444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Федин » Города и годы. Братья » Текст книги (страница 21)
Города и годы. Братья
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:25

Текст книги "Города и годы. Братья"


Автор книги: Константин Федин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]

Из темноты рухнул в окно многолосый ропот, изрезанный острыми вскриками:

– Слы-ха-ли!

– На полозу подъехал!

– Ладно прятать председателя!

Покисен закричал изо всех сил:

– Вы с ума сошли? Вам говорят русским языком: Голосов ушел. Какого черта мы будем болтать в темноте, когда…

– По-стой, по-сто-ой, товарищ! – провопил Лепендин. – Тута все в своем уме и в разуме. С миром надо говорить сурьезно, мир – тебе не сполком. Ты послушай, какое дело. Местность у нас не хлебная, занятие больше огородное, садовое тоже. Лиха в нашем хозяйстве хошь отбавляй, бедность, морковь одна да картошка. Хлеба мы сами не видим. А с нас требуют хлебом. Как быть теперь? Земля, выходит, вольная, хрестьянская, а между прочим хрестьянин…

Щепов отстранил Покисена, взялся за оконные рамы и крикнул:

– Давайте-ка, землячки, отложим разговор до завтра.

Ему навстречу рванулся гулкий галдеж. Он хотел захлопнуть окно, но с обеих сторон в рамы вцепились толстые, крепкие пальцы.

– Это что же? – прокричал он резким своим, точеным голосом. – Насилие?

Покисен сказал жене непонятное слово. Она отозвалась по-русски:

– Я заперла.

– А это как они желают, – заорал кто-то в темноте.

И сразу черные растворенные в ночи кусты шелохнулись, двинулись к окнам, и в мутном свете, падавшем в темень из окон, засветились десятки неподвижных глаз.

– Сход наказал востребовать новый закон, чтобы не прятали, и, значит, продотряды снять.

В задней комнате запищал маленький Отти, к нему бросилась жена Покисена. Клавдия Васильевна схватила Щепова за локоть и пробормотала:

– Алексей, мужики… они нас…

– Перестань! – обернулся Щепов и показал кивком на диван.

Покисен прислушивался к писку ребенка, лицо его каменело, он уставился в окно потупевшим взглядом, потом твердо шагнул вперед:

– Граждане крестьяне! Обращаюсь к вам последний раз. Предлагаю немедленно разойтись по домам, а завтра утром прийти сюда для обсуждения ваших вопросов с товарищем Голосовым.

Из-за галдежа, с новой силой рванувшегося в окно, вынырнул пронзительный голосок:

– Покеда не выдашь закона – не уйдем!

– Не уй-де-о-ом!

Щепов дернулся в темный угол комнаты, схватил прислоненный к стене кинематограф, поднес его к окну и принялся устанавливать аппарат объективом наружу, в сад.

– Молчи, – шепнул он Покисену.

Галдеж начал спадать. В темноте как будто засветилось больше глаз, все они застыли на руках Щепова, проворно бегавших по аппарату. Стало слышно отчетливо металлическое потрескивание колеса для ленты. Движения Щепова были сосредоточенны и ловки.

Из сада робко спросили:

– Эт-то что ты налаживаешь, товарищ?

Щепов помедлил с ответом.

– Это, землячки, беспроволочный телеграф. Слыхали? Вот-от. На всякий случай с городом снестись.

– На что тебе, товарищ, надобно?

– Как сказать… – мямлил Щепов. – Может понадобиться… Отрядик какой-нибудь вытребовать… или что…

Тишину вдруг взорвало смехом – раскатистым, звонким, и десятки глаз опустились к земле. Смеялся Лепендин, постукивая деревянными уключинами и хлопая ими мужиков по ляжкам:

– На-сме-шил, от насмеши-ил, товарищ! Да какой же это телеграф? Да у нас на фронте из этакой машины живых людей казали!

– Картины, выходит?

– Ну так и есть – картины. От чудак!

Кто-то засмеялся, кое-кто загудел:

– Запужать хотят…

– Обманом думают…

Потом голоса помрачнели, приглохли, и упрямая угроза поднялась к окну:

– Все одно не выпустим.

Маленький Отти, точно расслышав эту угрозу, вскрикнул и залился плачем. Покисен бросился к окну, сунул руку в карман.

– Рас-сх-ходис-сь, говорю, с-слы-шите?

