Текст книги "Веселые картинки"
Автор книги: Клапка Джером Джером
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 7 страниц)
Кот Дика Данкермена
Мы с Ричардом Данкерменом были старыми школьными товарищами, если только молодой человек, принадлежащий к высшему кругу общества и приезжающий ежедневно в цилиндре, и перчатках и презренный плебей, разгуливающий в шотландской фуражке, могут быть товарищами. В те далекие времена между нами существовала некоторая холодность, причиной которой была поэма, сочиненная и петая мною при случае в честь одного неприятного приключения, случившегося в день открытия каникул, и которая, если память мне не изменяет, была следующая:
И хотя наши неприязненные отношения еще обострялись его резкой критикой моей поэмы и пинками, впоследствии мы сошлись и полюбили друг друга.
Я сделался журналистом; между тем как Дик в продолжении нескольких лет безуспешно пробовал свои способности то в адвокатуре, то на поприще драматического писателя. Но вот однажды весною мы все были поражены блестящим успехом, который имела его пьеса, отчаянная маленькая комедия, вся пропитанная искренностью и верою в человечество.
Несколько месяцев спустя Дик впервые познакомился с Пирамидом.
В то время я был влюблен, если не ошибаюсь, ее звали Наоми, и я чувствовал потребность поговорить с кем-нибудь о ней. Дик пользовался репутацией человека, выслушивающего со вниманием и относящегося сочувственно к чужим любовным делам. Он был способен целыми часами терпеливо выслушивать безумный бред влюбленного, делая время от времени краткие пометки в красном переплете объемистой книги, озаглавленной «Памятная книжка». Конечно, ни для кого из нас не было тайной, что он пользовался нашими признаниями, как сырым материалом для своих драм, но это нас нисколько не смущало. Я одел шляпу и отправился к нему. Поговорив с четверть часа на всевозможные темы, я поспешил перейти к интересовавшему меня предмету. Все, что только можно было сказать о ее красоте и доброте – было исчерпано мною; я искренно удивлялся своему безумию, когда прежде воображал, что любил; я говорил о невозможности для меня полюбить, когда-либо другую женщину и о желании умереть с ее именем на устах. – Дик не шевелился и внимательно меня слушал. Когда он, наконец, поднялся с своего кресла, я думал, что он встал, чтобы по обыкновению, достать «Памятную книжку», и приостановился в ожидании его возвращения, но вместо этого он направился к двери, открыл ее, и в комнату проскользнул красивый, громадных размеров, черный кот. Он с тихим мурлыканьем вскочил на колени Дика и, усевшись там, уставился на меня, а я продолжал свое повествование.
Через несколько минут Дик прервал меня:
– Мне кажется, вы сообщили мне, что ее зовут Наоми?
– Совершенно верно, – ответил я. – А что?
– Нет, ничего, – возразил он, – только вы сейчас упомянули о ней, назвав Енид.
Это было тем удивительнее, что я уж несколько лет как не видел Енид и совсем забыл о ее существовании.
Тем не менее этот маленький казус подействовал на меня охлаждающим образом и я продолжал рассказывать с меньшим увлечением. Несколько дальше Дик опять меня остановил вопросом: «Кто это Юлия?» Я начинал раздражаться. Помнится, Юлия была кассиршей в одном городском ресторане и чуть было не принудила меня сделать ей предложение, когда я был еще мальчиком. Я покраснел при воспоминании о том, как я хриплым голосом декламировал сентиментальные поэмы в ее напудренные уши и пожимал через конторку ее дряблую руку.
– Неужели я действительно произнес имя Юлии? – ответил я довольно резко, – или вы шутите?
– Конечно, вы упомянули о ней, назвав Юлией, – мягко произнес он, – но не беспокойтесь, пожалуйста, и продолжайте, впредь я буду знать о ком вы говорите.
Но весь мой пыл пропал, я попробовал его вновь разжечь, но каждый раз как я встречался со взглядом зеленых глаз черного кота – мое увлечение опять исчезало. Я вспоминал, как я весь задрожал, когда, в оранжерее, рука Наоми случайно коснулась моей, и я тут же задавал себе вопрос не нарочно ли она это сделала. Она трогала меня своей добротой и мягким обращением с этой возмутительно глупой, старомодной матерью и мне приходила в голову мысль, что это вовсе не родная ее мать, а особа, нанятая для исполнения этой роли. Я представлял себе ее головку, обрамленную темно-золотистыми волосами, такой, какой видел в последний раз, когда солнце ласкало их непослушные пряди и у меня являлось желание убедиться в том, что это действительно ее собственные волосы. Однажды мне удалось поймать мое улетающее вдохновение и я заметил, что на мой личный взгляд хорошая женщина драгоценнее рубинов, но вслед за тем, не отдавая сам себе отчета каким образом слова сорвались с языка, прежде, нежели я понял их смысл, я добавил:
– Жаль только, что это так трудно им объяснить.
Дальше уж я не стал говорить, и сидел молча,
стараясь припомнить, что я ей говорил накануне вечером и втайне надеясь, что я не связал себя никакими обещаниями. Голос Дика прервал мои неприятные размышления.
– Нет, – сказал он, – я так думал, что вы не в состоянии будете этого сделать. Никто не может.
– Чего никто не может сделать? – спросил я, чувствуя прилив злобы против Дика, его кота, и себя самого и против всех на свете.
– Говорить о любви или других чувствах в присутствии старого Пирамида, – ответил он, – гладя голову кота, пока тот подымался и выгибал свою спину.
– Причем тут этот проклятый кот? – сердито буркнул я.
– Вот уж чего я не могу вам объяснить, – ответил он, – но право это удивительно. Как-то на днях вечером зашел ко мне старый Лиман и начал говорить в своем обычном тоне об Ибсене, о назначении человечества, о социальных идеалах и т. д., ну да вы знаете его убеждения. Пирамид сидел тут же, на краю стола и смотрел на него так точно, как несколько минут тому назад глядел на вас, и не прошло и четверти часа как Лиман пришел к заключению, что люди были бы лучше, если б не имели идеалов, и что по всей вероятности участь человечества обратится в сорную кучу.
Он отбросил назад свои длинные волосы, падающие ему на глаза и первый раз в жизни выглядел нормальным человеком.
– Мы почему-то привыкли считать себя венцом творения, – произнес он, – иногда мне надоедают мои собственные рассуждения.
– Да, – продолжал он, – возможно, что человечество совершенно вымрет и другие насекомые займут наше место, так точно как мы вытеснили и заняли место предыдущей породы животных.
– Я задаю себе вопрос – не муравьи ли будут будущими наследниками земли; они не лишены соображения и обладают большим здравым смыслом, которого так часто нам людям не достает. Если вследствие эволюции они разовьются телом и умом – они могут сделаться нашими опасными соперниками. «Как знать?» Странно было слушать старого Лимана, рассуждающего подобным образом, не правда ли?
– Почему вы дали ему имя Пирамид? – спросил я Дика.
– Право не знаю, – ответил он, – вероятно потому, что он выглядит таким старым; это случилось как-то само собой.
Я нагнулся и заглянул в огромные зеленые глаза; животное в свою очередь смотрело на меня своим пристальным, немигающим взглядом, пока, у меня, наконец, не явилось ощущение, что я погружаюсь в самые отдаленные, первобытные времена. Казалось, панорама давно минувших эпох развернулась перед этими, лишенными всякого выражения зрачками – любовь, желание и надежда человечества; обманывающая правда и верования, изобретенные для спасения людей и проклинающие их. Странное черное существо все росло и росло, пока, казалось, не наполнило собой всю комнату, а мы с Диком, подобно теням, носились в воздухе. Я принудил себя засмеяться, что только отчасти нарушило очарование и спросил Дика, когда и каким образом он приобрел Пирамида.
– Он сам явился ко мне однажды, ночью, шесть месяцев тому назад. В то время мне сильно не везло. Мои две пьесы, на которые я возлагал большие надежды, провалились одна за другой – вы помните их – и нечего было и думать, чтоб кто-нибудь из театральных цензоров захотел когда-либо взглянуть на мои произведения. Старый Вольтон объявил мне, что раз обстоятельства складываются неблагоприятно, мне следовало бы возвратить Лили данное мне слово, удалиться и предоставить полную возможность меня забыть – я нашел его требования справедливыми. Я был один и весь в долгах. Одним словом, дела мои были в самом плачевном положении, и теперь, когда я изменил свое решение, я могу вам исповедаться, что в тот вечер я решил покончить с собой. Рука моя машинально играла курком заряженного револьвера, лежащего передо мной на столе, когда до слуха моего долетело слабое царапанье в дверь. Сначала я не обратил на него внимания, но оно становилось все настойчивее и наконец, чтобы прекратить этот легкий шум, бог весть, почему-то меня так волнующий – я встал, отворил дверь и Пирамид вошел в комнату. Он вскочил на мой бюро, уселся на самом кончике, рядом с заряженным пистолетом и, выпрямившись, уставился на меня. Я отодвинул свой стул и в свою очередь смотрел на него. Пока мы так созерцали друг друга, мне принесли письмо, уведомлявшее меня, что какой-то джентльмен, имени которого я никогда раньше не слыхал, был убит коровой в Мельбурне и завещал триста фунтов моему отдаленному родственнику, мирно скончавшемуся полтора года тому назад несостоятельным должником, оставив меня своим единственным наследником и представителем; я положил пистолет обратно в стол.
– Как вы полагаете, согласился бы Пирамид поселиться у меня на недельку? – спросил я, нагибаясь, чтобы погладить кота, сладко мурлыкавшего на коленях Дика.
– Возможно, что когда-нибудь он и заглянет к вам, – тихо произнес Дик, – но прежде, нежели я услыхал ответ, не знаю почему, я пожалел о своей шутке.
– Я с ним разговариваю, как с человеческим существом, – продолжал он, – и обсуждаю разные вопросы. Я смотрю на него, как на моего сотрудника и моя последняя вещь больше обязана ему, нежели мне своим появлением в свет.
Я уж готов был признать Дика помешанным, но, взглянув в устремленные на меня зеленые глаза, я только сильнее заинтересовался его рассказом.
– Когда я впервые написал ее, это была циничная маленькая киска, верный снимок с известного слоя общества, каким я его знал и наблюдал. С артистической точки зрения я чувствовал, что мое произведение было удачное, в смысле же принятия его цензурой и постановки – успех был сомнителен. На третий вечер по водворении у меня Пирамида, я вынул свою комедию и принялся ее пересматривать, между тем как он, усевшись на ручке моего кресла, внимательно следил, как я перелистывал страницы. Это была лучшая вещь, когда-либо мною написанная; каждая строчка дышала жизненной правдой, и я с удовольствием перечитывал свою работу. Вдруг чей-то голос позади меня произнес:
– Прекрасно, мой милый, действительно прекрасно. Если вы все в конце переделаете, замените эти горькие, правдивые речи благородными чувствами; заставите вашего секретаря иностранных дел (никогда не бывшим популярным типом) умереть в последнем акте вместо того, чтобы отправить на тот свет йоркширского обывателя; если ваша недостойная женщина изменится под влиянием своей любви к герою, удалится куда-нибудь и посвятит себя служению бедному люду – может быть, и выйдет вещица, достойная фигурировать на театральных подмостках.
Я с негодованием обернулся, чтобы увидать говорившего.
Только что слышанные слова мне ужасно напомнили нашего театрального цензора. Кроме меня и Пирамида никого не было в комнате, без сомнения это я сам разговаривал с собой, но голос как-то странно звучал. «Преобразите под влиянием своей любви к герою!» презрительно сказал я, не сознавая, что я рассуждаю сам с собой, «но ведь это его собственная безумная страсть к ней губит его». – «И совсем загубит пьесу перед лицом великой Британской публики», возразил все тот же голос. «Британские драматические герои не имеют страстей, а чистую, полную уважения любовь к честной, сердечной, английской девушке. Вы незнакомы с правилами Вашего искусства».
«Да и кроме того», настаивал я, опять прерывая его. «Женщины, родившиеся, воспитанные и в продолжении тридцати лет насквозь пропитанные атмосферой греха – не исправляются».
«Может быть, но эта должна исправиться», послышался насмешливый ответ, «ну поведите ее в церковь послушать орган, может он подействует на нее благотворно».
«Но как артист», – протестовал я.
«Вы никогда не будете иметь успеха, мой милый друг», – продолжал он, – «ваши пьесы мастерски написанные или лишенные всякой художественности по истечении нескольких лет будут забыты. Давайте публике, чего она требует и она вам даст то, в чем вы нуждаетесь. Поступайте таким образом, если желаете иметь успех».
И вот с помощью Пирамида, всегда находившегося возле меня, я переделал всю пьесу; некоторые места я чувствовал были совершенно невозможны и фальшивы, я возмущался, скрежетал зубами и все-таки помещал их. И под тихое мурлыканье Пирамида я влагал в уста моих героев напыщенные речи, и употреблял все старания, чтобы каждая из моих марионеток поступала согласно взглядам лорнирующих в бельэтаже леди; и старый Хьюсон уверял меня, что моя пьеса выдержит 500 представлений.
– Но хуже всего, – заключил Дик, – что я нисколько не испытываю чувства стыда, и имею предо– вольный вид.
– Как вы полагаете, что изображает из себя это животное? – спросил я с насмешкой, – уж не злой ли это дух?
Я опять становился здравомыслящим существом – Пирамид выскочил в окно соседней комнаты и я не чувствовал больше на себе странного, притягивающего взгляда его зеленых глаз.
– Вы не жили с ним в продолжении шести месяцев, – спокойно ответил Дик, – и не ощущали этих вечно устремленных на вас глаз, как я. И не я один это испытал. Вы, вероятно, знаете Вайчерлей, известного проповедника?
– Мои сведения в истории современной церкви не обширны, – возразил я, – но по имени я его конечно знаю; что с ним приключилось?
– Он был в продолжении десяти лет бедным, никому неизвестным священником в Eart End [2]2
Часть Лондона, заселенная беднейшим классом. – Примеч. переводчика.
[Закрыть], и вел одну из тех благородных, самоотверженных жизней, какие иногда и в наш век встречаются. В настоящее время он состоит проповедником современного христианства в South Кенсингтоне [3]3
Аристократический квартал Лондона. – Примеч. переводчика.
[Закрыть], ездит на службу на прекрасно выезженной паре арабских лошадей и все, вплоть до округленных складок его жилета, свидетельствует о его благосостоянии. Он недавно заходил ко мне по поручению принцесс – они хотят поставить одну из моих пьес в пользу фонда «неимущих священников».
– Ну, что ж Пирамид обескуражил его? – спросил я с легкой насмешкой.
– Нет, – ответил Дик, – насколько я мог судить, он одобрил его намерения. Нужно вам сказать, что в ту минуту, когда Вайчерлей входил ко мне, Пирамид подошел к нему и начал ласково тереться около его ног. Тот нагнулся и погладил его.
– О! – произнес викарий со странной улыбкой, – теперь он к вам явился?
Дальнейшие объяснения были излишни между нами. Я понял смысл этих немногих слов. В продолжении некоторого времени я совсем потерял из виду Дика, хотя мне часто приходилось о нем слышать.
Он быстро шел в гору и считался одним из самых талантливых современных драматических писателей. Что касается Пирамида – я совсем забыл о его существовании, но вот как-то однажды, зайдя к своему приятелю-художнику, начинавшему после долгой и тщетной борьбы с нищетою приобретать известность – я увидал пару знакомых зеленых глаз, сверкнувших на меня из темного угла мастерской.
– Ну, конечно, воскликнул я, нагибаясь, чтобы лучше рассмотреть животное, – у вас кот Дика Данкермена.
– Да, – сказал художник, переводя глаза с мольберта на меня, – мы не можем складывать всю свою жизнь согласно идеалам, – и я, вспомнив другие подобные речи, – поспешил переменить разговор.
С тех пор мне случалось встречать Пирамида у многих из моих приятелей. Они дают ему всевозможные имена, но я убежден, что это все тот же кот: мне хорошо знакомы его зеленые глаза.
Его водворение в доме всегда им приносит успех, но прежними людьми они никогда уже больше не станут.
Иногда, сидя у себя в кабинете, я задаю себе вопрос – не услышу ли и я когда-нибудь царапанье у своей двери.
Матрос в жизни и на сцене
Эти несносные панталоны причиняют ему массу страданий. По нескольку раз в минуту он останавливается посередине улицы и с отчаянием собирается опять их нести в руках.
Я уверен, что раз в прекрасный день, когда он забудется и не станет следить за ними в оба глаза, они упадут и выйдет пренеприятный конфликт.
Если бы матрос, фигурирующий обыкновенно на сцене, захотел послушать нашего совета, то не стал бы дожидаться, пока с ним случится подобный неприятный инцидент, а купил бы пару хороших и крепких подтяжек.
Матросов в обычной жизни не беспокоят так их панталоны, как этих бедняков на сцене. Почему же это? На своем веку я видел массу матросов и только раз в жизни, насколько я помню, был свидетелем, как один матрос сбросил свои невыразимые.
Вообще и в других отношениях матрос на сцене во многом отличается от настоящего.
Например, матрос на сцене, когда надевает штаны держит их одной рукой сзади, другой спереди, потом подпрыгивает на воздух, брыкнет одной, другой ногой и дело сделано.
Настоящий же матрос начинает всякое дело, отпустив предварительно крепкое словцо. Потом он прислоняется к стене, развязывает пояс, подтягивает рукою свои брюки, величиною в Черное море, притом не двигаясь с места (он никогда не задает себе труда подпрыгивать на воздух) засовывает их под свою куртку, трясет по очереди правой и левой ногой и дальше продолжает свой путь.
Если смотреть со стороны, то нельзя сказать, чтобы была очень живописная картина.
Самое сокровенное желание матроса на сцене, чтобы его подрал черт.
«Черт меня побери!» – кричит он всякому встречному, но никто не исполняет его просьбы.
Его единственное желание, с которым он постоянно обращается к другим действующим лицам на сцене это: «закрепить снасти, стоп!» Лично я не знаю, как это делается и вообще можно ли это сделать; но матрос на сцене обыкновенно такой хороший и добрый человек и я вполне убежден, что он никогда бы не посоветовал ничего такого, что бы пошло в разрез с их религиозным чувством или повредило бы их здоровью.
Театральный матрос очень хорошо относится к своей матери и превосходно танцует харнпайп [4]4
Характерная английская пляска. – Примеч. переводчика.
[Закрыть], что же касается настоящих матросов, то я никогда не видал, чтобы они танцевали харнпайп, хотя неоднократно наводил справки и просил их об этом.
Матрос на сцене обыкновенно очень веселый и производящий много шума господин; настоящие же матросы очень почтенные и чистосердечные люди, по крайней мере, очень многие из тех, которых мне приходилось видеть; они кажется скорее тихие и спокойные, чем веселые и никогда не производят никакого шума и никаких скандалов.
У театрального матроса на корабле во время плаванья масса свободного времени. Самая тяжелая работа, за которою я когда-либо видал матроса, состояла в том, что он сворачивал канаты и мыл палубу корабля. Но надо вам знать, что это считалось самым тяжелым моментом в его жизни. Обыкновенно же все время уходит на болтовню с капитаном корабля.
Заговорив о море, нельзя пропустить удобного случая, чтобы не рассказать о замечательно странном поведении моря на сцене.
И действительно, страшно трудно плавать по морю на сцене, ибо течение его так сбивчиво.
Что касается волн, то они настолько обманчивы и непостоянны, что положительно нет никакой возможности управлять кораблем. Сейчас они все бьют и наступают на бакборт, между тем как с другой стороны судна море совершенно спокойно, через минуту они переменяют направление и все разом атакуют штирборт и, прежде чем капитан успеет сообразить, как отразить их нападение и в какую сторону направить корабль, как вдруг вокруг со всех сторон начинает волноваться океан и катит целую массу воды в корму корабля.
– Никакое знание моря не может принести пользы при таком необыкновенном поведении моря и корабль неизбежно должен испортиться и в конце концов потонуть.
Буря на море (на сцене) представляет ужасное зрелище. Раскаты грома и молнии не перестают ни на минуту; люди бегают и суетятся, как угорелые, на палубе вокруг мачты; героиня с распущенными волосами, со слезами на глазах, держит на руках своего ребенка и, как сумасшедшая, бросается из стороны в сторону. Один только комик сохраняет полное спокойствие.
Через несколько минут волна заливает палубу, мачта ломается, вода проникает в пороховой погреб и всегда за тем происходит ужасный взрыв.
Шум от этого взрыва очень напоминает собою звук, когда рвут полотняные простыни; все пассажиры и прислуга стремглав бросаются к лестнице, которая ведет в каюты, очевидно, с целью удрать от моря, доходящего почти до самой палубы корабля.
Потом через несколько времени вы видите, что корабль рассечен пополам, как по середине остается одна небольшая шлюпка, в которой едва поместились героиня с ребенком, комик и один матрос.
Маленькие лодки, употребляемые на море (на сцене) еще более поразительны, чем море, по которому плавают корабли.
Начать с того, что все сидят на одном боку лодки лицом к правой ее стороне. Им и в голову не приходит грести. Один только человек, и притом заметьте одним только веслом, исполняет всю работу. Способ гребли тоже замечателен. Он взмахивает по воздуху веслом, опускает его и тотчас же поднимает обратно, лишь только оно коснулось поверхности воды.
«Какое глубокое море» – обыкновенно восклицает гребец.
Таким образом они работают, или, вернее сказать, работает один человек и плывут среди ужасной темной ночи, пока, наконец, с криками радости не приветствуют показавшиеся вдали огни маяка.
Сторож, живший на маяке, встречает их с фонарем. Лодку привязывают и все спасены.
После этого занавес опускается.