Текст книги "Федор Волков"
Автор книги: Константин Евграфов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
Помазание на царствие состоялось двадцать второго сентября. Вспомнил Федор, как «короновали» они с Прокопом Ильичом Елизавету Петровну и как чуть не помяли их тогда на Красной площади. Ныне все было по-иному. Федор сам прошествовал за духовенством в свите вельмож и к Успенскому и к Архангельскому соборам. Только не покоились в Архангельском соборе гробы предков Софьи-Фредерики-Августы Анхальт-Цербстской. Даже бывший муж ее, российский император Петр III, и тот нашел покой в Благовещенской церкви Невского монастыря по соседству с бывшей правительницей Анной Леопольдовной. Так что поклонилась новая российская императрица мощам совершенно чужих ей людей.
Народные празднества с фейерверками и шутихами, с фонтанами красного и белого вина, с дробью барабанов и свистом флейт Федор не видел. Лишь только отгремели залпы пушек при возложении на главу императрицы короны, он поспешил в Оперный дом: должны были состояться представления торжественной оперы и балета. Екатерина словно пыталась заглушить шумом всеобщих игрищ и парадных увеселений тревогу первых месяцев царствования. И тревога эта была далеко не кажущейся.
Хотя два месяца назад и был издан указ, запрещающий крестьянам подавать жалобы императрице на своих помещиков, крестьянам от того стало не легче. Вконец отчаявшись, они видели свое спасение лишь в заступничестве всемилостивейшей матушки-государыни. И в дни коронации на ее имя посыпались новые сотни крестьянских жалоб со слезными просьбами не оставить их монаршей милостью и защитить от изуверов-крепостников. Екатерина молчала. И вот в последний день коронации, словно удар колокола Ивана Великого, раздалось грозное предупреждение. В Петербурге был раскрыт заговор гвардейских офицеров Петра Хрущева и трех братьев Гурьевых, которые, будучи во хмелю, грозились сбросить «чужеродную иностранку» и поставить царем Иоанна Антоновича. И будто бы один из братьев Гурьевых в диком раже кричал:
– При Ярославе Мудром русские снабжали Европу королевами, а ныне сами собирают по задворкам Европы ангальт-цербстских шлюх!
Екатерина приказала привезти смутьянов в Москву и допросить с пристрастием. А пока суд да дело, императрица создавала пышную видимость всеобщего веселья и благоденствия, иллюзию долгожданного царства Астреи – царства справедливости.
Вечером, после коронации, Федор поражал своею игрой знатных московских смотрельщиков. Блеск и пышность декораций, костюмов, огней, мелодичная музыка Арайи, изумительное пение знаменитых русских певцов и придворного хора, но наиболее всего – страстные монологи Федора, обнажавшего душу свою в призыве к справедливости и милосердию, потрясали умы и сердца.
Ищи, народ, бессмертной славы!
Чти истину и добры нравы
Вседневно в вечны времена! —
гремел голос Федора.
А по площадям и стогнам с утробным рыком и пьяными взвизгами под треск барабанов, звон бубнов и свист свирелей серыми, толпами, освещенными черно-красными прыгающими огнями костров и факелов, шатались из стороны в сторону зипуны и поддевки, тулупы и армяки, ермолки и платки – гуляли! Гуляли день и ночь, ночь и день, – и всё погрузилось в пьяные серые сумерки, пока однажды не забили дробь армейские барабаны и не хлынули толпы к Лобному месту.
Как ни пытали дружков Петра Хрущева и его самого, добиться ничего не смогли: мало ль чего, мол, по пьянке наговоришь! Может, и говорили, а может, и нет, поди-ка сейчас вспомни, докажи. И отпустить бы их тут с миром, крепко-накрепко наказав впредь держать язык за зубами, да Екатерина рассудила иначе: в дни всеобщего ликования ей нужно было проявить милосердие, а для того нужен был повод. И тогда, уразумев это, догадливая следственная комиссия приговорила Петра Хрущева и крикуна Семена Гурьева к отсечению головы, двух же братьев Гурьевых – к каторжным работам. Таким решением Екатерина была довольна вполне: теперь можно было показать пример милосердия, и она показала его. Кровь не пролилась: все четверо были высочайше помилованы – сосланы на каторгу.
И ничуть не омрачил случай этот всеобщего веселья.
Для Федора наступили горячие дни. Он попросил Михаила Матвеевича Хераскова, не мешкая, приказать резать доски для печатания в университетской типографии афиш и либретто маскарада под титулом: «Торжествующая Минерва, общенародное зрелище, представленное большим маскарадом в Москве 1763 года, генваря дня». Херасков же подыскал из своих студентов и доброго переписчика стихов, чтоб размножать их и раздавать для запоминания участникам шествия.
Федор не стал искать для стихов композиторов, полагая, что для сочинения новых мелодий и их разучивания не достанет ни времени, ни усилий: он воспользовался мотивами тех песен, которые хорошо были известны городским жителям – и фабричным людям, и студентам, и солдатам. Нужно было заучить только новые слова.
Против Головинского дворца решено было устроить катальные горы, карусели, качели. Федор попросил у Гоф-интендантской конторы для устроения всего этого знающего человека. И прежде всего при катальных горах начали строительство деревянного театра, в котором, как обещала афиша, «представят народу всякие игралища, пляски, комедии кукольные, гокус-покус и разные телодвижения, станут доставать деньги своим проворством; охотники бегаться на лошадях и прочее».
Отбирать будущих актеров для маскарада в университете, гимназиях, Заиконоспасской академии, казармах, на фабриках Федор разослал товарищей своих – Ивана Дмитревского, Якова Шумского, Алексея Попова, братьев Григория и Гавриила.
– Ежели каждый две сотни охотников наберет, то будет и довольно, – напутствовал их Федор.
В Малороссию был срочно послан нарочный с приказом сотнику Полтавского полка Петру Троницкому закупить волов, лошадей, козлов, баранов и немедля доставить вместе с повозками и фуражом в Первопрестольную.
Недалеко от Головинского дворца в специально построенном обширном сарае устроили «верфь». Здесь под командою живописного мастера и театрального архитектора Градици десятки плотников строили гондолы и огромную баржу на полозьях. Баржа была уже почти готова, и живописец Московского арсенала Михаил Соколов с тремя учениками начал наносить на ее крутые бока замысловатые рисунки по трафаретам. Для команд этого «флота» Федор приказал портному мастеру Рафаилу Гилярди пошить шкиперское платье, а для лошадей, которые будут везти гондолы, – цветные попоны.
Сорок пять швей под командою Гилярди день и ночь шили знамена, епанчи, камзолы, штаны, платки, балахоны, платья, чепцы – все, что рождалось в эскизах под искусною рукой Федора Горяинова, сразу понявшего и оценившего фантастический замысел Федора Григорьевича.
В Немецкой слободе в огромных амбарах, снятых у местных жителей, работали башмачники, чулочники, перчаточники; изготовляли зеленые венки, ветви и венецианские перья; стучали жестянщики, выклепывая на правúлах тысячи плошек для ночного освещения улиц и площадей. Тут же артели плотников и столяров мастерили причудливые кареты и коляски, тачки и рыдваны, арки и щиты, а вслед за ними художники расцвечивали все это яркими красками.
Федор успевал всюду, помогал мастерам, набрасывал эскизы, следил, чтоб не было в маскараде разнобою ни в цвете, ни в платьях, ни в механизмах, – при всей безудержной фантазии всё должно быть едино по замыслу, ничто не должно резать глаз заплатою.
Особо следил за масками, которые готовили под командою итальянца Бельмонти. Сам изготовил не один десяток эскизов: он-то лучше всех знал, чего хотел. Каких рож тут только не было: чванливых и спесивых, пьяных и развратных, колдунов и колдуний, ябедников и крючкотворов; морд – свиных и ослиных, козлиных и бычьих, кошачьих и лисьих…
Работа шла полным ходом. Не забывал Федор еще и еще раз пройти или проехать и по Басманным, и по Покровке.
