Текст книги "Города и годы. Братья"
Автор книги: Константин Федин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
– А я вам говорю, что у нас такого не было! Кому же здесь знать? – оскорбился тюремщик.
– Это не совсем точно, – так же тихо проговорил человек из камеры. – Monsieur Перси – бельгийский гражданин: я знал его. Он содержался здесь недели две, потом исчез. Он был против войны.
– Они убили его, Генниг! – воскликнула Мари.
– Весьма вероятно, – сказал человек из камеры. – Он был против войны и, кроме того, иностранец.
– Ах, чер-р-рт! – прорычал Пауль Генниг.
– Что-нибудь случилось? Может быть, кончилась война?
Мари кинулась к человеку из камеры:
– Вы мастер Майер из Нюрнберга?
Немного помедлив, человек из камеры посторонился. Тупой свет высокого оконца, разлинованный решеткой, лег на лицо Мари, и он взглянул на нее искоса.
– Совершенно верно. Я мастер Майер из Нюрнберга, враг народа. Я против войны.
– Мастер Майер…
Голос Мари надломился, она докончила чуть слышно:
– Пойдемте, – и мягко взяла Майера под руку.
В темноте, в затихших каменных лабиринтах Майер спросил:
– Что это означает? Я не знаю вас, фрейлейн.
– Мне рассказал о вас Андрей Старцов.
– Русак и хороший малый, – прогудел в затылок Майера Пауль Генниг.
Уличный свет ослепил мастера Майера, и – может быть от света, может быть от пестрой сутолоки людей – он схватился за голову, закрыл глаза и стал.
Пауль Генниг с осторожностью развел руки Майера.
Тогда он ответил:
– Андрей Старцов, я помню. Он был тоже против войны?
– Ах, он… такой… он такой… – начала Мари, запыхавшись и сжимая локоть Майера, – он так любил вас, мастер Майер!
У Пауля Геннига выступили слезы. Он раскашлялся, заглушив каких-то певцов, налаживавших незнакомую песню.
– Андреас – малый с головой, я его всегда понимал, – растроганно сказал он.
Мари кинула ему улыбку заговорщицы.
– Андрей был бы сейчас с нами, Генниг.
Среди снующего, неугомонного народа она стояла ясная, счастливая и, как деревцо, легкая.
Пауль Генниг смерил ее гордым, поощряющим взглядом, высморкался и закашлял еще громче.
– Куда хотелось бы вам пойти, мастер Майер? – спросила Мари.
Мастер Майер осмотрел площадь. Над озером колыхавшихся голов старыми – глазами он различил потертую надпись:
Bauernschenke
[15] 15
Крестьянская пивная (нем.)
[Закрыть]
Он пожевал губами, точно закусывая поудобней чубук, седоватая щетинка бороды зашевелилась, поползла вверх по щекам, он обдал теплой улыбкой Мари, Пауля Геннига, и слова его были так же теплы и тихи:
– Если говорить о моем желании, то я выпил бы кружку темного… Теперь, кажется, самый раз?
И он потрогал карман вязаной своей куртки, откуда раньше через живот у него бежала цепочка.
Настало время сказать последнее прости городу Бишофсбергу. Он будет еще не раз упомянут, но мы уже не прикоснемся усталыми ногами к его намытым мостовым, не увидим его тесных, малолюдных улиц, не услышим сонного вызванивания часов на ратуше:
Son-ne,
Son-ne,
Son-ne!..
Мы расстаемся с ним полные грусти – с этим единственным видением розовой девушки, поутру окунувшейся в речку.
Мы помним скатерки газового света, разостланные вокруг уличных фонарей, и весенние шорохи парка Семи Прудов, и заснеженную, тонущую в подмороженном запахе смолы вершину Лауше. Мы помним даже беззлобную тетку Мейер, охраняющую общественную уборную подле полиции. Долго ли еще она будет вязать свой неизменный чулок?
