошли даром.
– Благодарю вас, – сухо ответил Федор. – Только сценические правила мы изучали по Франциску Лангу. Разве это теперь уже не авторитет?
– Вот как! Тогда что ж вам мешает следовать его правилам?
Федор с таким укором посмотрел на поэта, что тот смешался, – он понял, что хотел сказать этот ярославский купец.
– Конечно, конечно… Благородство манер воспитанием дается, а не токмо изучением правил. – Сумароков помолчал и, видно, чтоб взбодрить ярославцев, утешил: – Однако ж не боги горшки обжигают!
Ярославцы не очень-то утешились поговоркой этой: для обжига тоже время нужно, а сколь его потребуется, того никому знать не дано.
– Что ж нам теперь приказать соизволили? – спросил только Федор. – Чаю, в Ярославль пора возвращаться. Загостились, поди…
– Какой Ярославль! – Сумароков сгреб с головы парик, обнажив рыжую плешивую голову, и сунул его в карман камзола. – «Синава» репетировать станем и моего ж «Гамлета». Через две недели в Петербурге представляем. Опять же пред очами государыни императрицы! Срок немалый, господа актеры, и я на вас уповаю!
Федор не мог скрыть улыбку: что ж остается русскому драматургу без русского театра делать!
3 февраля 1752 года генерал-прокурор Никита Юрьевич Трубецкой «всенижайше репортовал» государыне императрице, что «Волков з братьями и протчия, всего 12 человек, сюды привезены и при дворе е. и. в. объявлены».
В тот же день князь Никита Юрьевич выслушал от императрицы слова благодарности и был весьма польщен ее необычайно милостивым отношением к себе. Уже дома, вновь переживая благосклонность государыни, он взял со стола колокольчик и позвонил. Вошедшему адъютанту приказал коротко: