Текст книги "Федор Волков"
Автор книги: Константин Евграфов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
– Дашкова ко мне.
– Капитан Дашков…
– Подпоручик, осмелюсь доложить.
Трубецкой пожевал губами.
– Если вам так угодно… Мне угодно поздравить вас капитаном.
«Есть! Есть ангел-хранитель!» – вытянувшись, Дашков затаил дыхание.
– Благодарю, голубчик, за службу и впредь на нее уповаю.
– Рад услужить государыне императрице и вам, ваше сиятельство!
После двухнедельной репетиции «Синава» и «Гамлета» ярославцев наконец по высочайшему повелению привезли из Царского Села в Петербургский Смольный дворец. Играть же им было указано на Большой Морской в Немецком театре – труппа Петра Гильфердинга играла в этот сезон в Риге.
Здесь же, в Смольном дворце, ярославцам отвели комнаты. Столом они пользовались от двора ее императорского величества. Для отопления обширного театра приказано было отпускать дрова, а для освещения – «свечи сальные, так и плошки с салом же, а во время высочайшего е. и. в. присутствия восковые свечки и плошки с воском».
К шестому февраля плошки заправили воском.
Спектакль был назначен на восемь часов пополудни. Накануне еще и еще прогоняли отдельные явления «Синава», читали и перечитывали монологи. Декорации частью были перенесены из Шляхетного корпуса, частью сделаны заново придворными итальянскими художниками.
Перед спектаклем Сумароков дал актерам передышку, во время которой прочитал им свою комедию «Тресотиниус», направленную против академика Василия Кирилловича Тредиаковского. Люто ненавидели поэты друг друга и того даже скрывать не пытались.
– Сего мужа ученого, – распалял себя Сумароков, – колотить надлежит зело больно, как колотил его в свою пору Артемий Волынский!
В правление Анны Иоанновны Тредиаковский стал придворным пиитой и был принят на службу при Академии наук «под титлом секретаря». И хотя он пользовался сильной поддержкой стоявших у власти немцев, это не помешало кабинет-министру императрицы знатному вельможе Артемию Волынскому собственноручно поколотить образованнейшего российского просветителя и, кстати, своего земляка-астраханца только за то, что тот не написал к сроку заказанные вирши.
Жестокий век? Варварская страна? Однако могла ли такая мелочь шокировать просвещенную Европу той поры? Нисколько!
Через год после того, как Тредиаковский не без помощи Синода был произведен в академики, в ту же Петербургскую Академию наук был избран действительным иностранным почетным членом французский писатель и философ-просветитель Мари Франсуа Аруэ – великий Вольтер, острослов и вольнодумец. Так вот, небольшому недоразумению, случившемуся между Волынским и Тредиаковским в азиатской стране, предшествовало подобное же недоразумение в просвещенной европейской Франции, – видно, наши сановные соотечественники во всем подражали французской манере поведения. Однажды маршал Франции шевалье де Роан Шабо, пытаясь уязвить Вольтера, был тут же с блестящим остроумием высмеян великим просветителем. Кавалер не остался в долгу и приказал слугам избить поэта палками, что и было незамедлительно исполнено.
Подобные недоразумения возникали не только между просветителями и власть имущими, но и между самими просветителями, упрекавшими друг друга если уж не в полном невежестве, то в невежестве по преимуществу.
– Б-бить н-надо и з-зело б-больно! – повторил просветитель Сумароков в адрес просветителя Тредиаковского, сильно заикаясь – явная примета крайнего волнения.
И эту примету, вкупе с другими, Тредиаковский обыграл в едкой эпиграмме:
Кто рыж, плешив, мигун, заика и картав,
Не может быти в том никак хороший нрав.
Сумароков ответил «Тресотиниусом», которого в запале написал за сутки. Читал комедию Александр Петрович всем при всяком удобном случае. Не мог не прочитать он ее и ярославцам.
Текст начинался с жалобы девицы Кларисы, которую сватал педант Тресотиниус:
«– Нет, батюшка, воля ваша, лучше мне век быть в девках, нежели за Тресотиниусом. С чего вы взяли, что он учен? Никто этого об нем не говорит, кроме его самого, и хотя он и клянется, что он человек ученый, однако в этом ему никто не верит».
На это батюшка ее Оронт возражает:
«– Безумная, он знает по-арапски, по-сирски, по-халдейски, – да диво, не знает ли он еще и по-китайски, – и на всех этих языках стихи пишет, как на русском языке».
Клариса ж, простушка, уверяет батюшку, что «для любви и одного нашего языка довольно».
Были в комедии и стихи, сочиненные Тресотиниусом своей «прекрасной красоте, приятной приятности» Кларисе:
Красоту на вашу смотря, распалился я, ей-ей!
Изволь меня избавить ты от страсти тем моей!
Бровь твоя меня пронзила, голос кровь зажег,
Мучишь ты меня, Климена, и стрелою сшибла с ног.
Видеть мне тебя есть драго,
О богиня всей любви!
Только то мне есть не благо,
Что живешь в моей крови.
Александр Петрович вошел в раж и после чтения комедии не успокоился.
– Отдыхайте, братцы, отдыхайте, а я вам вот еще… – Сумароков потрогал голову и, не обнаружив там парика, вынул его из кармана и вытер им красное потное лицо. – Топят, черти… Так вот, у недоумка того, а-ка-демика, сочинения и переводы вышли… Сочи-ни-тель!.. Так я поздравил сию ученую дубину притчею, «Жуки и Пчелы» называется. Потрудитесь послушать. – Александр Петрович оглядел всех строгим взглядом, кашлянул в парик и стал читать на память:
Прибаску
Сложу
И сказку
Скажу.
Невежи Жýки
Вползли в науки
И стали патоку Пчел делать обучать.
Пчелáм не век молчать,
Что их дурачат;
Великий шум во улье начат.
Спустился к ним с Парнаса Аполлон
И Жýков он
Всех выгнал вон,
Сказал: «Друзья мои, в навоз отсель подите;
Они работают, а вы их труд ядите,
Да вы же скаредством и патоку вредите!»
Притча актерам понравилась, и поэт остался доволен. Он спрыгнул со сцены и упал в кресло.
– Ах, Федор Григорьевич, друзья мои! Гром гремит не всегда из небесной тучи, да иногда и из навозной кучи. Памятуйте об этом, чтоб верное суждение о ближних своих иметь… Сержант! – вдруг резко крикнул он и обернулся. – Что ж обед до сих пор не готов, каналья?
– Давно ждет, ваше превосходительство! – рявкнул от двери дежурный сержант так, что ярославцы вздрогнули.
– Ну, друзья мои, бог не выдаст – свинья не съест. – Александр Петрович перекрестил комедиантов и плюнул через плечо. – Не робей!
Занавес раздвинули, и актеры остались один на один с блестящим двором ее императорского величества. Спектакль начался.
Некоторое время Сумароков сидел неподвижно, глядя на сцену, потом осторожно отодвинул шпалеру и заглянул в узкую щелку. Наблюдал долго и остался доволен.
– Государыня изволит улыбаться, – прошептал он, обернувшись к Федору, загримированному Синавом.
Федор задумчиво кивнул головой – он входил в роль. Сумароков не стал отвлекать его и снова приник к шпалере. Елизавета Петровна улыбалась довольно милостиво. Сумароков успокоился и все же наказал Федору!
– Ты уж, Федор Григорьич, того, – он покрутил в воздухе пальцами, – особливо-то… в раж не входи. Утишься, голубчик!..
– Там видно будет, – усмехнулся Федор. – Текст-то ваш.
– Вот-вот! – обрадовался Александр Петрович. – И читай его на здоровье! Текст – это душа трагедии, сердце ее. Остальное – от лукавого!
– Пора мне, – перебил его Федор и вышел на сцену. «Пронеси и помилуй!» – перекрестился Сумароков и, нашарив рукой стул, сел и вперил свой взгляд в Федора.