В Бишофсберге мы оставляем с любовью мастера Майера, который был против войны. Он был последним, кому подарил свой короткий привет monsieur Перси: bonjour, bonjour, bonjour! В Бишофсберге, конечно, все еще громыхает и рокочет бас казначея Общества друзей хорового пения Пауля Геннига. Мы не знаем, вышел ли он из социал-демократической партии, и потому говорим о нем очень сдержанно, хотя питаем к нему симпатию за его внимание к героям романа.
Но будем честны.
Нам глубоко безынтересна участь секретаря полиции и даже участь полицейского здания, нам безразличны редактор «Утренней газеты Бишофсберга», парикмахерский подмастерье Эрих, старшая сестра Нейман, или майор Бидау, или его величество король саксонский. Все это – мелочь, налезающая во всякий роман, как мухи – в сладкий чай.
Мы с облегчением думаем, что о тайном социалисте Урбахе нам придется сказать всего один раз. Мы не сочувствуем ему, потому что он женился на хромой аристократке с незаконным сыном, чтобы помогать дрянной политической партии.
Наконец, только из одних эгоистических соображений, касающихся композиции романа, мы возвращаемся к фрау Урбах, урожденной фон Фрейлебен. Она не умерла, ее разбил паралич; и она лежала в спальной комнате, когда в доме Урбах произошел случай, припасенный к концу этой главы.
Мимо этих людей, вперед, вперед!
Но город!
Прости, если неловкое слово заставило страдать твое самолюбие. Прости!
Ты достоин воспеваний, как всякий город, построенный человеческой рукой и возлюбленный человеческим сердцем.
Ты прочен.
В тебе живут люди. Ты верен им.
Ты бросился вместе с ними искать новые дороги.
И ты не наделал ошибок больше, чем их совершили Рим, или Афины, или Париж.
Ты – скромный, безвестный Бишофсберг. Прости…
Вечером десятого ноября содержатель кабачка, ухитрившийся проторговать без перерыва целый день, преспокойно поглаживал свои четырнадцать волос на глянцевом приплюснутом черепе. Как табачник, запретивший делать революцию около своего магазина, он верил в прочность существующих вещей. В его ресторации по-прежнему висел автограф князя Отто фон Бисмарка, которым железный канцлер благодарил Munchner-brauerei [16] 16
Мюнхенскую пивоварню (нем.).
[Закрыть] за присланный бочонок темного пива. В его ресторации по-прежнему фыркали пивные краны и стоял неуемный шум. Он мало вслушивался в этот шум, это было привычно для него, он беседовал с завсегдатаем кабачка.
– Я ему сказал: что же изменилось, голубок? «Вот ты вышел на одной ноге из госпиталя, помахал клюкой против ратуши, побезобразничал в цитадели. А в конце концов вернулся опять ночевать в госпиталь. Он мне вопит свое: погодите, изменится! Что же, говорю, изменится? Ведь нога-то у тебя не вырастет?..
Круглый стол посредине кабачка был залеплен солдатами. Вспотевшие, красные, они расстегнули воротники и куртки. Ах, наконец, наконец-то можно было расстегнуть воротники и куртки! Голоса были хриплы, но солдаты не переставали спорить.
– Как! – угрожающе кричал веснушчатый новобранец. – Солдаты сразу оказались ни при чем? Все дело в руках партий?
– Одни ждут директив из резиденции…
– Резиденций теперь нет!
– Урр-рра-а!
– …директив из столицы, другие целый день совещаются, третьи…
– К черту партии!
– Позвольте, позвольте же, – стучал по столу ландштурмист в очках.
– Надо уяснить себе характер переворота. Что это? Народное восстание? Сословная революция? Классовая борьба?
– Авраам роди Исаака, Исаак роди Иакова…
– Солдатский бунт!
– Солдаты хотят мира!