Тогда в ответ резнуло криком:

– Петуха, что ль, пустить по дачке, а?

Клавдия Васильевна взвизгнула и зажала лицо

руками.

– Алексей!

– Молчи!

– А-а-а, та-ак? Вы та-ак? – завопил Покисен, высовываясь в темноту.

И вдруг издалека донесся отрывистый удар, и стянутую заморозками ночь распорол гулкий стон:

– Гук-а-а-а!

И через секунду – еще:

– Гук-а-а-а!

И снова – три, четыре… еще, еще… точно откуда-то с тылу, из города, наступали стрелки.

Чуть освещенные кусты задергались, что-то черное метнулось в стороны от окна, потом все стало.

– Гук-а-а-а!

Покисен вслушался в утихавший плач маленького Отти, вытер лоб и сказал:

– Молодец, Сема, вовремя!

Он поправил очки, нацелился на Щепова, улыбнулся.

– Н-да… Революции у нас, пожалуй, еще нет. Ну, а контрреволюция, как здесь говорят, мал-мала имеется.


Конец Лепендина

В город въехали глухой ночью – как переселенцы – с пожитками на телегах, с плачущим ребенком, усталые от тряски и темноты. Дачу бросили незапертой.

Голосов проводил семью Покисена, заехал на пожарный двор, сдал лошадь и пошел домой. В сенях, когда его впустила нянька, он, как всегда, спросил:

– Ничего нет?

– Телеграмма, что ль, – шамкнула старуха.

В большой комнате, заставленной купеческой мебелью, всегда горела лампочка, и свет от нее робко таял в углах, как от лампады.

Раскрывая телеграмму, Голосов скользнул глазами по адресу:


Вне очереди Семидол председателю исполкома копия председателю особотдела копия военкому.

Он поднес исписанный карандашом бланк к свету.

Непроверенным сведениям районе села Пичеур Семидолъского уезда направлению Семидола движется банда бывших пленных германцев чехословаков которым примкнула кулаческая часть мордовского населения также вооруженные дезертиры точка бандой руководит германский офицер агитирующий за выход мордвы из советской федерации точка агитация может найти почву среди малосознательного элемента связи недовольством кулаков разверсткой точка предписываю первое получением сего образовать ревтройку второе немедленно выяснить на месте положение третье принять военно-революционные меры необходимые ликвидации банды четвертое впредь до распоряжения сообщать действия ревтройки телеграфно каждые два часа точка возможный мятеж должен быть корне подавлен силами Семидола под личной ответственностью членов ревтройки точка председатель губисполкома.

Голосов стоял неподвижно.

Комната притаилась, по старинке убранная прожившей в этом доме полжизни нянькой. Здесь все было чинно, и упорство, с которым держались цветочные горшки, чехлы на мебели, лепные амурчики на стенах, было необычайно даже для Семидола.

– Так! – проговорил Голосов и одернул рубашку.

Он бросил телеграмму на стол, потяжелевшей поступью прошел по темному коридору, нащупал в тупике узкую дверь каморки и спросил:

– Няня, вы спите?

– Чего вам?

– Сходите за метранпажем.

– Это чего еще?

– Ну, в типографию, за этим, как его?..

– Да знаю, как его! Чего это, на ночь-то глядя, приспичило?

– Сходите сейчас же.

– Нету на вас угомону, господи, твоя воля!

Голосов угрожающе промычал что-то неразборчивое и досадное, но за угрозой нянька расслышала знакомый, неловкий, чуть стыдливый смешок и примиренно спросила:

– Дверь-то за мной кто запрет?

– Ладно!

Голосов зажег настольную лампу, придвинул к себе нарезанную полосками бумагу, примостился к столу бочком – словно на минутку, – закурил папиросу и начал писать. На глаза его свисли кленовым листом прямые, слипшиеся пряди волос. Рука бегала по бумаге быстро, заползая в конце строчек кверху, точно стараясь нанизать все строчки на верхний уголок полоски. Он грыз мундштук папиросы, выплевывал на стол мокрые бумажные ошметки, потом щелчками сшибал их со стола на пол.

Через четверть часа в комнату вошли Покисен и военком.

Голосов мельком взглянул на них, и рука его еще поспешней побежала в верхний уголок полоски.

– Получил? – спросил Покисен.

– Да. Я сейчас кончу.

– Что это?

– К крестьянам.