Он только теперь заметил, какое живое лицо у актера. Оно ни на минуту не застывало, неуловимо и естественно отражая ту борьбу ума и сердца героя, о которой и хотел рассказатьдраматург, создавая своего Синава. Федор это показывал.В глазах его то вспыхивал, то гас какой-то неукротимый огонь, идущий изнутри. И огонь этот освещал то внутреннее противоборство долга с чувством, о котором сам драматург и не предполагал: Федор облек слово в действо, и слово и действо стали одним единым, разорвать которое было невозможно.
Сумароков узнавал и не узнавал своего Синава. Прежде он только слышал его, теперь – увидел; увидел Синава-человека, которого нужно было либо признать, либо не признать за родное детище.
…Закололась Ильмена, и унесли ее тело воины. Приближался тот монолог, которым, бывало, Никита Бекетов в Шляхетном корпусе доводил зрителей до умопомрачения, до спазм в горле.
На репетициях Федор переигрывал в страсти Никиту. Если Бекетов гремел, гудел колоколом, ломал в отчаянии руки свои, устремляя к небу округлившиеся глаза, то Федор приходил в бешенство и метался по сцене, как рыкающий тигр в клетке, ломающий ее железные прутья.
Сумароков закрыл глаза, чтобы не видеть этого ужаса, и вдруг услышал тихую исповедь грешника, жалкое, искреннее раскаяние сломленного духом тирана:
Я пролил кровь твою, не ты ее лила…
Не ты кинжалом грудь прекрасную пронзила —
Моя рука тебя, моя рука сразила!
И как жалкая запоздавшая просьба:
Ильмена, отпусти ты мне мою вину —
Кляну злодействие, – но поздно уж кляну!
На глазах Федора появились слезы, казалось, еще мгновение, и он разрыдается.
Увяла молодость, увяла красота.
Закрылись очи те, что кровь мою вспалили.
Вы, боги, взяв ее, всего меня лишили!
Сумароков оторопел: что ж, выходит, Федор сам не знал, как будет играть? Но ведь это немыслимо!
Сцену безумия Федор сыграл так спокойно, что у Сумарокова мурашки по спине побежали. Как же последний-то монолог станет читать?..
Глаза Федора блестели, голос нарастал с каждой фразой, чувствовалось, что он его сдерживал, как только мог, и наконец дал ему полную волю:
Карай мя, небо: я погибель в дар приемлю —
Рази, губи, греми, бросай огонь на землю!
Дали занавес. Федор быстро прошел за кулисы, тяжело дыша, опустился на лавку, вытянул ноги. Его молча окружили ярославцы. Яша Шумский махал перед его лицом какой-то картонкой, дергал, как паралитик, головой и только повторял:
– Ну, Федор Григорьич… Ну, Федор Григорьич…
Сумароков не знал, что сказать. Всякие слова здесь были бы неуместны, потому что то, что он увидел сейчас, было неожиданным. И Сумароков, не привыкший ни лицемерить, ни фальшивить, поднял Федора с лавки, крепко обнял и трижды по русскому обычаю поцеловал.
– Кланяться-то беги! Кланяться…
– Ну и что вы нам скажете, дорогой Александр Петрович? – Императрица стояла в окружении придворных.
– Мое мнение мало значит, ваше величество, – склонил голову Сумароков. – Однако смею заметить, что в игре ярославцев, а особливо в игре Федора Волкова, столько природного дара, что не обратить на это внимания никак нельзя.
Великая княгиня насмешливо посмотрела на драматурга.
– Вот именно, мы обратили на это внимание. Вы-то как полагаете: дар этот – благо или недостаток?
– Природный дар не может быть недостатком, ваше высочество, – сказал угрюмо Сумароков. – Его можно принимать или не принимать.
– Да, дорогой Александр Петрович, вы правы, – вздохнула императрица. – Или принимать, или не принимать… Что нам еще покажут ярославцы?
– Мы подготовили моего «Гамлета», ваше величество.
– Прекрасно. Достаточно ли вам будет двух дней?
– Вполне, ваше величество.
Сумароков считал своего «Гамлета» вполне самостоятельным произведением, и его доводили до бешенства злые упреки Ломоносова и Тредиаковского в литературном воровстве.
– Кроме монолога, – отвечал он «завистникам», – и окончания третьего действия и Клавдиева на колени падения, мой «Гамлет» на Шекспирову трагедию едва, едва походит!