Кто-то ввернул из уголка:
– Как только солдат захотел мира, он перестал быть солдатом. Солдат должен хотеть войны.
– До-лой войну!
– До-о-ло-о-о!
– Дело наполовину сделано! Ратуша в наших руках, цитадель тоже, повсюду расставлены наши посты. За чем же дело?
Кабачок вдруг стих.
И в секундной этой тишине раздался неожиданно высокий голос:
– Дело за властью, которая будет управлять вашими постами, ратушей, городом. Дело за властью солдат.
Головы потянулись к выходной двери, откуда доносился голос.
– Я как будто знаю эту девчонку, – погладив лысину, сказал содержатель «Bauernschenke».
Мари стояла на стуле – тонкая, натянутая, как тетива. Лицо ее было запрокинуто вверх, волосы разметались, чуть поднятая рука дрожала.
В английском журнале, запрещенном для чтения в пансионе мисс Рони, когда-то был помещен снимок с суфражистки, произносящей речь на митинге в Гайд-парке. Лицо суфражистки было запрокинуто вверх, волосы разметались, и вся она была прямой и тонкой, как тетива.
Но, Мари, у этой ораторши Гайд-парка, наверно, не дрожала чуть поднятая рука, и, Мари, – неужели теперь, в этот час, можно было думать об иллюстрированных журналах?
– Верно! – вырвалось у веснушчатого новобранца.
– Мы понимаем, что дело за властью… – начал ландштурмист в очках, но тут же захлебнулся в крутой волне безудержных стонов:
– Солдатская власть!
– Солдатский совет!
– Совет, совет!
И на спаде волны, отчаянно выкарабкиваясь из шума, захоркал чей-то голос:
– Но как, как, как?
Тогда Мари, будто поймав все время ускользавшее слово, подняла руку вровень с плечом и прокричала:
– Това-ри-щи! Я прихожу сюда в третий раз и слышу, как вы толчетесь на одном месте. Надо дорожить каждой минутой. Надо договориться. Я предлагаю для этого перейти в другое помещение. Кто хочет взять на себя честь учреждения в Бишофсберге солдатского совета – пойдемте за мной!
Ее почти выбросило на улицу тараном грудей, плеч и рук. И в новой волне стонов, от которой задребезжало окно, она различила только один припев, давно забытый, волнующий и бесшабашный:
– Эх, хороши девочки в Саксонии!
Несколько солдат дошли с нею до дому.
Она привела их в гостиную фрау Урбах. Она выдвинула на середину комнаты широкий стол, принесла бумагу, чернила и перья. Она сняла со стены дубовую доску с двустишием:
WIR STEHEN IN OST UND WEST
WIE FELS UND EICHE FEST
Она написала на обороте доски – бумажкой, скатанной в трубочку и намоченной чернилами:
Провизорный Совет Солдатских Депутатов г. Бишофсберга.
Она спустилась вниз и привесила доску у входной двери на улице.
И когда пятеро солдат, разместившись за столом, начали высчитывать, какое число депутатов должны послать в совет расквартированные в Бишофсберге части, Мари стояла у окна, в углу гостиной, – неслышная, как тень.
И с каждой минутой, убегавшей в новую отныне историю Бишофсберга, голоса солдат становились прочней, и слова – короче, и смысл их – проще.
В это время медленно открылась дверь, и, облаченный в черное пальто, с туго скрученным зонтиком в руке, вошел в гостиную бюргер. Он снял котелок, остановился, обозрел стены, карнизы, окна. Потом, не сгибаясь, подошел к столу, но стал не вплотную, а поодаль, на расстоянии, которое не могло уронить его очевидного достоинства. Куда он смотрел – нельзя было понять.
– Вы – совет? – произнесли его одеревенелые губы.
– Да, – ответили ему.
– У ратуши кем-то расставлены солдатские посты. От желающих пройти в здание они требуют пропусков совета. Никто в городе не знает, где находится этот совет. Я искал его целый час. Отсюда я заключаю, что у совета нет административного уменья.