– Правильно, – сказал военком, отдуваясь. Он был грузен, широкоспин, красное лицо его было облеплено темными веснушками, как кулич – изюмом.

Голосов бросил карандаш, отодвинул исчерканные полоски бумаги, сказал:

– Готово. Все понятно, товарищи?

– Непонятно, каким путем губисполком узнал об этой истории раньше нас? Конфуз! – сказал военком.

– После того, что сегодня произошло на даче… – начал Покисен.

– Объявляю заседание ревтройки открытым, – перебил Голосов чужим тоном и потрогал верхнюю губу. – Товарища Покисена прошу секретарствовать. Предлагаю такой порядок: ответ губисполкому, организация разведки и вопрос о боеспособности гарнизона, вопрос об использовании содержащихся в лагере военнопленных, потом о партийной мобилизации, о воззваниях, потом обо всем, что выяснится во время решения этих вопросов. Принято?

– Насчет пленных это ты хорошо, только это назад. Сначала о партийцах, – заявил военком.

– Согласен. Принято? Первый вопрос. Предлагаю такой текст: ревтройка образована, о принятых мерах телеграфируем через час. Согласны?

– Я привел вестового, он там в сенях.

– Это к чему? – спросил Голосов.

– К тому, что ведь телеграмма по воздуху не полетит на почту-то, и вообще связь, – ответил военком и отдулся так, что на столе разлетелись бумажки.

Он вышел и возвратился с вестовым.

– Дальше, – сказал Голосов, передав красноармейцу телеграмму. – Предлагаю наметить план военных действий на ближайшие сутки и высказаться вообще о военных ресурсах Семидола.

Военком напыжился, густая краснота сравняла его веснушки в сплошное темное пятно, его сжала одышка, точно он взял одним духом девятиэтажную лестницу.

– Ресурсы известные, конечно, товарищи… Сводный полк… человек семьсот… гарнизонная рота… В полку можно набрать штыков полтораста… Однако… амуниция… и сапоги… этого нет… Да-а… И к тому же обученье… обученье только что началось…

– Конкретно, товарищ, что вы можете выставить сегодня в семь утра?

– Это ты мне?

– Ну да, тебе.

– Какого же черта выкаешь? В семь утра… В семь утра полурота из гарнизона… готова к маршу… к полудню отряд из сводного… Другая полурота несет службу по городу… Вообще, я предлагаю объявить… военное положение…

– Предложение военкома принято? Дальше…

Через час комната была закрыта, в коридоре раздавались сдавленные голоса, за окном лошадиные копыта выбивали пыльную перину улицы да где-то во дворе повизгивала блоком и хлопала расхлябанная калитка.

Нянька внесла начищенный самовар и расписные толстые чашки.

Члены ревтройки сидели на прежних местах за столом, голова к голове.

Военком ухал в одышке:

– У-ясните… товарищи… Парк… не подведомствен военкому! Парк… подчинен…

– Ерунда! – отмахивался Голосов.

– Ответственность перед центром, – задыхался военком.

– Не надо забывать другой ответственности. Ерунда! Раз целесообразно, значит, можно. Я настаиваю.

– Но тогда гарантии!

– Какие гарантии? У него ничего нет.

– Тогда заложников.

– Опять двадцать пять! Говорю тебе, что у Щепова нет никого и ничего. Что с него взять? Мы должны рискнуть.

– Рискнуть Щеповым… согласен… но… а… аппаратом… как мы можем рисковать а… аппаратом?

Покисен объявил твердо:

– Я в Щепове уверен.

– Ерунда! – крикнул Голосов. – Я не уверен ни в ком из спецов. Но у нас есть власть, и он не дурак.

Тогда военком спохватился и, весь содрогаясь в поимке воздуха, задышал:

– Позвольте… а-а эта… а… артистка-а, как ее… которая со Щеповым…

– Ну?

– Заложницей…

Покисен прыснул смехом:

– Тогда… тогда, если бы понадобились гарантии от Семена, надо было бы взять заложницей Риту – ха-ха! Риту Тверецкую.

Голосов вскочил, стул под ним с громом откатился в сторону, он уперся воспаленными глазами в Покисена.

– Брось шутки! Ее можно было бы взять, если бы понадобились гарантии от Андрея Старцова.