Полагают также, и не без основания, что Сумароков использовал сюжет еще дошекспировского «Гамлета», которого играли в России немецкие актеры.
Гамлет, терзающийся в борьбе между чувством любви к Офелии и необходимостью отомстить за отца, находит выход. Превыше всего ставя свой гражданский долг перед обществом и народом, Гамлет остается жить, чтобы бороться против тирании Клавдия, под игом которого томится страна:
Умри!.. Но что потом в несчастной сей стране
Под тяжким бременем народ речет о мне?..
…Нельзя мне умереть, исполнить надлежит,
Что совести моей днесь истина гласит.
Сумароков создал монарха не «помазанником божьим», а человеком, которому «общество», то есть дворянство, вручило власть для защиты его интересов. В финале же трагедии драматург выражал мысль о праве этого «общества» свергать царя, который обманул общественное доверие, став тираном. Отсюда следовал вывод: борьба против тирана-монарха не только законна и справедлива, но и является прямым долгом настоящего сына отечества.
Не составляло большого труда убедиться в том, что трагедия эта оправдывала дворцовый переворот, возведший на престол Елизавету Петровну. Конечно же, именно ее имел в виду Сумароков, когда говорил, что принц Гамлет
…любим в народе,
Надежда всех граждан, остаток в царском роде.
На этот «остаток в царском роде» и уповали тогда все «граждане России» – привилегированное дворянство, теряющее на родной почве устойчивое положение под тиранией бироновщины.
Трагедию играли в Немецком же театре на третий день после «Синава».
– Заметь, – в который уж раз наставлял Сумароков Федора, – принц Гамлет – это не просто принц. Это человек! Вижу, ты любишь искать везде человека, – пожалуйста, вот он! И не забывай, в Гамлете сем нечто большее заложено, о том я тебе уже говорил… Что ж еще?.. – Сумароков в задумчивости взял Федора за пуговицу. Федор осторожно руку эту убрал. – Ах, извини, чаю, все пуговицы у тебя поотрывал. Дурная привычка… Ну, с богом. Не очень уж только украшай природу-то свою, – не выдержал все-таки Александр Петрович.
– Природа, которая хочет быть красивее себя, уже не природа, а нечто другое…
– Ладно уж… Филозóф!
Многое повидали ярославцы с тех пор, как попали ко двору, многому подивились, но такого дива еще не сподобились видеть.
Не успела императрица войти в зрительный зал со своею свитою, как ее обогнал долговязый и нескладный принц Петр Федорович. Подпрыгивая на негнущихся ногах (длинные, в обтяжку, сапоги не позволяли ему сгибать ноги в коленях), он подбежал к сцене, примерился к ней, подскочил и завалился на спину, встать уже не мог.
– Эй, вер дорт?.. Кто там? Поднимите же меня!
Ярославцы растерялись. Вытолкнули вперед Яшу Шумского – под рукой оказался. Яша подхватил наследника под мышки и поставил, как палку, на попа. Наследник посмотрел на Шумского, загримированного Оронтом, фыркнул и вприпрыжку скрылся за задником, где была собрана вся театральная механика. Через минуту что-то затрещало, засвистело, и на сцену грохнулось фанерное облако.
Принц выскочил из-за задника, приставил палец к губам и строго посмотрел на кусок фанеры. Потом поддел его носком сапога и фыркнул:
– Плёхо! – Неловко, «солдатиком» спрыгнул со сцены и чуть не клюнул носом в грудь супруги, сидевшей в кресле первого ряда. Екатерина Алексеевна отвернулась. Петр Федорович хмыкнул и плюхнулся в кресло рядом, выбросив к сцене длинные ноги.
На этот раз перед трагедией показывали Сумароковскую комедию «Нарцисс», где главного героя играл Ваня Дмитревский, а его друга Оронта Яша Шумский. История, которую показывали ярославцы, в общем-то довольно известна.
Некий прекрасный юноша Нарцисс, сын речного бога Кефиса, поступил слишком опрометчиво, отвергая любовь не менее прекрасной нимфы Эхо. Разгневанная богиня любви и красоты Афродита жестоко наказала юношу: он влюбился в собственное отражение в воде и ни на мгновение не мог оторвать от него взгляд свой. Страсть эта оказалась неразделенной. И когда от великой печали Нарцисс умер, боги превратили его в цветок.