На всем пути шествия маскарада ровнялись улицы и площади – срывались холмы и засыпались ямы, бутились лужи, и все это тщательно утрамбовывалось, чтоб не было шествию в пути никакой задержки.
Не забыл Федор в суете этой и о собственном доме, где зимовать придется, – об Оперном театре: приказал утеплить сам театр, расширить гримерные для оперистов и танцовщиков.
День и ночь для Федора слились воедино.
Херасков каждый день приносил новые стихи к маскараду. Начало, которым должно было открываться шествие, Федору очень понравилось:
Светило истинны и честь кому любезна,
Для тех сердец хула порокам преполезна.
Ничто не судит так всеобщия дела,
Как смех дурным страстям, а честности хвала.
Пора бы уж начать разучивать и хоры, но хоров не было: Сумароков как в воду канул, молчит и знать о себе не дает. Посетит его вместо поэтического вдохновения житейская обида, и уповай тогда только на случай. Но на случай уповать Федор не мог и тогда решил сам попробовать написать стихи для хора на мотив известной в ту пору бывальщины: «Станем, братцы, петь старую песню…» Не боги горшки обжигают!
Вспомнил Федор Жегалу – что ж он пел тогда у храма Василия Блаженного?.. Ну, конечно, свою любимую:
На стругах сидят гребцы, удалые молодцы,
Удалые молодцы, все донские казаки…
Попробовал Федор на голос и донскую песню и бывальщину – схож оказался мотив. Тут уж и слова ждать не заставили, будто сами на бумагу ложились, как только придумал он припев о «златом веке»:
О златые золотые веки!
В вас щастливо жили человеки.
Вот оно – царство справедливости, вечная мечта человечества: о мире без распрей, о равенстве всех людей, рожденных свободными и гордыми, когда их сердцами станет править лишь любовь к ближнему своему:
Станем, братцы, петь старую песню,
Как живали в первом веке люди.
Землю в части тогда не делили,
Ни раздоров, ни войны не знали.
Так, как ныне солнцем все довольны,
Так довольны были все землею…
Все свободны, все были богаты,
Все служили, все повелевали.
Их языком сердце говорило,
И в устах их правда обитала.
На сердцах их был закон написан:
Сам что хочешь, то желай другому.
Страх, почтенье неизвестны были,
Лишь любовь их правила сердцами.
Так прямые жили человеки…
Те минули золотые веки!
О златые золотые веки!
В вас щастливо жили человеки.
Наконец-то появился Сумароков! В день коронации ему был пожалован чин действительного статского советника, что приравнивалось к воинскому званию генерал-лейтенанта. Однако новоиспеченный генерал не только не возгордился, не только не остался благодарен государыне за высочайшую милость, но словно пощечину получил. Раздражение свое и скрывать не пытался.
– «Слово»-то мое тю-тю, Федор Григорьич! – с порога объявил он, забыв даже поздороваться. – Высочайше приказано даже не печатать: недовольна государыня штилем моим. Неуж я и писать разучился, а?
– А может, не в штиле дело-то, Александр Петрович?
– Тело и душа в поэзии едины, друг мой! Не понравилось, вишь, государыне, что правду я в своем «Слове» молвил. А кто ж, кроме поэта, самодержцу и правду-то скажет? Гришка, что ль, Орлов, дружок твой?
– Александр Петрович!..
– Ну-ну… Однако в одном указе уместились… – Сумароков посмотрел в потемневшие глаза Федора и поспешил обнять и облобызать его троекратно. – Ну, здравствуй. Прости меня, старика, совсем злой стал и болтаю лишнего. Вот и матушке, видно, в «Слове» своем наболтал. Однако я все же отыграюсь! – Он достал из кармана камзола листки. – Садись, слушай. Я ведь все равно кого надо проберу – не мытьем, так катаньем. Какой хор я тебе привез! – И он стал читать:
Прилетела на берег синица,
Из заполночнова моря,
Из захолодна океана:
Спрашивали гостейку приезжу,
За морем какия обряды.
– Это за морем, Федор Григорьич, – пояснил Сумароков. – Мы-то не ведаем, что там, за морем, вот синица нам и рассказывает:
Воеводы за морем правдивы;
Дьяк там цуками не ездит…
За морям в подрядах не крадут;
Откупы за морем не в моде…
Завтрем там истца не питают…
В землю денег за морем не прячут.
С крестьян там кожи не сдирают,
Деревень на карты там не ставят,
За морем людьми не торгуют…
За морем ума не пропивают.
Сильныя бессильных там не давят…
Лутче работящий там крестьянин,
Нежель господин тунеядец…
«Вот тебе и хор», – только и подумал Федор. У Сумарокова же глаза заблестели, когда он кончил читать.
– Лихо?
– Это за морем так, Александр Петрович?
– За морем, Федор Григорьич, за морем.
Федор от души рассмеялся. Александр Петрович нахмурил брови, хотел, видно, обидеться, но махнул рукой и тоже рассмеялся.
– Ах, Федор Григорьич, неужли думаешь, я сам не ведаю, что творю. Ведаю. А поди ж ты, знаю, что не то болтаю, а остановиться не могу. Так и ведет меня, так и ведет… – Сумароков посмотрел на листки свои и решительно положил их на стол. – А все ж ты дай государыне почитать.
– Александр Петрович! – взмолился Федор, жалея старого поэта. – И охота вам снова на рожон нарываться? Будет вам, пожалуй, и «Слова».
– Нет уж, друг мой, сделай это, прошу тебя, для меня. От того, как решит государыня, я пойму: наступит ли царство справедливости, о котором мы печемся с тобой, иль погрязать нам вечно в невежестве и дикости.
– Что ж, извольте. – Федору вдруг самому стало любопытно: выметет государыня мусор из избы иль сделает вид, что и мусор-то с ее воцарением сам собою прахом развеялся. – Непременно покажу, – пообещал он и вспомнил к месту: – А я ведь тоже песню написал.
И когда подал Сумарокову листок со своими стихами, неожиданно понял, что и его песня, и сумароковский хор к превратному свету – суть одно и то же: тоска по справедливости, по той справедливости, которую один не уставал прославлять в своих трагедиях, другой же – утверждать на сцене. Понял это и Сумароков, когда прочитал песню, и понимание этого больно сжало его сердце, на глазах выступили слезы. Забывшись, он протянул дрожащую руку и мягко потрепал каштановые кудри Федора.
– Эх, ты… правдолюбец. – И, чтобы не растрогаться вконец, выбежал из комнаты.
Хор Сумарокова был отвергнут как неуместный: не следует лаяться там, где надлежит славить. Сумароков ждал этого, и на другой же день принес слова нового хора, в котором синицу заменил собакой.
– Так будет сообразнее, – сказал он и стал читать:
Приплыла к нам на берег собака,
Из заполночнова моря,
Из захолодна Океяна:
Прилетел оттоль и соловейка,
Спрашивати гостью приезжу,
За морем какия обряды.
Гостья приезжа отвечала:
Многое хулы там достойно.
Я бы рассказати то умела,
Естьли бы Сатиры петь я смела;
А теперь я пети не желаю,
Только на пороки я полаю:
Соловей давай и ты оброки,
Просвищи заморские пороки.
Сумароков резко свистнул и качал быстро лаять:
За морем хам хам хам хам хам хам.
Хам хам хам хам, за морем хам хам.
За морем хам хам хам хам хам хам…
– Лихо?
Федор махнул рукой и, отсмеявшись, вздохнул.
– Куда как лихо. Беру на свою голову. Авось проскочит.
– Да, вот еще что. Будешь либретто маскарада печатать, фамилию мою нигде не указывай. Так будет лучше, хватит гусей дразнить именем моим. Да и не след государыне характер портить.
На том и порешили.
Репетиции маскарада шли своим отлаженным ходом, на спектакли актеров не отвлекали. Так, незаметно, подошло Рождество. К Христову дню крестьяне получили высочайший рождественский подарок: 2 декабря раздосадованная императрица издала именной указ, вновь подтверждающий прежний, о запрещении крестьянам подавать на ее имя жалобы на своих помещиков. Круг замкнулся, подавляющая часть населения России, лишенная высочайшего покровительства, оказалась вне закона в собственной стране. Миф о царстве справедливости, не успевший родиться, лопнул, как мыльный пузырь.
До появления Пугачева оставалось ровно десять лет…
Между тем наступили святки. И до того не прекращавшиеся народные гуляния охватили теперь старую столицу бесшабашно-безумным весельем. На улицах и площадях бесновались толпы ряженых – скакали козлы, ревели медведи, брехали собаки, пели петухи под барабаны, бубны, сурны, флейты, сопелки. С крутых ледяных гор неслись к Яузе на ледянках и досках, в решетах и корытах с выпученными глазами раскрасневшиеся на морозе бабы, мужики и ребятишки; взмывали под самые небеса качели; всполошно взвизгивали бабы, пьяно рычали мужики, улюлюкала детвора, – миру конец!
И вот в эти-то дни появились расклеенные на домах и заборах отпечатанные афишки:
«Сего месяца 30 февраля 1 и 2, то есть в четверок, субботу и воскресение по улицам Большой Немецкой, по обоим Басманным, по Мясницкой и Покровке от 10 часов утра за полдни, будет ездить большой маскарад названный «Торжествующая Минерва», в котором изъявится Гнусность пороков и Слава добродетели. По возвращении оного к горам, начнут кататься и на сделанном на то театре представят народу разные игралища, пляски, комедии кукольные, гокус покус и разные телодвижения, станут доставать деньги своим проворством; охотники бегаться на лошадях и прочее. Кто оное видеть желает, могут туда собираться и кататься с гор во всю неделю масленицы, с утра и до ночи, в маске или без маски, кто как похочет, всякого звания люди».
Кто такая Минерва, знать было дано не каждому, однако сведущие люди толковали, будто это сама государыня императрица. И оттого жадные до зрелищ обыватели вытряхивали из сундуков рухлядь свою, чтоб показаться государыне и на Басманной и на Покровке в лучшем виде.
В то же время состоялось определение Московской полицмейстерской канцелярии о маршруте маскарада и о наблюдении за порядком. По улицам и пресекающим их переулкам благоволено было снарядить пикеты солдат и полиции, чтобы «проезжающия люди не могли учинить остановки и препятствия» шествию; «також близ кабаков поставить пекеты, дабы не впускали в кабаки находящихся в карновале служителей, наряженных в маскарадных платьях».
Пресекающие переулки были завалены рогатками и перегорожены бревнами; все выбоины и пригорки «по дистанции» сровняли еще раз; обледеневшие места засыпали песком. Все было готово к торжеству.
Девятнадцатого января в присутствии императрицы в Оперном доме русская труппа Федора Волкова играла «Хорева». А через неделю Федор успешно провел на Головинском поле генеральную репетицию маскарада. До торжества оставались считанные дни.
Антон Лосенко решил писать портрет Волкова. И как ни ссылался Федор на занятость свою, все ж Антон уговорил его позировать. Решили друг другу не мешать: пусть Федор занимается чем угодно, Антону все равно. Он выбрал себе место в уголке и поставил холст.
Приносили обед от двора, они обедали, и каждый занимался своим делом: Антон писал портрет, Федор рисовал эскизы масок.
Однажды Федор спросил:
– Антон, а почему ты мне никогда не рассказываешь о Париже? Наверное, ходил там все-таки в театр?
– Не рассказываю потому, что мы с тобой почти и не видимся. А в театре бывал. Редко, правда, но бывал: изучал декорации в «Комеди Франсез».
– И что ж, хорошие декорации?
Антон пожал плечами.
– Так это все от декоратора зависит, Федор. У нас ведь тоже есть хорошие декораторы.
– Ну а актеры? Хороши ли актеры?
Антон на минуту задумался.
– Ты ведь знаешь, Федя, я в этом не разбираюсь… Во всяком случае, в восторг меня никто не привел. Была, говорят, у них великая актриса – Адриенна Лекуврёр. Лет за тридцать тому как умерла… А подражатели остались! Рассказывают, что она не декламировала стихи, не пела, а говорила их, как и следует нормальному человеку. Теперь многие пытаются подражать ей, только не у каждого хватает смелости играть натуру.
– Смелости? Или таланта?
– Ну, робкого таланта я еще не видал. Стало быть, не хватает и того и другого. Когда Лекуврёр пробегала по сцене или подымала руки выше головы, что вам, актерам, делать воспрещается, у одних это вызывало восторг, а других приводило в бешенство.
Федор долго сидел неподвижно, потом, будто очнувшись, сказал:
– Я могу понять и восторженных и бешеных. Одни льстят таланту актера, а другие – его смелости.
– Может быть, и так, – легко согласился Антон. – Только подумай вот о чем. Когда Адриенна умерла, ее тело завернули в саван и ночью, тайком, вывезли к берегу Сены. А там уж и яма была готова. Положили тело в яму, засыпали негашеной известью и с землей сровняли…
Федор побледнел.
– Кого она играла?..
– Страдающих женщин, среди которых были и королевы. Так вот я и думаю, Федя, бешеные почитают лишь то искусство, которое не нарушает правил. А иначе… Иначе просто сровняют с землей. Ах, Федор, сколько уж мы с тобой говорили об этой натуре. Вспомни-ка!
– Помню, Антоша, – грустно улыбнулся Федор, вспомнив беседы десятилетней давности. – Видно, опережать время так же опасно, как и отставать от него.
Антон усмехнулся.
– О том, что отставать опасно, напомнил еще Петр. И крепко напомнил. Всем… – Антон внимательно посмотрел Федору в глаза. – Федя, а ты в своем маскараде не боишься ль опередить время?
Федор нахмурился, резко нажал на грифель и сломал его.
– Эк тебя понесло!.. Не то ведь говоришь, не то!
Оба надолго замолчали, каждый думая о своем. Больше о Париже не говорили. Федор вспоминал о ярославском житье, сожалел, что так и не удосужился до сей поры навестить благодетеля Петра Лукича с Аннушкой, учителей своих. Живы ли?.. Тешил себя надеждою, что вот уж по весне, чуть потеплеет, и отправятся они вместе с Антоном на Рогожскую…
Отдавался Федор мыслям своим, и на губах его блуждала легкая загадочная улыбка. Антон ловил такие моменты и, боясь вспугнуть настроение, затихал, неуловимыми движениями нанося на холст легкие мазки.
Как-то Антон засопел вдруг недовольно, бросил на палитру кисти и, раздраженный, сел рядом с Федором, внимательно всматриваясь в его лицо.
– Знаешь, Федя, как бы я из тебя Петра Великого не сделал…
– Что так? – притворно удивился Федор; уж он-то прекрасно знал, что многие находили в нем сходство, и немалое, с Петром Первым.
– Сам знаешь, – вздохнул Антон. – А ведь ты для меня просто Федя Волков. Для других-то ты, конечно, велик, а вот для меня…
Федор рассмеялся.
– А что, Антон, – спросил он вдруг, – ты небось в геральдике-то силен? Все ж художник.
– Тебе дворянский герб нарисовать? Можно. А то какой же ты и дворянин без герба? Вроде меня, смертного.
Федор задумался.
– Я и без герба жил и дальше проживу. А вот ты мне объясни, как же это получается: живут пять родных братьев, два из них дворянина, а три брата – так, вроде тебя. Стало быть, ни к чему не пригодные! Разве так бывает?
Антон растерялся.
– В самом деле, как же это – половина семьи дворяне, а половина – вроде меня?.. Стало быть, дети твои будут дворянами, а братья так и останутся актерами?
– Вроде меня? – спросил Федор.
– Ну да!
– А я куда же?..
– А ты в дворяне!
– А кто ж в актеры?
– Тьфу тебя! – понял наконец Антон, что Федор его разыгрывает. – Вот так всегда: мы, пчелки, работаем, а вы, трутни, наш труд ядите. Правильно написал Александр Петрович, как в воду глядел.
Работал Антон быстро, и уже через несколько сеансов смотрел Федор на холст, как в зеркало, правда, еще несколько запотевшее.