Он поднял стул, сел и упрямым холодным голосом отчеканил:

– Я принимаю предложение военкома. Щепов – спец. По отношению к нему это правильная мера. Товарищ Покисен, напишите ордер на немедленный арест Клавдии Васильевны. Военкому поручается установить время отправления Щепова и определить задание воздушной разведки.

И еще через час, когда уже не переставая визжала во дворе калитка и по коридору плавал неуемный говор, председатель германского совета солдатских депутатов в Семидоле Курт Ван сидел четвертым за столом в комнате бывшего купеческого дома,

Курта слушали терпеливо, подолгу ожидая, когда он подберет и выговорит русское слово. Зажмурившись, он переводил в уме с немецкого, и на лбу его надулась толстая жила.

– Я не держу… не считаю… рациональ… сделать разведку… с немецкий пленный… Для пленный я не могу… быть поручатель… я держу возможно… набирать компания доброволец… рота доброволец, если исполком будет давать оружья… После организовать еще сегодня… митинг в лагер… Но говорить митинг я не буду… Митинг будет говорить Андрей Старцов… это… рациональ…

– Ерунда! – воскликнул Голосов. – Старцов рохля.

– Что называется рохля?

– Ну – тряпка, размазня… Вообще, интеллигент.

Курт покачал головой.

– Вам неизвестно, что в лагер… настроение в лагер… я нахожу, должен говорить русский, не германец… Андрей Старцов.

– Вы уверены, что его выступление принесет, нам пользу?

– Я друг Андрей Старцов. Я могу… быть

поручатель для него…

Голосов протянул Курту руку.

– Итак, вы даете слово содействовать?

– Я большевик, – ответил Курт и поднялся.

Полурота гарнизона выступила из Семидола в семь с половиною утра. Ее проводил густой колокольный звон, потому что было воскресенье и Семидол – как при царе Горохе – начинал праздник молитвой.

В семь с половиной утра из ручьевских дворов, по обросшим лопухами дорожкам, меж плетней и частоколов пробирались к тракту расцвеченные бабы. Кое-кто выехал к обедне на лошадях, напихав в телегу ребятишек и молодух с грудными младенцами. По тракту закружились клубочки пыли, запестрели пятна сарафанов и рубах. Но на полпути к Саньшину, когда из-за голого холма показался бирюзовый куполок колокольни, ручьевские богомольцы замешкались. Навстречу им по тракту трусил отряд вооруженных верховых. Видно было, как за спинами всадников подпрыгивали винтовки. Телега, ехавшая впереди ручьевцев, останавливаясь, осторожно сползла с тракта на поле, потом решительно обернулась назад. Через две-три минуты все повозки катились обратно в Ручьи, тарахтя кузовами и поднимая столбы пыли. Мужики нахлестывали что было мочи своих кобылок. Только безответные и бесстрашные бабы реденькими расцвеченными кучками продолжали свой путь к бирюзовому куполку колокольни. Кто-то из перетрусивших мужиков – может быть, с первой наткнувшейся на отряд телеги – пустил с царских времен невспомянутое словцо:

– Каратели!

И оно завертелось в клубах пыли, обрастая беспокойством, смятением, страхом.

В Ручьях кому-то пришло в голову спросить:

– Это откуда в Саньшине взялись каратели?

Но страх не уступил:

– Что они, дураки, что ль, из Семидола-то ехать? Обошли.

– Обошли!

И пошло через плетни и частоколы:

– Обошли!

– Обошли!

– Каратели!

Старые Ручьи притаились. Ребятишек загнали в избы, ворота и ставни замкнули.

Конный отряд въехал в Ручьи шагом и остановился на тракте посередине деревни. Верховые были одеты по-разному – кто в чем, и напоминали сразу и мужиков и солдат, точь-в-точь как красноармейцы сводного полка, которых ручьевцы видывали в Семидоле. Спешившись, они собрались вокруг командира, похожего на офицера, но в невиданной сборной форме. Он долго что-то объяснял им, показывая рукою на дороги, уходившие с тракта в сады, потом они опять вскочили на лошадей, разбились попарно, и сады поглотили их своею пышной паветвью.

Командир тронул шагом по тракту на Семидол в сопровождении горстки солдат.

И вдруг где-то в самой гуще садов треснул выстрел.