Так повествует греческая мифология. Римский певец любви Овидий Назон поведал об этой истории в своих знаменитых «Метаморфозах». Российский же поэт страстей и гражданских доблестей Александр Сумароков, памятуя об этом печальном происшествии, решил показать не саму личность, а ее порочную страсть. Причем мыслью обратился не к Древней Греции, а ко временам нынешнего российского жития.
Нарцисс не щеголь, и героиня комедии Клариса убеждает в этом: «Недостойный богач величается богатством, высокопарный – великолепием, петиметр и петиметерка – щегольством, а Нарцисс – красотою: кто на чем сойдет с ума, тот тем и дурачится!»
Приятель его Оронт говорит о нем: «Человек честной, разумной и беспритворной и достойный избранного собеседования», однако «на статье своей красоты несколько повредился». «Не повреждение, да страсть моя ето!» – поясняет неразумным Нарцисс. «Так сильно заражен он собою, – добавляет соперник Нарцисса Октавий, – что и чтение книг, и обхождение с людьми, вместо поправки, ево портило, и страсть ета в нем так велика, что он, при многих добрых качествах, несносен».
Страсть-то страстью, но не ведал простодушный Ваня Дмитревский, что играет самого Никиту Афанасьевича Бекетова – фаворита Елизаветы Петровны, которого и изобразил в своем Нарциссе Сумароков. И страсть эту играл самозабвенно и пылко, чем и привел в полное восхищение матушку-императрицу. Когда ж узнала она, что Офелию в «Гамлете» тоже будет играть Дмитревский, выразила свое полное удовольствие.
– А что, Катрин, – обратилась она к великой княгине во время перерыва, – этот Дмитревский, он же Нарыков, он же… как, бишь, его еще?.. способный юноша. Вы не находите?
– Весьма способный, – согласилась Екатерина Алексеевна. – Но этот алмаз нужно еще гранить, ваше величество.
– Вы правы, Катрин. У нас еще будет время подумать над этим.
Императрица не торопилась с решением судьбы ярославцев. И сколь Сумароков ни донимал ее своими просьбами «скорейшее учинить решение», Елизавета Петровна либо переводила все в шутку, либо ссылалась на государственные дела, которые ныне более внимания требуют, нежели ее актеры. Лишь просила Александра Петровича быть им наставником и продолжать спектакли, ежели похотят, для охочих смотрельщиков в Немецком театре.
Между тем приближался великий пост, играть во время которого было строжайше запрещено. Ярославцы репетировали переводные пьесы, много читали, бродили по Петербургу. Александр Петрович принес в Смольный из своей домашней библиотеки переложенные на русский пьесы Расина, Корнеля, Вольтера, «Поэтику» Аристотеля и «Поэтическое искусство» Буало. Это были самые ценные для драматурга книги, его евангелия, в которых черпал он и мысли и вдохновение. И он непременно хотел, чтобы актеры прониклись бессмертными творениями великих мужей.
И вот наступил день, когда ярославцам принесли от двора постную пищу: пришел великий пост. Но не пришлось актерам особенно поститься, на второй же неделе поста государыня вдруг соизволила повелеть поставить в дворцовых покоях для малого круга смотрельщиков «Покаяние грешного человека».
– Занятное развлечение, – подумал вслух Федор. Однако Александр Петрович быстро укрепил его в вере.
– Русский человек, Федор Григорьич, – сказал он ему, – любит каяться, даже не согрешивши. Так думаю, что с языческих времен это идет – перед каждым пеньком русич виноватым себя считал. Тогда, мыслю, еще и понятия-то о грехе не было – совесть была. Но ты уж совесть не играй, играй грехи: они ни меры, ни веса не имеют. А ты, Яков, наддай: с Нечистого и спроса нет, а матушку-государыню все ж развеешь.