В самый канун шествия, двадцать девятого января, Екатерине вдруг страстно захотелось самой посмотреть и гостям показать «Семиру» с лучшими своими актерами – Федором Волковым и Иваном Дмитревским. На роль Семиры была приглашена молодая трагическая актриса, жемчужина университетского театра Татьяна Михайловна Троепольская.
Декорации к спектаклю были выполнены лучшими русскими архитекторами и живописцами того времени: Горяиновым, Соколовым, теми же, кто участвовал и в оформлении маскарада.
В трагической борьбе между чувством и долгом, показанной на сцене теперь, после смерти Петра Федоровича и воцарения Екатерины, многие искали намеки на события недавние, хотя трагедия и была написана Сумароковым более десяти лет назад; старались не пропустить ни одной фразы, ни одного слова искали в трагедии политес! А поскольку в театре присутствовала сама императрица, все понимали, что спектакль должен оправдать ход исторических событий, утвердить то, что случилось, именно так, а не иначе. Самим своим присутствием Екатерина давала нужное направление умам.
Хотя возлюбленный мне больше жизни мил,
Но помню то, что им отец мой свержен с трона
И наша отдана им Игорю корона, —
страдала на сцене Семира-Троепольская.
И сановные смотрельщики ядовито улыбались про себя: им-то ведомо было, как «возлюбленный» супруг императрицы Петр Федорович был ей «больше жизни мил»… Дальше же шла сплошная аллегория, смысл которой понять было совершенно невозможно, а понять хотелось. Но незаметно, завороженные игрой актеров, проникаясь их болью и страданиями, совсем забыли смотрельщики и об аллегории, и о политесе и видели перед собой лишь такое близкое и такое понятное: крушение великих надежд и посрамление низменной гордости. Что готовит грядущее? А грядущее виделось без аллегорий и иносказаний – страшное в своей простоте и обнаженности.
Побежденный Ростиславом и предвидя снова унизительный плен, Оскольд смертельно ранит себя, но еще находит силы проститься с Семирой и своим победителем.
И не мог знать тогда Волков-Оскольд, что произнесет слова, ставшие пророческими в его собственной судьбе:
Не мог знать и Дмитревский-Ростислав, что прощается с другом своим не только на сцене, когда рыдал над умирающим Оскольдом:
Когда ты смертию отъемлешься у нас,
Я радости своей не чувствую в сей час
Коликим горестям подвластны человеки!
Прости, любезный друг, прости, мой друг, навеки.
Федор выскочил на крыльцо и задохнулся от морозного воздуха. В предрассветной мгле плавали редкие снежинки. Солдат подвел крупного, в серых яблоках, оседланного жеребца. Федор поднес своему скакуну кусок сахара. Жеребец осторожно взял теплыми бархатистыми губами сахар с ладони, хрупнул его и довольно фыркнул. Федор потрепал жеребца по шее и с помощью солдата взобрался в седло. Кое-как просунул носки валенок в специально сделанные для такого случая веревочные стремена: удобно и тепло.
Федор свистнул, ударил жеребца мягкими валенками в бока и помчался на Головинское поле. Еще издали услышал глухой гул, песни, звуки барабанов и волынок. Огромная фантастическая процессия длинной змеей извивалась по полю, нетерпеливо ожидая сигнала к шествию. Федор проскакал вдоль нее и остался доволен. Вся эта процессия была разделена на отдельные группы, которыми командовали его товарищи-актеры. Вот Иван Дмитревский, Яша Шумский, Алеша Попов, братья Григорий да Гавриил. Все готовы и только ждут его сигнала. Федор отъехал к середине поля и, привстав на стременах, поднял руку. Гул утих.
– Все ли готовы, братцы? – крикнул он во всю силу своих легких.
В ответ раздался глухой гул.
Федор махнул рожечникам рукой – знак к выступлению.
– По-шел!
Полсотни рожечников разорвали резкими звуками каленый воздух, и процессия двинулась.
Толпы народа заполонили улицы и площади, по которым должен был двигаться маскарад, вездесущие мальчишки облепили деревья, заборы и крыши домов.