– Совет только что организовался.
– Значит, в то время, когда у ратуши требовались пропуска совета, никакого совета в городе не существовало?
– Солдаты проявляют революционную инициативу.
– Но вы – совет?
– Да.
– Дайте мне пропуск в ратушу.
Солдаты переглянулись.
Бюргер был неподвижен, и глаза его смотрели неизвестно куда.
Тогда от окна, в углу гостиной, оторвалась неслышная тень.
– Я знаю – кто это, – сказала Мари. – Это герр штадтрат. Мне кажется, ему можно дать пропуск, если он скажет, что ему нужно в ратуше.
Одеревенелые губы произнесли:
– До изменения конституции власть в городе сохраняет муниципалитет. Если власть захватили силой, то на ответственности муниципалитета лежит еще городское хозяйство. Мне нужно быть в ратуше: вечером я рассматриваю бумаги хозяйственного отдела.
– Я напишу, – сказал один из солдат.
Он оторвал листочек бумаги и набросал несколько слов, подперев их жирным росчерком. Пропуск пошел вокруг стола, отяжеляясь подписями. Когда последняя была наложена, сделавший ее заявил:
– Хорошо бы… какой-нибудь штемпель.
– Штемпель? – воскликнула Мари и выбежала из гостиной.
Вернувшись, она взяла пропуск и с силой стукнула по бумажке деревянным грифом, слева от росчерков. На пропуске оттиснулись четыре фиолетовых слова:
EX LIBRIS
MARI URBACH
[17] 17
Из книг Мари Урбах (лат.).
[Закрыть]
Герр штадтрат принял пропуск в свой кабинет из рук Мари, не сгибаясь дошел до двери и надел котелок.
Мари побежал за ним, часто, как девочка, перебирая ногами. Ей захотелось взглянуть, как он будет спускаться с лестницы.
Но в передней, за дверью, она увидела отца. Она остановилась.
Герр Урбах смотрел на нее, как будто не узнавая.
– Ты что? – спросила Мари.
– Знаешь, Мари? Твоя мать тяжело заболела. У нее паралич.
Мари молчала.
– И твой брат убит в бою…
– Да, – ответила Мари, – мне говорила об этом горничная.
Она постояла секунду неподвижно, потом повернулась, вошла в гостиную и плотно прикрыла за собою дверь.
Народность финского племени
Вот отрывки записей обер-лейтенанта саксонской армии фон цур Мюлен-Шенау, которые он вел в русском плену. Разрозненная тетрадь с этими записями была найдена спустя много времени после семидольских событий. Плохие, вероятно самодельные, чернила расплылись, бумага промокла. Сохранившиеся страницы удалось восстановить и перевести почти полностью.
19 февраля.
Семена кипрея, полученные от искусственного опыления, дали первые всходы. Фрей ходит гордый и счастливый.
27 февраля.
Сегодня год.
За это время ни одного письма с родины. Я писал всем, кого мог вспомнить.
Теперь, когда Мари так безнадежно далека, мысль о ней сжимает меня тоской. На фронте этого не было. Оттуда все представлялось простым: война оканчивается, я возвращаюсь в Шенау, женюсь.
Я думаю о своем роде, о его и своей судьбе, и женитьба на Мари становится для меня потребностью. Это удивительное существо дало мне почувствовать, что в нем спасенье моего рода. У нас было пять ветвей, все мужские. Четыре из них прекратились при моей жизни, на моей памяти. Я – последняя. Женитьба должна произойти по каким-то особенным основаниям, чтобы в роде снова появилась воля к жизни. У меня сейчас воля к доживанию. Я не вижу, для чего мне жить. Картины? А что дальше? Все во мне, в том отрезке жизни, который мне положен. С ним кончается все. Я не повторяюсь, не живу, а доживаю, промериваю положенный отрезок. Я должен хотеть, чтобы в будущем передо мной простирались века – точно так, как они лежат позади меня в прошлом. Я должен хотеть повториться.