– Эх, Александр Петрович, – задумался Яша, – вам легко говорить. Как же я наддам-то, коли уж сейчас поджилки трясутся! Видано ль, Яшка Шумский, малоросс, саму императрицу потешает в ее покоях! Да еще и в великий пост…
Увидел Сумароков, что и другие, слушая Якова, духом падать стали, решил взбодрить.
– Да что ты, Яков? Иль государыню-то не видал, иль принца с супругою? А другие-то – твои земляки, – он хитро подмигнул ярославцам: – Граф Алексей Григорьевич Разумовский из Чернигова, и меньшой его брат Кирилла…
– …гетман малороссийский, – в тон Сумарокову продолжил Яша, – да Яшка-хохол, эка славная компания земляков собралась!
Развеселились комедианты, и Яков махнул рукой.
– Ладно, с Нечистого и спроса нет…
И Яков «наддал» на славу! Видно, такое отчаяние охватило его, что и забыл он вовсе, перед кем и выступает. Уж как он выворачивался, какие рожи строил! И Грешник-Федор не мешал ему ни своей совестью, ни своим покаянием, подыгрывал только Якову. Да и Ангел – Ваня Дмитревский не столь страшил Грешника карами небесными, сколь напоминал ему о них. И так получилось, что главной персоной в спектакле стал не кающийся Грешник, а забавник Нечистый со своими милыми искушениями.
Александр Петрович, видя, что актеры его будто уж слишком развеселились, подавал им из-за кулис знаки, чтоб утишили бесовство свое, но на него никто не обращал никакого внимания.
«Вот ведь что творят!» – В смятении чувств и мыслей смотрел Сумароков на игру ярославцев. – Из христолюбивой притчи фарс сделали… Ах, уж слишком! Что-то будет, господи, что-то будет…» И он с тревогой смотрел через дырку в шпалере в зал. Показалось ему, будто глаза императрицы, чуть прикрытые веером, смеялись, в уголках их лучиками разбегались морщинки. Братья Разумовские опустили головы, и видно было, что через силу сдерживают они себя, чтоб не рассмеяться. Наследник Петр Федорович откровенно гримасничал, пытаясь подражать Якову. Лишь Екатерина Алексеевна пыталась сурово хмурить брови, однако не настолько, чтобы это могло испортить хорошее настроение императрицы.
И только после вознесения очищенной раскаяниями души лица знатных зрителей сразу будто потускнели – приняли благопристойное выражение. Императрица перекрестила свою высокую грудь, вздохнула и кивком головы поблагодарила Сумарокова и актеров, собравшихся на сцене.
Александр Петрович мысленно возблагодарил господа и тоже, вздохнув, перекрестился. Обошлось…
На утро следующего дня из ярославцев поднялись только двое – Иван Иконников да Яков Попов. Они встали, как обычно, полусонные, лениво вышли умыться, а когда вернулись, товарищи их продолжали лежать, завернувшись с головой в одеяла.
Дежурный офицер, видя такой беспорядок, срочно вызвал Сумарокова. Когда прибежал испуганный Александр Петрович, глазам его представилась странная картина: на всех кроватях лежали горы кожухов, тулупов, поддевок, – Иконников с Поповым набросали на друзей своих все, что могли собрать.
Сумароков приказал дежурному офицеру срочно послать за медикусом. Вскоре по высочайшему повелению в Смольный прибыл лейб-медикус и главный директор над всем медицинским факультетом Герман Бургаве. Осмотрев больных, Бургаве быстро установил диагноз. Поскольку отравления продуктами, поставляемыми от двора ее императорского величества, быть не могло, також и не могли они простудиться все разом, остается одно – горячка, нервное потрясение.
Пуще всего боялась Елизавета Петровна всяких болезней, и «зараза» ярославцев привела ее в замешательство. И тут же срочно отдается строжайшее распоряжение «не отпускать ко двору ее величества огурцов и протчего, пока болезнующие горячкой ярославские комедианты совершенно от той болезни не освободятся».
Кроме Иконникова да Попова, к ярославцам были приставлены два дежурных медика, которые рьяно принялись за лечение: отпаивали отварами и настоями из трав, пускали кровь, ставили пиявки, растирали. Приказано было изрядно топить комнаты, а для того об отпуске дров «с расписками обретающейся при тех дровах ведомства Главной дворцовой канцелярии – стряпчему Гугену объявить».