Мгновенно ему отозвался другой, и по всей округе, застревая в зарослях, рассыпался отрывистый, торопливый винтовочный треск. Вспугнутые, неприученные к стрельбе лошади носили седоков без пути и дороги, подминая под себя изгороди и перескакивая через канавы. Не разобрать было, откуда шла пальба, и верховые отвечали на нее без толку, в воздух, в чащу торона и вишняка.

Собравшись на тракте, они дали несколько залпов по садам и растянувшейся бестолковой кавалькадой умчались назад в Саньшино.

Полурота семидольского гарнизона, не отвечая на залпы, отошла от Старых Ручьев по направлению к городу и заняла позицию на отлогих холмах, лицом к ручьевским садам.

Старые Ручьи замерли и лежали не дыша до тех пор, пока солнце не взобралось на полдень. Небо к этому времени стало прозрачно, осенний день отстаивался после крепкого утренника. И тогда в тишину и ясность полдня ворвалось дикое топанье копыт, и по деревне, от избы к избе, по садам, от ворот к воротам, по путаным дорожкам и тропам пронеслась смертельная тревога.

Какие-то перепуганные мужики подбегали к затаившимся избам, колотили кулаками в ворота и ставни, выкрикивали сполошные слова, бежали дальше. В избах подымался истошный бабий вой, ребятишки подхватывали его подголосками, на дворах то появлялись, то пропадали суетливые, шустрые девки. В одиночку, пригнувшись к земле, держась плетней и кустов, пробирались деревней мужики.

Сход собрался за Ручьями, на облысевшем пространстве, где от заброшенных садов торчали одинокие деревья дичка да иссушенный, с железными шипами крыжовник полз злыми плетьми по низинкам.

На возвышенности, в стороне от Саньшинского проселка, застланного подорожником, спешилась кучка людей, одетых в смурые мордовские чапаны. Посреди кучки на упавшей яблоне сидел человек в мордовском праздничном наряде – лицом непохожий на мордвина, светлоглазый, выбритый. Рядом с ним маячила серая выгоревшая куртка солдата. Оседланных лошадей держали под уздцы поодаль.

Сход ручьевских мужиков окружили и затянули в кольцо верховые солдаты, невдалеке от возвышенности, на которой расположился наряженный мордвином человек. Верховыми командовал офицер в невиданной форме.

– Кто будет говорить от схода? – рявкнул усатый солдат, подбоченясь и шевеля кривой саблей.

– Выходи вперед, живо!

Из толпы мужиков, тесно сбившейся в кучу, вылез неуверенно низкорослый бородач с зарытыми в бровях глазками. Солдат надвинулся на него.

– Сопро-тив-ляться-а-а?!

Бородач переступил с ноги на ногу и замигал глазками.

– Сопро-тив-ляться-а-а?!

Солдат приподнял саблю, цепочка портупеи угрожающе звякнула по железным ножнам.

– С боль-ше-ви-ка-ами?!

Бородач качнулся к солдату и тоненьким голоском обрадованно подхватил:

– Завсегда, товарищ, с большевиками, беспременно, это у нас…

– А-а, беспременно?

– Беспременно, товарищ, как один человек – вся деревня, стало, с большевиками…

Тогда солдат, подняв саблю и потрясая ею над головою бородача, завопил:

– Выдавай зачинщика! Кто зачинщик? Ты зачинщик? Говори – ты?

– Товарищ дорогой, дай слово сказать, как у нас это самое дело…

– А-а, то-ва-рищ?!

С проселка, вертко выбрасывая вперед туловище на быстрых прочных руках, катился к сходу Лепендин. Он пронырнул между ног лошадей, обступивших мужиков, и подскочил к бородачу.

Усатый солдат, побагровев и вытянув шею, наступал на толпу.

– Скрывать зачинщика? Сопротивляться?

Вдруг мужики заволновались, закашляли, несколько рук мотнулось к солдату, кое-кто снял и опять нахлобучил картуз.

– Что мнетесь? Онемели? – крикнул солдат.

Тогда сразу из десятка глоток вывалилось на солдата неуклюжее слово:

– Лепендин…

– Лепендин все…

– Федор, он объяснит, стало, как…

– Лепендин…

Солдат притих и спросил:

– Который?

Головы и руки показали на Лепендина. Его вытаращенные глаза испуганно перескочили с солдата на толпу. Мужики не глядели на него, и лица их почудились ему одинаковыми, как струганые доски.