Фрей не перестает твердить о физиологии. Мне неприятно думать о Мари, когда в уме вертятся такие термины. Мои пращуры любили сначала по праву брачной ночи, потом – за деньги. Едва ли кто-нибудь из них любил своих жен. Жены были в стороне, на их обязанности лежало продолжение рода. Род возникал в стороне от основной жизни пращуров. Если бы они любили по линии рода, он был бы крепок, и я жил бы сейчас вперед на сотни лет, а не доживал бы свой отрезок.
В этом я уверен.
Фрей говорит о том же такими словами: надо полюбить, жениться, произвести детей, и тогда все станет понятно само собой.
Мари носит в себе волю к повторяемости, продолжению. Я закрываю глаза и вижу ее, какой она была последний раз в Шенау. Я готов кричать – так меня раздражает это.
30 апреля.
В лагере объявлено, что мы можем беспрепятственно селиться в деревнях и наниматься к крестьянам по соглашению.
…приезжал какой-то солдат из города, было устроено собрание. Солдат говорил о мире и о том, что будто бы Россия…
16 июня.
Нас держит здесь, конечно, не власть. Власти давно не стало. Держат непроходимые дороги. Фрей мрачен. Когда перебирались в Пичеур, с воза скатился ящик с гербарием, попал под колесо. Больше ста листов гербария смяты и поломаны. Фрей избил возницу-мордвина, я ничем не мог…
…тридцать семь верст (40 километров) до Семидола. По сравнению с лагерем – ближе на двадцать три версты; но в этом мало отрадного. Из города выехать нельзя, поезда не ходят. Об обмене никто ничего не слышал, и не знают, куда направлять пленных. Говорят, там скопилось больше тысячи человек и живут милостыней. Я тоже живу милостыней. Фрей находит, что нужно поближе присматриваться к мордве. В ней наше спасение. Спасение?
…не видели ни одной печатной строки. Фрей забросил свою морфологию, все время молчит.
Вчера приехал в Пичеур продовольственный отряд. На завтра созван сход, будет собираться хлеб для городов. Мордва совсем перепугалась, прячется по избам.
28 июня.
Мордва относится ко мне с непонятным почтением. Вчера приходила знахарка-мордвинка, принесла молока, позвала на молян. Уходя, поклонилась в ноги. Фрей просил записать:
Каринь-Паз – лесной бог, хранитель липы и лыка для лаптей (обуви).
Калма-азыр-ава – защитница погоста, охраняющая ворота кладбища.
Юртава – богиня очага, оборотень, – то кошка, то заяц.
«Может быть, пригодится», – сказал Фрей.
29 июня.
С восходом солнца мордвины уводили свои семьи за село. К нам зашла знахарка. Мы отправились в путь. В пути были два часа десять минут. Сначала шли полем, потом лесом, оврагами. Овраги здесь страшные. Не зная местности, легко заблудиться. Народ собрался в трущобе, у родника, бьющего на полметра вверх. Вода в роднике необыкновенная – ледяная, желтая от железа. Камни, по которым бежит ручей, покрыты коричневым налетом, как от ржавчины. Родник бьет всю зиму. Народ сидел семьями, каждый двор – кольцом. В глубине трущобы, за родником горели четыре костра. Посередине каждого кольца людей стояли горшки с кашей, принесенные из Пичеура. Когда нас заметили, взволновались, стали оглядываться. Знахарка побежала по кругу, что-то сообщая шепотом. После этого успокоились, одобрительно закивали нам головами. Фрей подсел к кружку, где были почти одни старики. Я сел с ним рядом. Вскоре наступила тишина. Старейший прочитал перед родником молитву. Ее повторили старшие в каждом кругу. После этого из глубины трущобы вывели четырех баранов. Старшие отправились к кострам, начали напевать заклинанья. Потом закололи баранов, сняли шкуры, уселись вокруг костров, стали жарить мясо. Старейший не переставал молиться. В это время пришел русский поп. Его встретили с почтением. Он был, видимо, доволен, не мешкая развернул свой узелок, надел пышное золоченое облаченье и приступил к русскому молебну тотчас, как мордвин-старейший сказал ему, что мордовский молян окончен. Обрядовые отличия молебна от моляна незначительны. Это любопытный тип миссионера – русский поп, мирно уживающийся с язычеством.
Фрей рассказал мне, что поп, так же как мордвин-старейший, молился о дожде и благополучии. Фрей говорит по-русски не лучше мордвы, объясняется смешно, но его отлично понимают. По окончании обрядов между семьями разделили мясо. Был розлит в глиняные плошки пуре – пьяный напиток, сваренный из меда. Первым выпил старейший. За ним поднесли почему-то мне, потом – попу. Поп, выпивая, посмотрел на меня и поднял плошку. Пуре очень крепок – я почувствовал опьянение с первых глотков, может быть потому, что полтора года ничего не пил. Пуре подавалось только мужчинам. Часть мяса и горшки с кашей женщины унесли с собой на загоны, где пища и была съедена. Мы вернулись в самый зной. Фрей шел со стариками. Я – один, впереди.
Молян называют «Бабань гаша».
…я уже привык жить в каком-то седьмом веке. По утрам нам приносят в глиняной посуде кислое молоко и хлеб. От нас ничего не берут. На мне рубаха из холста, расшитая желтыми крестиками. Говорят, ее вышивала пичеурская красавица. Я ее не видел. Я вообще не видел здесь красивых. Когда думаешь о них – задыхаешься, а как только посмотришь вокруг – все проходит.
Фрей рассказал, что в селе посажена за прялку девушка лет двенадцати, прясть суровую нитку длиною в окружность села. Этой ниткой в полночь она обнесет Пичеур, чтобы оградить его от заразы. Пряха должна быть непременно целомудренна. Пока она прядет, к ней допускают одних старух. Иначе нитка не будет иметь силы.
Из города к нам занесли тиф.
После рассказа Фрея не мог заснуть целую ночь.
7 сентября.
Все движется? Нет. Все стоит. Вырваться из проклятого…
…не доберешься даже вплавь. За целую неделю мы вышли из своей конуры всего один раз. Ходили собирать на дубках чернильные орешки. Фрей все еще на что-то надеется, говорит, что если мордва кормит нас…
10 ноября.
Я застал Россию в революции. Другой я ее не знаю. Но, на мой взгляд, она и не была другой. Я думаю о миллионах километров, которые лежат таким пластом, как Пичеур. Седьмой век. С ноября выпадают снега. Люди прячутся в берлоги, спят полгода. Если это – революция, то что же было до нее? Фрей говорит, что России мы не видали. По-моему – наоборот. То, что мы видим, – и есть Россия: снег, бездорожье, сон. Здесь – овраги, дальше – степи, еще дальше – пустыня, в другом конце – леса, болота, мох. Среди этого первобытного величия – поселения, названные городами, и кое-где поля. Эти пласты пригодны для колонизации. Колония должна еще пройти путь просвещенной тирании. Тогда, может быть, перед ней откроется будущее. Здесь нужны феодалы, а не социалисты. (Нужны ли вообще где-нибудь социалисты?) Феодалы принудят научиться разумному труду. Другого средства заставить сажать кукурузу там, где выгорает от зноя рожь, нет. В городах уже началась гражданская война… что революция…
…снег, только снег. Боже мой!
Ночью проснулся в изнеможении. Опять Мари, живая, теплая. Ради того, чтобы увидеть ее…
20 декабря.
С первой санной оказией из города пришел слух, будто бы Германия подписала перемирие и его величество кайзер бежал. Какой вздор! И какими ничтожными негодяями должны быть люди, распространившие эту клевету! Отвратительно думать.
Фрей стал хмур и молчалив до крайности. Я сосчитал: сегодня он сказал семь слов – доброе утро, опять снег, да, покойной ночи. Спит он всегда крепко, без снов. Уже неделя, как он опять углубился в свою морфологию, сидит над лупой. Я помогаю ему разводить болотные растения в горшках. Пробовал рисовать углем. Уголь мордва обжигает великолепно. Но нет бумаги.
Я провозился два дня на дворе, расчищая снег.
…неизвестно – откуда. Один из них баварец, другой чех. Фрей уговорил баварца сходить в город, разузнать обо всем. Обещал за это всю зиму кормить. Баварец ушел. Фрей провожал его за село. Вечером он вдруг разговорился и рассказал наконец о своем плане, который показался мне фантастичным. Предпосылки, однако, верны. Мордва хочет истолковать для себя всю так называемую революцию как национальное освобождение. Никакого освобождения ожидать, конечно, нельзя. Но симпатии мордвы на стороне нерусских народностей. Мы, ведущие войну с русскими, легче всего найдем общий язык с мордвой, хотя бы и русский язык Фрея. У нас общий враг. Фрей успел многое сделать. Нас действительно кормят недаром, и я теперь понимаю, почему мордва смотрит на меня с благоговением. Пичеур подготовлен. Если бы рассказать Мари, она не поверила бы. Это из «Тысячи и одной ночи». Фрей, браво!
Венер Сильвестра.
В прошлом году, в лагере, Фрей загадывал, где и как встретим мы новый, 1919 год. Где – мы почти угадали: от лагеря мы ушли на двадцать четыре километра и по-прежнему отделены от мира снежной пустыней. Но как могли мы думать, что нашу страну ожидает такой позор! Германия, родина! Какие силы могли тебя сломить?
Утром вернулся из Семидола баварец. Это правда, что его величество кайзер покинул отечество. Германия – республика. У власти шайка каких-то неведомых парламентариев. Перемирие позорно. Армия, флот, офицерский корпус сдались на милость противника. Его величество король саксонский… Нет, я не могу! Фрей, железный, непоколебимый Фрей, рыдал…
…Смерть – вот единственное наше слово. Мы поклялись под Новый год – я, Фрей, баварец и чех, – поклялись на оружии, что мы не простим позора нашей родины. Пусть будет так.
Баварец принес из города шесть револьверов. Фрей торжественно вручил мне лучший из них. Баварец – бравый, толковый солдат, у него три ранения, кавалер Железного креста. Чех мне не очень нравится, но Фрей ручается за него. Кроме оружия и газет, баварец принес следующие сведения: в Семидоле находится совет германских солдат-большевиков, занимающийся агитацией среди пленных, которых он должен эвакуировать на родину. Лагерь для пленных переполнен. Свирепствует тиф. Пленные продолжают прибывать, а отправка их почти невозможна, так как дороги бездействуют и гражданская война в разгаре. Все это благоприятствует нам. Чехи пробиваются в Сибирь, чтобы окружным путем, на американских и японских судах, попасть на родину. Изменниками были – изменниками и останутся.
Днем мордвины принесли двух убитых волков и положили к моим ногам. Звери прекрасные. Я принял их, приказал унести и снять шкуру. Когда мордвины ушли, Фрей пожал мою руку.
– Так хорошо, – сказал он. – Ты должен помнить, кто ты для этих людей.
О, эти люди до сих пор не потеряли инстинкта воинственных варваров. Может быть, в их легендах все еще витает призрак угорского повелителя, громившего русских князьков? Этот инстинкт можно потревожить. В конце концов один род маркграфов фон цур Мюлен-Шенау стоит всей княжеской истории мордвы!
Фрей прав. Все дело во времени и в сроках.