И хотя все эти приказания и распоряжения выполнялись строжайше, ярославцы не вставали. Болезнь затянулась, не прошли для них даром коловращения последних недель.
Все, что с ними происходило с того дня, как в Ярославле появился подпоручик Дашков, и до вчерашнего спектакля, было сном наяву. Сумрачные, пропахшие мышами и пылью, каморы Ярославского магистрата, нудная переписка канцелярских бумаг, всемогущий злобный регистратор Григорьев и добрый покровитель воевода Бобрищев-Пушкин – все это, как в волшебной сказке, сменилось вдруг блеском и великолепием дворцовых покоев, лицезрением самой государыни императрицы, выше которой един бог. Подумать только: жалкий регистратишко Григорьев – и императрица всея Руси! От этого можно было сойти с ума…
В лихорадочной суете переездов, репетиций, спектаклей, когда не было даже времени подумать, что же происходит-то с ними, ярославцы жили, словно в бреду. Вчерашнее представление – только для царственных особ, да еще в великий пост! – окончательно потрясло и сломило и их неокрепшие души, и простодушный бесхитростный разум.
Яша Шумский, завернувшись с головой в одеяло, все еще переживал свою роль Нечистого – он постоянно вздрагивал, вскрикивал, скрипел зубами. Да переживал ли?.. Нет, он продолжал играть и никак не мог остановиться. И это было мучительно, это было страшно, когда нет сил уже играть и невозможно остановиться. В какой-то миг ему показалось, что играет не он, а кто-то другой помимо его воли. Ах, да – это же наследник Петр Федорович! Вот он корчит ему, Якову, рожи, бьет хвостом и страшно хохочет.
«Отдам я тебя, Яшка, в чернецы, и будешь ты в келье сырой молиться за грехи отца своего…» Да это же отец, сидит на корточках в уголке и горько плачет:
Ты проходишь, мой любезный, мимо кельи,
Где живет несчастна старица в мученьи…
Яков вскрикивал и пытался бежать. Иконников с Поповым крепко прижимали его к постели, и Яков затихал.
Федор не метался, не бредил, он лежал, не шевелясь, и молчал. И медиков это особенно пугало. Изредка они дотрагивались до него – живой ли. И тогда из-под одеяла доносился его слабый голос:
– Оставь…
Голова Федора разламывалась, мысли путались, теряли свое начало и конец, обрывались. Потом начались галлюцинации, и Федор закричал:
– Федор Григорьич, что с тобой?
Федор очнулся и сорвал с головы одеяло, перед ним, склонившись, стоял Александр Петрович Сумароков.
И Федор понял, что кричал в забытьи. Он посмотрел на Сумарокова мутными глазами и тихо попросил:
– Прикажите воды…
Принесли воды.
– Ничего, ваше высокородие, – успокоил медик. Он поднес к губам Федора кружку с бурым отваром и почти влил ему в глотку.
В конце мая императрица приказала лейб-медикусу еще раз освидетельствовать комедиантов. Тот нашел, что ярославцы вполне пошли на поправку, но очень уж ослабели. И разрешил им при хорошей погоде гулять во дворе.
В один из пригожих солнечных дней их и навестил старый знакомый и благодетель Степан Петрович Дашков. В новой, с иголочки, форме он весь сиял. Рядом с ним стояла черноглазая улыбающаяся красавица.
– Степан Петрович! Господин подпоручик! – Федор бросился к Дашкову.
Услышав крики Федора, гулявшие во дворе ярославцы оглянулись, и, узнав Дашкова, то ли их злого гения, то ли ангела-хранителя, кинулись к нему.
– Здравствуйте, братцы мои! Горемыки несчастные! – Дашков хлопал бывших подопечных своих по плечам, по спинам, ласкал глазами. – Мог бы и раньше, не дозволено было. Крепко вас охраняют. А ведь пока вы валяться изволили, я жениться успел! Знакомьтесь – супруга моя Полина Ивановна. Так сказать, свет глаз моих!