У солдата отвалилась и повисла нижняя челюсть, он остолбенело смотрел на торчавший из земли человеческий обрубок.

На щеках Лепендина сквозь загар выступили зеленовато-желтые пятна, лицо порябело, и голова еще больше, чем всегда, стала похожей на дыню.

– Эх! – крякнул он, еще раз растерянно оглянув мужиков.

Потом тряхнул головой и обернулся к солдату:

– От, товарищ, какое дело. Как нам, изволите сами видеть…

Но солдат от первого его слова пришел в себя.

Он ткнул Лепендина ногою в грудь, и тот опрокинулся на землю, как круглодонная бадейка.

– Погоди, – произнес молчавший до того офицер в невиданной форме. Он повернул лошадь и поскакал к возвышенности, где на упавшей яблоне сидел человек, наряженный мордвином. Человек встал ему навстречу, подошел к лошади, постоял около стремени и вернулся к поваленному дереву. Офицер прискакал к сходу.

– Веди! – сказал он усатому солдату.

Лепендин все еще лежал опрокинутой бадейкой. Солдат двинулся к нему и ударил его саблей. Он перевалился со спины на живот, согнул в локтях руки, упрочил в земле свои уключинки, приподнялся и сел.

– Ползи, мразь! – крикнул солдат.

Лепендин наклонился и переставил руки. Но прежде чем пересесть на шаг вперед, он еще раз обернулся к мужикам, и опять лица их показались ему стругаными досками.

– Пошел!

На возвышенности Лепендин сидел против светлоглазого выбритого человека, наряженного мордвином. Он видел, как непокойно шевелился чуть приоткрытый рот человека, слышал его гладкий голос, но ни его слов, ни слов других каких-то людей в смурых чапанах, которые кричали на него и требовали ответов, он не разбирал. Он только улыбался виновато и переминал по земле уключинками, стараясь поудобней сесть.

Солдат в серой выгоревшей куртке и тот, усатый, который подгонял Лепендина, пока он взбирался на пригорок, быстро ушли в сторону. На Лепендина все еще кричали, и гомон говоров был по-прежнему неразборчив и смутен, и Лепендин продолжал готовно и виновато улыбаться, когда солдаты возвратились. Люди в чапанах дали им дорогу, и Лепендин рассмотрел позади людей на одинокой корявой яблоне свисавшую с сука веревку. Наряженный мордвином человек стремительно поднялся с поваленного дерева, поднял руку вровень с своим плечом, вытянутым пальцем показал на яблоню и выкрикнул цепкое слово.

Тогда Лепендин качнулся и завопил:

– Братушки-и! Ведь это – не-емцы! Бра-туш-ки!

Он упал на бок и покатился под гору, к мужикам.

Но его задержали ногами и, схватив за руки, поволокли к яблоне.

Тогда он начал бить своими уключинками по рукам и коленям людей, которые его тащили. Уключины вышибли у него ножнами. Он стал кусаться и – в отчаянье– визжать. Но люди волокли его без остановок, с силой отдирая от крыжовника, когда железные шипы впивались в его одежду и в его тело.

– Бра-туш-ки-и!

Лукошко, которое служило Лепендину прочным, удобным башмаком, отодралось от его коротких культей и тащилось на ремне, следом за туловищем, оставляя на кустах тряпичную требуху.

– Братуш-ки-и!

Лепендина приволокли к яблоне, веревку передвинули поближе к стволу, чтобы сук не отломился от тяжести, и с минуту не видно было, что делали люди, нагнувшиеся под суком.

– Бра-туш…

Потом над их головами заколыхался несуразный обрубок, и длинные руки, приткнутые к нему, дернувшись раз-другой в стороны, вдруг выпрямились вдоль туловища и сжались в кулаки, как будто Лепендин в последний раз захотел упереться руками в землю.

Человек, наряженный мордвином, медленно погрозил пальцем сначала на повешенного, потом на сход, неслышно стоявший под пригорком в кольце конного отряда.