Екатерина наблюдала за маскарадом из углового застекленного балкона дома Ивана Ивановича Бецкого, ее доверенного человека. Когда спустя две недели после убийства Петра Федоровича Сенат вынес решение о сооружении памятника новой императрице, разработать его план было поручено не кому иному, как Бецкому. Впрочем, благодаря за оказанную ему честь, Иван Иванович счел необходимым привлечь к этой почетной и ответственной работе также других «искусных и знающих людей». Через год Бецкой на тридцать лет станет бессменным президентом реорганизованной им Императорской Академии художеств. К маскараду же Иван Иванович имел самое непосредственное отношение: он не только просматривал и утверждал все его тексты, но и, что самое главное, был его финансовым распорядителем. Правда, повелением императрицы Федор как организатор маскарада не был стеснен ни в чем, однако деньги счет любят. А расходы на маскарад составили сумму изрядную – без малого пятьдесят две тысячи рублей, ровно столько, сколько хватило бы, чтобы прокормить всех его участников в течение пяти лет.
Императрица сидела в обществе, люди которого меньше всего нуждались в близости друг к другу. По ее желанию рядом с ней были сейчас сам Бецкой на правах хозяина дома, Никита Панин, оставивший больного наследника на попечение докторов, чтобы самому быть под присмотром императрицы, сиятельный граф Григорий Орлов, Михаил Матвеевич Херасков, который должен был давать Екатерине пояснения по маскараду. По правую руку императрицы стоял ее паж, тринадцатилетний мальчик Александр Радищев. Екатерина скосила в его сторону глаза, сказала громко, чтобы слышали все:
– Я завидую вам, Александр. Увы, даже помазанники божий не вечны, вам же доведется встретить новое столетие. Кто знает, может быть, вы останетесь единственным очевидцем из нас, кто принесет живую память об этом историческом событии людям нового века… Ликование народа – лучшее свидетельство его любви к Отечеству и своей императрице. Вздох облегчения, который ныне исторгнется из его благодарной души, лучшая мне награда за все муки и страдания, которые я претерпела, и верный признак того, что все усилия мои ко благу народа были не напрасны. Вы должны, Александр, сохранить это в своей памяти.
Паж молча поклонился. Панин сузил глаза, и лицо его словно окаменело. Орлов вызывающе откровенно улыбался. И в наступившей тишине все ясно услышали далекие звуки рожков.
Потом все стихло, только неясный гул толпы доносился, и вдруг ударили барабаны, литавры и грянул оркестр. Шествие началось.
Провозвестник маскарада, стоя в раскрашенной боевой колеснице, запряженной парой белых жеребцов в золоченых попонах, поднял руку и в наступившей тишине начал читать пролог:
Светило истинны и честь кому любезна,
Для тех сердец хула порокам преполезна.
Густой бас Провозвестника рокотал. Провозвестника окружала толпа кукольников, обвешанных колокольчиками, а рядом гарцевали на деревянных конях с погремушками дурачащиеся глупцы. Следом ехал на тощей кляче храбрый дурак и размахивал сломанной шпагой. За ним четыре человека в размалеванных масках несли в плетеном портшезе пустохвата Панталона, который, полулежа на рогожных мешках, пыжился и выкрикивал что-то совсем нечленораздельное. Следом в разукрашенных черных масках и рваной одежде бесновались дикари, смешавшиеся с арлекинами в домино.
Взвизгнула ярко раскрашенная старуха с огромной соской в толстых губах. А за нею несли уже рогатую козлиную голову, обвитую виноградным плющом, и хор пьяниц, приплясывая и размахивая руками, горланил свою песню:
Двоеныя водки, водки сткляница!
О Бахус, о Бахус горький пьяница!
Просим, молим вас,
Утешайте нас;
Отечеству служим мы более всех.
И более всех
Достойны утех.
Проехали на свиньях сатиры с обезьянами; протарахтела Бахусова колесница, запряженная тиграми; протащили пьяницы откупщика, сидящего на бочке, к коей толстыми цепями были прикованы корчмари; а вот и сама корчма с целовальниками и чумаками, чумаки со свиными рылами буйствуют и веселят себя балалайками и волынками.