Ах, как приятно было видеть комедиантам петербуржца, который связывал их памятью с далеким Ярославлем! Да что там, для них Дашков был человеком, который перевернул всю их судьбу.
Дашков же видел в ярославцах людей, дважды изменивших его собственную судьбу: через чин ему было присвоено воинское звание, а это некоторым образом повлияло и на его женитьбу, Дашков ведь был суеверен и верил во множество только ему ведомых примет.
– Чижов, Касьянов, где вы, канальи?
Из-за спины Дашкова выскочили два солдата с огромными корзинами.
– Ну что, Федор Григорьич, приглашай в гости!
Сумарокова не было, а дежурному офицеру Дашков сунул бутылку мадеры, и тот махнул рукой: гуляйте!
Только в начале июля императрица наконец соизволила учинить о ярославцах свое решение. В письме князю Никите Юрьевичу Трубецкому обер-шталмейстер и орденов святого Александра и святой Анны кавалер Петр Спиридонович Сумароков (двоюродный брат драматурга) объявил, что «государыня соизволила указать взятых из Ерославля актиоров завотчика Федора Волкова, пищиков – Ивана Дмитревского, Алексея Попова аставить здесь, а канцеляристов Ивана Иконникова, Якова Попова, завотчиков – Гаврилу да Григорья Волковых, пищика Семена Куклина, малороссийцов Демьяна Галика, Якова Шумскова, ежели похотят, отправить обратно в Ерославль».
А уже на другой день появился именной указ императрицы Елизаветы Петровны, в котором она объявила, что «Ерославской провинциальной канцелярии канцеляристов Ивана Михайлова сына Иконникова и Якова Алексеева сына Попова… всемилостивейше жалует в регистраторы». И указала отправить их домой, дав им «надлежащее число подвод и прогонные деньги».
– Что ж, видать, козел не ко двору, – загрустил Яша Шумский. – А ведь наследник-то вон как за мной рожи строил, сам видал…
– Не грусти, Яков, – успокоил его Федор. – Чай, Александр Петрович сам разберется, каков ты актер.
Несколько лет спустя некий юноша попадет в волковский театр и впоследствии, вспоминая самые светлые картины своей юности, напишет:
«Ничто в Петербурге так меня не восхищало, как театр, который я увидел первый раз от роду. Играли русскую комедию (т. е. переведенную на русский язык) «Генрих и Пернилла». Тут увидел я Шуйского, который шутками своими так меня смешил, что я, потеряв всякую благопристойность, хохотал изо всей силы. Действия, произведенного во мне театром, почти описать невозможно; комедию, виденную мной, довольно глупую, считал я произведением величайшего разума, а актеров великими людьми, коих знакомство, думал я, составило бы мое благополучие. Я с ума сошел от радости, узнав, что сии комедианты вхожи в дом дядюшки моего, у которого я жил. И действительно, через некоторое время познакомился я тут с Федором Волковым, мужем глубокого разума, наполненного достоинствами, который имел большие познания и мог бы быть человеком государственным. Тут познакомился я с славным нашим актером Иваном Афанасьевичем Дмитревским, человеком честным, умным, знающим».
Этим восторженным юношей был будущий автор бессмертной комедии «Недоросль» Денис Иванович Фонвизин.
Яков, с одобрения Сумарокова, остался с Волковым, так же, как и младший Волков – Григорий. С остальными простились.
Государыня с двором, с итальянской и французской труппами готовилась к отъезду в Белокаменную, и, судя по всему, надолго. По совету Екатерины Алексеевны двух братьев Волковых решили взять с собой: «гранить алмаз». А пока придворной конторе было поручено срочно подыскать помещение для спектаклей ярославских актеров: из Риги возвращалась труппа Петра Гильфердинга.
Выбор конторы пал на Головкинский дом, принадлежавший ранее опальному графу, бывшему при Анне Иоанновне вице-канцлером по внутренним делам, Михаилу Гавриловичу Головкину. Тому самому Головкину, адъютантом при котором по выпуску из Шляхетного корпуса состоял Александр Петрович Сумароков. При Елизавете Петровне Головкин был сослан к берегам Ледяного моря, Сумароков же назначен адъютантом к другому графу – Алексею Разумовскому.