Тогда в толпе мужиков чуть слышно кто-то вздохнул:

– Пронеси, господи… А Федор все одно калечный…

– Эх, паря! Какая у нас сила ягоды! Вишняка у нас – прямо туча! Сливы там, торона – свиньи не жрут! А на грядках, на грядках, паря, красно все от земляниги, а землянига – во, в кулак! Вихтория там всякая, скороспелка – и-и-и-и! А яблок этих самых – всю зиму лопаем, – и мочим, и солим, и сушим, никак не справиться, до чего много! Базар у нас…

Да, да, Лепендин. Всего этого в Старых Ручьях до сих пор вволю…

Самое страшное – остановиться на каком-нибудь лице, увидеть чужие глаза. Самое страшное – вдруг почувствовать, что толпа состоит из множества непохожих друг на друга людей и что каждый человек – непримиримый враг чужой мысли и ненавистник чужого слова. Тогда – позор.

Смотреть надо поверх голов, слушать – только свои слова и не любоваться ими, а кидать их с ожесточением, чтоб они не мешали мысли. Тогда – победа.

Вот как сейчас, наедине, в закрытой комнате, – победа! Андрей отыскал все слова, какие нужно, чтобы измученных солдат побудить снова взяться за ружье. Андрей построил речь. Он изучил ее. Он взвесил силу каждой паузы. Он знает, где и как поднимет руку, где остановится и где даст волю неудержным словам. Андрей готов.

Но в лагерном тесовом бараке – не толпа, а множество людей. У каждого свои глаза, и над глазами хмуро нависают полинялые, простреленные бескозырки. Глаза подозрительны, глаза усталы и пусты. Что притаилось за этой пустотой? Холодный мрак блиндажей и сладковатый угар госпиталей, вывороченные из разрыхленного мяса белые кости, капающая с колючек проволоки кровь и затхлая, стоячая сырость окопов. Чем изумишь такие глаза? Они видели все, они знают все, им ничего не надо, им пусто, им бесконечно пусто в этом мире. Мир блиндажей, окопов и госпиталей не придумал еще слов, которые заполнили бы пустоту таких глаз, и ничто в этом мире не снимет неподвижности с обветренных кровавым ветром лиц.

Вот они скучились в низком тесовом бараке – затверделые, отточенные на станке войны лица. Сотни разнокалиберных трубок воткнуты в их зажатые рты, и желтоватые, сизые, синие струйки, отрываясь от лиц, утолщают дымовую завесу над бескозырками. Завеса сбита из запаха тлеющего вишневого листа, и кажется, что где-то поблизости палят сады.

Пленные попыхивают своими трубками и лениво расступаются перед Андреем. Он торопится дойти до скамьи, с которой Курт объявил бараку, что будет говорить русский.

Будет говорить русский? Не все ли равно? Пусть. Наверное, будет болтать о революции и о братстве народов. Черта с два, братство! Не могут вывести тифозных вшей, и вот уже полгода, как каждый день обещают отправить на родину. Впрочем, пусть. Можно послушать. Иногда русские несут такой вздор, что смешно. А смеяться доводится редко, это надо ценить. Пусть.

Слова эти на уме у кривого солдата, стоящего как раз против Андрея. Он бронзоволиц, и тяжелое веко его здорового глаза то медленно опускается, то поспешно взлетает наверх, точно он хочет подмигнуть и всякий раз раздумывает.

Только бы не забыть начала речи, Андрей! Только бы не увидеть чужого глаза, который вот-вот подмигнет, чтобы напомнить, что за его пустотой – блиндажи и госпитали, окопы и проволока. А что за трепетным испугом в глазах Андрея? Он будет призывать к войне? А видел ли он хоть один блиндаж? Валялся ли с разорванной коленкой на койке госпиталя? Хоть одну ночь проспал ли он в окопе? Может быть, он резал ножницами загражденья, когда их поливали свинцом? Он будет призывать к войне?

И вот в притихшем бараке, под дымовой завесой, пахнущей жженым листом, несется ободряющий голос:

– Тише, вы, бедные дьяволы! Не слышно, что там говорит этот русский…

Кажется, солдаты рассмеялись? Что это? Кто-то теребит Андрея за ногу. Разве он давно взобрался на скамью? Как начиналась хорошо заученная речь? Бронзоволицый солдат как будто подмигнул своим пустым глазом? Что это он жует? Галету или печенье? Австрийское печенье.

– Австрийское печенье, – тихо говорит Андрей.

– Лакомая штука! – отзывается какой-то солдат.

И снова смех. Смеяться доводится редко, это надо ценить.

– Австрийское печенье, – громче произносит Андрей.

Курт что-то говорит быстро и сдавленно. Андрей нацеживает полную грудь дыма: завеса стелется вровень с его головой; стоя на скамье, он подпирает ее, как вершина горы – облака.

– Недавно, товарищи, вам роздали посылки, накопившиеся в совете, потому что нельзя было разыскать пленных, которым они были присланы. Больше всего таких посылок пришло из Австрии. Я вспомнил сейчас об этом, потому что тут один товарищ жует австрийское печенье. Австрийцы – большие мастера делать печенья.

– Положим, у нас, в Саксонии… – заметил какой-то солдат.

– Заткни рот, кофейная гуща! – посоветовал ему другой.

– Я вспомнил историю одного австрийского печенья и хочу рассказать ее вам. В здешнем совете работало несколько пленных. Во время отдыха они сварили себе кофе. Им была выдана со склада посылка, адресованная какому-то Шмидту. Они разделили ее между собой. И вот одному пленному попало такое жесткое печенье, что он чуть не сломал себе зубы. Печенье раскрошилось, а перекусить его солдат не мог. Тогда он размочил его в кофе, и в тесте обнаружился запеченный кружочек из двух жестянок, вроде медальона. Солдат раскрыл медальон ножом и нашел в нем письмо. Я сохранил это письмо. Вот оно, как было, в жестяном медальоне, который немного заржавел. Я прочту вам письмо. Вот.

Милый Густав!

Уже шесть месяцев от тебя нет никаких известий, и Лизбет говорит, что может случиться, что тебя уже нет больше в живых. Но я не хочу этому

верить. Густав, ведь без тебя мне нечем будет жить. На прошлой неделе вернулся из плена Генрих Менерт, у него отрезали по плечо руку, и он рассказывал, что в Сибири вовсе не так страшно, что летом даже очень жарко и что хлеба в России все еще много. Он говорит, что хорошо, что ты попал в Россию, так как плен сохранит тебя для нас, а на фронте дело кончилось бы хуже. Я только молю бога, чтобы скорее кончилась война, потому что стало тяжело. Милый Густав. Я все думаю, какой ты найдешь нашу деревеньку, когда вернешься. У мельника Томаса старший сын убит, а младший Пауль пришел с фронта слепым, и он перестал работать, так что мы ездим молоть в Люкендорф. Слава богу, это приходится делать теперь очень редко, а то наш Серый перед пасхой пал, и теперь из-за каждого пустяка надо нанимать лошадь. Этой весной мы не сеяли из-за Серого и еще потому, что отец не вставал с постели. Сегодня духов день, а вчера, на троицу, во время мессы, сошла с ума тетушка Анна. Перед этим ее портрет напечатали в нашей газете – по случаю того, что ее шестого сына Ганса так же убили на фронте, как пятерых, а у ней всего и было, что шестеро, о чем я тебе два раза писала, не знаю, получил ли. Она помешалась, как раз когда патер говорил, что тетушка Анна отдала на алтарь отечества все, что ей дал господь, и вся деревня плакала. Прости меня, милый Густав, я тоже плакала о тебе и о твоем душевно любимом брате Августе, про которого я писала тебе, что он ранен в грудь, и об отце, что он так и не дождался твоего возвращенья. Лизбет говорит…

Но в этом месте чтения сквозь немоту барака прорвался к Андрею дребезжащий голос:

– Значит, отца похоронили?

Андрей замолк.

– Может быть, Август тоже умер? – резче и выше задребезжал голос.

Какая-то рука с вывернутыми длинными пальцами тянулась над головами пленных к Андрею.

– Дайте сюда письмо! Ведь это пишет Эльза!

– Это пишет Эльза, – сказал Андрей. – Вот здесь подписано: Эльза.

Трубочные дымки гуще и торопливей заструились от бескозырок к завесе под крышей. Пленные навалились на скамью, вдруг сросшись в безликую выжидающую толпу.

И тогда что-то холодное полыхнуло Андрею в спину – от затылка до пят, – и он вспомнил заученную свою речь, вспомнил по-новому, такой, какой она ему никогда не приходила на ум. И, не видя лиц, ни пустоты за несчетными глазами, ни дымовой завесы, ни барака, а только окунаясь в полыхавший откуда-то необъяснимый холод, Андрей с ожесточенной злобой к словам, которые мешали мысли, кричал поверх голов в простреленных бескозырках, кричал о том, что надо сделать, чтобы потерянные письма не искали тщетно потерянных по свету Шмидтов…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю