Текст книги "Мир приключений 1975 г. "
Автор книги: Кир Булычев
Соавторы: Виталий Мелентьев,Всеволод Ревич,Альберт Валентинов,Виктор Болдырев,Владимир Караханов,Андрей Михайловский,Александр Шагинян,А Бауэр
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 44 страниц)
– Доне муа диз… Бонжур – знай наших!
– Афоня! Деготь! Ты?
Это уже была не галюцинация, понял и даже не удивился Бабушкин.
Его имя, произнесенное “незнакомым человеком”, произвело на несчастного волшебное действие. “Индус” заплакал, заговорил на языке своей родины:
– Домой! В дом родной… К матке, к батьке, к Васютке…
Бабушкина точно обожгла мысль: не вернулся ли друг-матрос из своего долгого забытья в детские годы? Какие ужасы он видал, какие страшные сны его навещали?! Как выбрался из Порт-Артура? Почему – индус? Почему русский консул сделал больного, неполноценного человека своим слугой? Красной же нитью тянулась в голове одна мысль: где эскадра?
Эскадра эта состояла из старых кораблей: “Николай I”, “Владимир Мономах”, трех броненосцев береговой обороны. Они прошли через Суэцкий канал, Красное море, не заходили в Носсе-Бе, как корабли 2-й эскадры. А затем – к Зондским островам. По пути проводили артиллерийские учения. Ночью шли при потушенных огнях, но путь эскадры для противника был секретом полишинеля. Русская агентура работала спустя рукава, часто не подавала признаков жизни. Телеграфные запросы с пути в Главный морской штаб не вызывали в Петербурге необходимых флагману ответов. Небогатову оставалось только гадать, где искать 2-ю эскадру Рождественского. Ему казалось, что если теперь в считанные часы он не получит каким-то чудом указания, где группируются основные силы отечественного флота, ему остается одно – застрелиться. И он пустил бы себе пулю (и тогда бы не попал в каземат Петропавловской крепости)…
Скорлупкой выглядел катерок с палубы броненосца, когда раскачивался на волнах, поднятых кораблями эскадры. Стоящий на катере человек семафорил нательной сеткой. Безумным выглядела его попытка привлечь внимание к себе, трижды безумной была мысль: в открытом море остановить идущую на войну эскадру. “Безумству храбрых поем мы славу!” Но по какому вдохновению, какой мудрости тот единственный человек, который только и мог остановить корабли, приказал поднять на фок-рее черные шары? Стоп машинам! Спустили шлюпку. Приняли на борт троих. На катере остались два матроса.
Когда Бабушкин ступил на палубу русского корабля, он упал лицом вниз и не мог сам подняться. Поднятый под руки лейтенантом и каперангом Смирновым (оба интуитивно поняли, что этот измученный человек принес им какую-то важную весть), он без слов протянул запечатанный пакет. Контр-адмирал Небогатов, в белом кителе, в широченных черных брюках, в фуражке с большим флотским козырьком, в золотых эполетах с черными “орлами” и с неизменным биноклем, торопливо схватил пакет левой рукой, а правой – перекрестился.
В агентурном донесении консула Рудановского было сказано и о матросе, который взялся вручить адмиралу пакет, – полном георгиевском кавалере, герое обороны Порт-Артура…
Небогатов пробежал глазами строчки в бумагах:
– Черт побери! Я получил то, что надо! – И к Бабушкину: – Молодчага!
Лейтенант граф Мирбах сам отвел Бабушкина в лазарет, где уже находился Афоня – живые мощи.
Месье Леру вернулся победителем в Сингапур, в катер подбросили уголек, дали сопровождающего – матроса, которого списали с корабля. Это был не первый матрос русских эскадр, из тех, кто по разным счастливым и несчастливым стечениям обстоятельств оставались в чужом порту. Но последним, потому что теперь для других чужой берег станет неволей.
4
“Раскинулось море широко”. В этой песне тысяча куплетов. Всякий, ее поющий, присочинял свой. Что видел, что пережил – в бесхитростные строчки. Идет эскадра… Свистят боцманские дудки, бьют рынды. “На молитву становись!” Среди множества команд нет одной: “Петь и веселиться!” Смерть – не самое страшное на войне. Кто видел смерть друга в жаркой битве, тот сам проникается презрением к смерти. Хуже ее – неизвестность.
На броненосце в лазарете к Афоне вернулось сознание. Он видел Василия рядом с собой, и этого ему было достаточно. Бабушкин не тревожил друга воспоминаниями. Афоня потерял слух, с глазами творилось что-то неладное. Палуба уходила из-под ног (Афоня качался на койке). Земля! Безграничная, бесконечная, беспредельная. Он видел ковры полей, хребты сизых гор, водяные ленты и туманные чаши морей, и всё это в объятии лесов – исполинских дубов, корабельных сосен. Без птиц и людей, без живой твари. У болотного края с топями, зыбунами, омутами притулилась церквушка. Кривая проселочная тропка. Но что это? С заплечными котомками ползут люди-комарики. Как бы их разглядеть? Такие, помнит, были в деревне Крапива. Погост. Сторож, что ли, бьет в колотушку? А кто у корыта? Святые угодники! Мать! Афоне хочется крикнуть, позвать старую женщину, он малое дитя, нет слов…
Матросские руки могут быть нежными, как у женщины, они обнимают калеку и поднимают на койке, суют в пальцы ложку. Перед недужным горячий борщ. Афоня спрашивает;
– Какой нынче день?
Сколько дней друзья на “Николае I”?
– Вчера было 9 мая…
– Победим?
– Беспримерно победим! Иначе нельзя.
С первых выстрелов Василия охватила боевая горячка. Это началось тринадцатого, когда Бабушкина перевели в машинное отделение. В лазарете места берегли для раненых. Потом туда спустили Афоню. Голоса орудий глухо отдавались в машине. Первая весть с палубы – перевернулся русский броненосец. Афоню потряс смех:
– Дурья голова, где глаза? Перевернулся японец…
Броненосец выпустил много снарядов из устаревших орудий. Дымовой порох прикрыл корабль удушливой завесой. Она мешала видеть противника. Орудия броненосца безмолвствовали, пока не развеялась пелена. Но и с этой досадной помехой комендоры истратили полторы тысячи снарядов крупного и среднего калибра. До поры “Николая” противник миловал – были лучшие корабли. Но и он получил большую и малые пробоины.
– Какой нынче день? – спрашивал Афоня.
Какой день! Лучше б не было этого дня… Когда все орудия неприятельского флота были наведены на броненосец “Николай I”, старший артиллерист лейтенант Пеликанов доложил адмиралу:
– Стрельба бесполезна: наши снаряды не достанут до неприятельских кораблей.
Небогатов заревел, как мальчишка, сорвал с головы фуражку и стал с яростью ее топтать.
В машине от одного к другому передавался почти невероятный рассказ об “Изумруде”. Крейсер был прикомандирован к “Николаю”. Накануне “Изумруд” со своим командиром на мостике сражался и маневрировал, уходя с опасного места на безопасное. К ночи вышел из битвы, и ни один матрос не был убит. Всю ночь крейсер охранял флагмана, не считаясь с вероятностью погибнуть от минных атак…
Когда наступил новый день, на “Изумруде”, по примеру “Николая”, отрепетировали сигнал о сдаче неприятелю, но быстро спохватились и опустили малодушный сигнал. И все на боевых постах. А на “Николае”?
Команда броненосца собралась на шканцах. Небогатое, превратившийся в старую бабу (сходство дополняли широченные брюки, одутловатое лицо без фуражки, с красными пятнами – следы от недавней экземы), сбивчиво произнес, что он не страшится помереть, а молодых… у него руки не поднимаются толкать на смерть, на гибель. Весь позор он-де берет на себя и готов на казнь в России.
На броненосце уже никто не придерживался разумной дисциплины, а многие потеряли и чувство товарищества.
Кто-то подал убийственный клич:
– Адмирал пожалел нас. Спасайся кто может…
На “Изумруде” не проглядели промежуток между отрядами японских кораблей. У крейсера был превосходный ход, а кочегары и машинисты дали своему кораблю предельную скорость. Это был “сверхполный вперед”, он-то и вынес русский крейсер из зоны обстрела. Такого еще не видали японские моряки. “Изумруд” уходил в русские воды под Андреевским флагом. Сенявин, Нахимов, Макаров могли бы ему пожелать “добро”.
На палубе броненосца Афоня подковылял к Бабушкину.
– Братки, в машину! Откроем кингстоны…
– И верно! – поддержал призыв Бабушкин.
Но их взяли матросы с “Николая” в плотное кольцо. Рябой верзила лизнул пол-аршинный самодельный ножик:
– Задний ход, труха, георгиевский ерой, своячок!
– Я тебе не свояк, – парировал угрозу Бабушкин.
– А вот земляк! И то правда, не помнишь суседского Митрича?
– Земляк! Тогда не будь шкурой.
– А кем? Погляди на себя. Ноги хромы, боки вмяты!
– Трусы вы, как и ваш адмирал. Трюмные крысы.
– Трусы проживут, а ерои подохнут. Наша матка – энто Вятка, братейник – нож… Пощекотать?
– Оставь его, Митрич, он дохлый пес…
Кто-то крикнул:
– Убит Мирбах!
И верно, убит. А каперанг Смирнов дышит на ладан в лазарете. Раскромсанные и изувеченные тела на палубах. У боевой рубки взрыв. Осколками ранило штурмана. Пристрелочные выстрелы противника поднимают тяжелые фонтаны воды у борга броненосца. И вот, русским не забыть много лет, подтянутый к рею фок-мачты, над броненосцем повис красный круг на белом фоне. Хорошо были слышны гортанные выкрики победителей: “Банзай!..”
18 июня 1905 года на другой стороне России, на Черном море уходит из Одессы восставший броненосец “Князь Потемкин-Таврический”. С борта корабля русские матросы обратились “Ко всему цивилизованному миру”. В обращении говорилось: “Граждане всех стран и народов! Эскадренный броненосец делает этот первый шаг…”
Наши герои – Василий Бабушкин и Афанасий Деготь – тогда были уже второй раз в японском плену.
5
Ялта – голубые глаза Крыма. Черноморская поздняя осень – теплое вятское лето. Когда вятские мужички бывали в старое время в Крыму? Ялта – курорт для господ. Но ветер русско-японской и жаркое дыхание русско-германской войны занесли в Ялту наших друзей.
Смерть отступила. А слава разлетелась дымом.
Жизнь их пролетела от войны до войны, если это можно назвать – жизнь. Бабушкин поправился, тело налилось силой. Афоня часто недужил: что-то давило ему на мозг, надо было делать трепанацию черепа. От земли отошли, к городскому быту не прибились. Бабушкин разъезжал по большим селам и маленьким городам, показывал с подмостков силу, на ковре боролся. По селам – с медведем, это имело успех. Но медведя не приручишь не выпускать когти. Дрессированный зверь остается зверем, а он капризен, привередлив, выдержать не может и половину того, что выпадает на человеческий удел. Один мишка подох от простуды, другой взбесился, пришлось пристрелить. Последний зачах от тоски по лесу, по берлоге. Колесил Бабушкин по стране, таскал за собой Афоню. Добрались до Петербурга; тут положили Афоню в клинику, военный медик оперировал. Посоветовал ялтинский воздух, тихий частный санаторий. Легко сказать! А как выполнить?
Много думать – дело с места не сдвинешь. Идти напролом, а по ходу будоражить мысль – так поступал Василий Бабушкин.
Далеко в море виднеются головы двух смелых пловцов. Вода 15–16 градусов не всякого курортника завлекает. Моряку у бережка – что за купание! Бухта минирована, сторожевой кораблик следил за людьми в воде. Но слава Бабушкина, хотя и на излете, еще действует на воображение. Дельфины резвятся, не прикасаясь к пловцам; на гальке пляжа отдыхающих нет. Это ли не красота?
Вернулись из моря; да, это Бабушкин, а его спутник – неизвестный мужчина: стройная фигура и странно-красивое лицо. Чтобы согреться, стали легко бороться. Терентий прекрасно знает приемы японской борьбы, А Бабушкин вдохновенно парирует хитроумный прием, а на коварный не идет. Согрелись. Заговорили.
– Персидский поэт сказал, не помню его четверостишие, но смысл: хотите оценить все, что я пережил, – ставьте на стол все вина мира. Но раны мои оставьте мне, не согласны – уберите вино. – Это сказал Терентий, разглядывая на богатырском теле Василия зарубки, которые оставила война и медведи.
Но почему у Терентия “странно-красивое лицо”? Правильные черты, темные глаза, черные волосы и благородная желтизна кожи. Греция и Восток. Русский отец (морской офицер) и мать – японская женщина. Брак на сезон еще до русско-японской войны. В эскадре Рождественского отец плыл каперангом, сын (на другом корабле) – лейтенантом. В эскадре Рождественского Терентий Терентьев был телеграфистом на “Урале”. Железная громада корабля стала отличной мишенью для японских снарядов.
Когда “Урал” (из разведочного отряда) вышел из строя, его оставила вся команда, кроме Терентия. Некоторое время у него работала радиоаппаратура. Но никто на русских кораблях не принимал, не расшифровывал эти радиосообщения.
У Терентия был заготовлен подрывной патрон. И банка китового жира…
Раздевшись, смазав тело китовым жиром, Терентий подорвал радиоаппаратуру и “ушел” с корабля в воды. Его подобрали японские матросы, с которыми он говорил по-японски. Но на суше, в Японии, Терентий не скрыл, что он русский. И тогда его сделали переводчиком, что намного облегчало положение пленного и давало возможность ему помогать многим раненым и больным соотечественникам.
Вернувшись из плена в Кронштадт, Терентий как инженер бывал на заводах морской крепости и Петербурга, где познакомился с социал-демократами. Очевидец цусимского поражения царизма стал если не явным большевиком, то человеком революционных убеждений, понимавших силу и будущее рабочего класса. Еще в Японии Терентий подружился с Бабушкиным. И вот теперь они встретились в Ялте.
– А я свои раны уступлю, в придачу Афонины, за деньги, чтобы забрать его из лечебницы.
– Я же сказал: помогу. Я тут знаю много богатых людей.
– На что им мы?
– Просить не будем, сами заставят взять. Вы себя мало цените, Бабушкин. Трепов имеет пакет в Русско-азиатском банке. Трубит о силе русского человека…
– Какой это пакет?
– Вел дела с немцами, помогал ввозить в Россию фальшивые деньги, богат. А Денисов – владелец Гурзуфа.
– Да ну!
– Купил у Губонина за один миллион. С винными подвалами – розовыми и белыми мускатами в доме – в парке Раевских. Шаляпин приценивался к живописной скале. Хочет построить дачу над морем. Путилов – заводчик. Огромный военный заказ. Манташев… Все сейчас в Ялте…
– Да ну их к лиху!
– Лиходеи полетят в тартарары, но пока мы их посадим на стол, а ты поднимешь их на своей матросской спине. Как в Тулоне.
– Это пожалуйста!
Терентий, сам человек безденежный, имел связи в разных кругах русского общества, легко завязывал знакомства с людьми. Он знал четыре европейских языка и японский.
Они фланируют по набережной. Ялта, как коридоры лазарета для выздоравливающих больных, раненых и посетителей. С Терентием здоровается мужчина в голубом котелке.
– Юшкевич. “Приключения Леона Дрея”. Читал?
– Читаю только Толстого и Куприна. Богатыри!
Много знакомцев у Терентия. Представительный господин Томилин. (Русский представитель акционерного общества страхования имущества от огня “Меркурий”.) Остановка поездов под Москвой называется его именем.
– А ежели революция сожжет именья, дома в Петрограде, Москве, заплатят?
Терентий смеется:
– Если признают русскую революцию стихийным бедствием.
А кто этот симпатичный штатский, который предлагает Терентию дорогую сигару, ласково заглядывает в глаза Бабушкина? Гроза преступного мира столицы, знаменитый сыщик российской земли Шидловский. На отдыхе? Или в погоне? Разве скажет!.. Со слов Терентия Бабушкин знает, что его близкая приятельница Ольга Модестовна живет в Джалите. Ухаживает за ранеными в той лечебнице, где Афоня Деготь. Друзья расстаются до вечера. Встреча – в ресторане. Бабушкин идет в лечебницу доктора Жане.
Врач и совладелец ялтинской больницы принимает Василия Бабушкина в розовом кабинете: на шелковых обоях розы, розовые кусты высажены в ящики из розового дерева. На стене в дорогой раме портрет седого ученого с белыми усами и снежной бородой – Макс Петтенкофер. В рамке поменьше – Илья Мечников у микроскопа. Фотографические снимки заставляют видеть жизнь не в розовом свете. “Во время эпидемии холеры в Санкт-Петербурге в 1908 году”. У деревянной церквушки – трупы. “Мечников с миссией врачей у тела жертвы чумы в Маньчжурии, 1911”, “В одной из китайских больниц для чумных больных – инъекция сыворотки через задвижное окно”. Не в первый раз Бабушкин разглядывает тут розовые кусты и ученых с умирающими от чумы и холеры. Жане в кресле, обитом мягкой розовой кожей, выписывает длинный, как товарный состав, счет. Итог оказывается большим, больше чем уже получил доктор.
– Господин больной Деготь моими стараньями вышел в здоровые люди. Он в здравом уме, в безжирном теле. Пищу может поглощать круглые сутки в астрономическом количестве. Курс лечения по моей европейской системе можно назвать чудом двадцатого века. Но таких чудес у нас много по счетам. (Он так и сказал!) Я выписываю его…
– Подождите. Я хочу еще подержать его у вас.
– Со вчерашнего дня – двойной тариф. Места нарасхват. Продукты питания дорожают непомерно. Наша Ялта потребитель, привоз стоит непомерных денег.
– Дайте ему все, что он просит, я заплачу, доктор.
– Тогда я припишу к счету еще, скажем, три дня.
– Пусть будет три дня…
Закрывая за собой дверь, Бабушкин отвел душу:
– Чумы на тебя нет! – Это в адрес процветающего врача.
Вечер выдвинул на ялтинском небе смуглую луну.
В ресторане за большим столом сытые господа слушали Терентия, который угощал их небылицами.
Господа мало пьют, но заказ обилен. (Они напьются после ресторана). Рыба с Волги, виноград из Ташкента, мясо из Орла, овощи и клубника из парников Гатчины. Разносолы из Москвы.
Василий Бабушкин останавливается у входа. Певица смотрит на вошедшего: вот это мужчина! Терентий увидел, что борец пришел, глазами передает ему: подожди.
– Господа! Предлагаю пари, если только у вас хватит наличных денег.
Что еще хочет сказать этот безнадежный космополит? Какое пари? У них ли нет денег!
У Путилова злобно сверкнули глаза, он не любит таких шуток. Барон хрипло хихикнул, Елисеев смеялся стремительными вспышками. Юшкевич подольстил:
– А зачем наличные? Одно имя, и всё!
– Уж не твое ли? – сказал Путилов.
Терентий знал, чем разжечь страсти этих сытых людей: – Кто самый сильный человек в России? Вы скажете, Иван Поддубный?
– Не ошибусь, – кивнул заводчик.
– А я знаю борца, который заставит вас поверить, что сильнее его человека нет.
Терентий под столом нащупал ботинком ногу Юшкевича, ему нужен союзник.
– Я расплачиваюсь за наш ужин и ставлю две тысячи против двух тысяч с каждого из вас, что матрос-борец Василий Бабушкин поразит всех своей фантастической силой. Он поднимет на своей спине стол, на котором разместятся десять человек.
– Ой! – вскрикнул Юшкевич, которому Терентий придавил ногу.
– Невозможно! – сказал Елисеев.
– Я бы взял такого матроса на свою яхту, – сказал барон Гинцбург.
– Десять человек не поднимет, – сказал Путилов.
– Даже девять, – сказал Шидловский. – Если я буду девятым.
– Разрешите пригласить за стол? – спросил Терентий. Певица проводила глазами рослого красавца, когда он подошел к столу петроградских господ, и запела:
Песня туманная, песня далекая
И бесконечная, и заунывная, —
Доля печальная, жизнь одинокая,
Слез и страдания цепь непрерывная…
Бабушкин за столом сказал приготовленную для этого случая фразу:
– Русскому не занимать силу у немца, француза и англичанина.
– Держу пари на ближайший гонорар! – выкрикнул Юшкевич.
Терентий открыл бумажник, отсчитал и положил на стол деньги.
Путилов потянулся за купюрами, проверил – две тысячи. Положил в свой карман. Надо было полагать, что он пари принял. Барон понял, что Терентий старается для борца:
– Зачем ему столько денег?
– Я бы мог ему дать две тысячи, но Василий Федорович хочет организовать чемпионат, – сказал Терентий.
– Я помогу ему и без пари, – сказал Шидловский.
– А знает ли он, кто вы? – спросил ядовито писатель.
– Человек! Убрать все со стола! – приказал гастроном-щик.
Певица привыкла к обстановке ресторана, пела, не теряла выразительности.
– А нет ли стола побольше, потяжелее? – заволновался Путилов.
– Я не сяду, – решил Елисеев. – Посажу вместо себя лакея.
– И то, – согласился Путилов, но взяло сомнение: – Они худые, эти людишки, пятьдесят пудов не натянут. Вот разве повара и буфетчика.
Певица, которую никто уже не слушал, подошла к Бабушкину, стойко заканчивая последний куплет:
Жаль нам допеть нашу песню унылую,
Трудно нам сбросить оковы тяжелый!..
Терентий и Шидловский сели на стол. Юшкевич тянул к столу Елисеева. Бабушкин сбросил пиджак, расстегнул ворот косоворотки, за которым показалась тельняшка. Певица была сообразительна:
– Зачем тебе это? Уйдем со мной!
– Битте шен, – галантно ответил Бабушкин. – Я стараюсь для друга.
– Кто из них тебе друг? В этой своре?
– Друг в больнице, я должен заплатить за лечение. Василий увидел в артистке своего человека.
– Тогда… придешь ко мне завтра, я возьму у них деньги, у них же…
– Ах, мадам, вы же знаете, что для моряка это невозможно.
Она поправила его:
– Не мадам, а мадемуазель. Меня зовут Жаклин, моя мать француженка. – И, пожав плечами, удаляясь от моряка, сказала так, что ее слова услыхали многие: – На широкой спине русского мужика сидят помещики, фабриканты, купцы, а с ними в компании всякая шушера. В этом нет ничего удивительного. Вот сейчас все это увидят.
Василий Бабушкин неторопливо забрался под стол. Грек-пианист забарабанил на плохо настроенном пианино. Из дальнего угла ресторана к месту представления направился морской офицер с погонами каперанга на белом кителе. Высокий лоб открыт, фуражка в руке, под дугами темных бровей великолепные и пытливые глаза, нос прямой, рот прекрасно очерчен. Представился всем и никому в отдельности:
– Иванов. – А затем: – Прошу прекратить! – И смягчая свой властный приказ: – Согласитесь, господа, что герою Порт-Артура не место под столом у гуляющей публики.
Офицер в предадмиральском чине даже с фамилией Иванов заставил прислушаться к своим словам.
Заводчик, не слезая со стола, отрекомендовался:
– Путилов. А это барон Гинцбург.
Под столом Бабушкин не мог разглядеть Иванова, узнать капитана, с которым ставил мины для японских кораблей, но по голосу решил, что это военный человек:
– Отойдите, ваше высокоблагородие. Я отслужился.
Терентий отвел Иванова в сторонку, но, прежде чем стал объяснять, что это пари, и пари, придуманное им, чтобы выручить Бабушкина, к ним подлетела певица:
– Наконец-то нашелся один джентльмен!
– Джентльмены – грубые люди, – парировал Иванов. – Они не достойны вашего изумительного пения.
– О, о! Я вас поцелую. Я француженка и люблю рыцарей.
– Не в таком месте, – улыбнулся Иванов. – И с тем большим удовольствием, если вы это сделаете от имени Франции.
– А вы всех этих господ вызовите на дуэль и убьете? – серьезно спросила дочь француженки.
Каперанг Иванов не подыскивал подходящий ответ, но он не успел открыть рта, как ножки стола отделились от пола. Господа на столе даже не заметили, как пол, казалось, пошел вниз, а затем они словно повисли в воздухе. Терентий быстро считал; когда он произнес “23”, стол стал медленно опускаться на место.
Жаклин с опозданием вскрикнула. Грек уже со скрипкой в руке заиграл нечто визгливое. Когда Бабушкин, мокрый как мышь, выбрался из-под “палубы”, Иванов достал из нагрудного кармана белый платочек, вытер лоб матросу. Взял его повыше локтя, повел за собой, но перед тем, как скрыться из вида ресторанной братии, сказал сухо:
– Вы убедились, господа пассажиры, что русский матрос держит вас на спине. Тот, кто держит, поднимает и опускает, – может и сбросить. Честь имею!
Бабушкину было стыдно. Стыд ранит сильных людей тяжелее, чем острый нож.
На лунной набережной бывший матрос всё рассказал славному офицеру флота. Бабушкин знал: Модест Иванов не такой человек, как все. Требовательный командир, превосходный моряк, Иванов на своем корабле снискал любовь и уважение матросов. Модест Иванов знал в лицо и по именам всех матросов на крейсере. Но и Василий Бабушкин для каперанга был не обычным матросом, а героическим в своей сущности человеком. Вот почему старший моряк сделал для младшего то, что не стал бы делать для другого.
– Курс на лечебницу, и ни слова!
Ночной звонок в ялтинское заведение доктора Жане был настойчивый. Врач и совладелец не смог уклониться от делового свидания с поздними посетителями.
– Мне нужен матрос.
– Какой матрос? Это же частная лечебница, а не экипаж! – Афанасий Деготь.
– А счет? Почему не подождать до утра?
– Сейчас же будет оплачен. – Иванов командовал, как на палубе.
Василий Бабушкин подкрепил командирские слова:
– Подъем! Через пять минут мы отчаливаем. Ясно, доктор?
– Профессор, – поправил профана врач и показал себя энергичным и исполнительным человеком.
Ялтинская луна потонула в море облаков. Трое мужчин уходили за полосу робких желтых огней в темноту, где совсем рядом с ними беспокойно дышало море. Их шаги были гулкими, но кипарисы не прислушивались к шагам редких прохожих.
***
В Петрограде прошли белые ночи. Их очень любила Ольга Модестовна. О белых ночах напоминает белая сирень, ее много в комнате молодой женщины в большой и пустынной питерской квартире. Дом большой, новой постройки начала века, он на Петроградской стороне и одним фасадом выходит на набережную Карповки. Сирень! Большой букет Ольга Модестовна приобрела за пайковое пшено. Когда ее квартирантка и приятельница Жаклин узнала о безумном расточительстве Ольги Модестовны, из ее рук выпала и разбилась великолепная тарелка из французского сервиза, на которой она несла лепешки из кофейной гущи. Одна утрата вызывает другую – так бывает всегда. Второй букет в комнату принес временный жилец – иностранец. Курт был шведом и весьма прогрессивным человеком, его лояльность, видимо, не ставилась под вопрос представителями новой власти в Советской России. Третий букет бело-розовой махровой сирени принес матери своего дружка-школьника мальчик Андрюша. И спросил:
– Это правда, что Олежка попал в плен к Колчаку? Дети, сами того не зная, легко наносят раны своим и чужим матерям.
– Я узнала, что детей взял под покровительство американский Красный Крест. Теперь будет все хорошо…
Она лгала ему и себе.
Голодной весной 1918 года петроградцы послали девятьсот детей в хлебную Сибирь. Олежка и Андрюша должны были уехать вместе, но в последний день мать Андрюши заколебалась и передумала, а Олежка уехал в Сибирь. А Сибирь захватил Колчак.
Муж Ольги Модестовны, отец Олежки, был намного старше супруги. Он любил ее преданно до самой смерти. Смерть пришла к нему как-то неожиданно, он умер перед февральскими днями в Петрограде. Вот тогда вдова вызвала из Ялты Жаклин, с которой познакомилась у Черного моря.
Мысль о сыне подчинила себе все другие мысли Ольги Модестовны, сделала ее равнодушной ко всему, что с ней и вокруг нее происходило. А происходило вот что: обитатель ее квартиры, который навязал ей свое знакомство, Курт, без малейшего повода со стороны Ольги Модестовны вдруг сделал ей предложение. Он вошел в комнату с букетом белой сирени и сказал:
– Вы, конечно, догадываетесь, что я думаю и желаю?
– Боже мой, зачем же мне это знать! В моих мыслях только мой мальчик. Я – мать, и несчастная мать, это так понятно.
– Не стоит волнений. Детей не берут в солдаты.
“Вдовы уступчивы, – полагал Курт. – Шекспир в “Ричарде III” и Петроний в знаменитой новелле (вдова у тела умершего мужа и римский воин) отлично это показали”.
– Сын вернется, когда вы, дарлинг, уже станете моей женой.
– Дай-то бог, – сказала Ольга Модестовна, не подумав.
– Я люблю вас больше моря. – Курт называл себя моряком.
– Я знаю, меня любят.
– Но вы не любите их? Других.
– Я люблю и многих из тех, кто меня не знает или не любит.
– Нельзя любить тех, кого нет. А я здесь. И любите меня, я вам позволяю. – На родном языке Курт построил бы фразу иначе.
– Как вы странно, как практично понимаете любовь! Меня давно любит один человек, очень любит, но понимает, что я должна и хочу любить только сына.
– Нет! – Курт придерживался своего курса.
– А на нет и суда нет! – Она хотела прекратить разговор.
– Судить буду я, – мягко заявил Курт. – Молодая женщина не должна жить без мужчины.
“Как бы отделаться от него? Что бы сказать?”
– Когда я пустила вас в свою квартиру, то была далека от мысли иметь своего судью. Я сама сужу себя строго. За то, что отправила в Сибирь сына. А теперь вы хотите, чтоб я прибавила себе наказание за то, что доверилась вам?
– Это будет приятная казнь.
Нет, он был не способен ее понять. Тогда она заговорила о цветах – как чарующе пахнет сирень и как красив ее цвет чистого снега! В цветах нет грубости, пошлости. Он должен это понять.
– А сирень – иностранка. Вам знакома врубелевская “Сирень”? Лунный свет отражается в цветущих гроздьях, а печальная незнакомка в переливах лиловых и фиолетовых оттенков нежна и загадочна.
Что он понял? Он был верен себе.
– Женщины на картинах хороши потому, что они молчат.
– Рахманинов – мой любимый композитор. У него была необыкновенная почитательница: много лет в разные времена года на все его выступления приносила белую сирень. Он назвал ее “Белой сиренью”, потому что всё началось с первого исполнения его романса “Сирень”.
Курт сидел, положив ногу на ногу. Ему казалось, что это – поза ценителя женщин и музыки. Она подняла крышку рояля и сыграла романс, напевая про себя:
Поутру, на заре, по росистой траве
Я пойду свое счастье искать…
Бедное ее счастье! Но теперь она знала непреложно: до того, как уехал в гнетущую неизвестность ее сын, она была счастлива. Все любили ее, и она не обидела никого. У нее были редкостные фиалковые глаза, глаза-цветики; хороша собой, добра и отзывчива. Единственная дочь бедных, но именитых родителей была принята в Смольный институт Благородных девиц на казенный счет. На выпускном балу в нее влюбился старик, который мог бы быть ее дедушкой. Ее мало интересовало, что будущий муж, бездетный вдовец, был известным в России богачом. Он задарил ее драгоценностями – она их не носила. Предоставил большую свободу, окружил слугами и служанками. Своей свободой она пользовалась, как курсистка – посещала лекции, ходила в театры на балкон; из служанок выбрала подругу. И как пушкинская барышня-крестьянка называла себя Акулиной, когда в Народном доме с ней заговаривали студенты, мастеровые. Она жила в собственном доме, где во всех комнатах вечерами горел яркий свет и где не принимали знатных гостей, а на кухне и в “девичьих” комнатах часто устраивались “приемы”. И уж как веселились! И пели и танцевали под балалайку, гармонь. Она устраивала ночлег в доме незнакомым людям, чтобы они могли избежать опасной встречи с полицейскими и “статистами с Фонтанки”. Она прятала, а затем передавала “верному человеку” прокламации, не прочитав ни одну, не спрашивая, какая партия призывает к борьбе с самодержавием. У мужа были в Сибири заводы, он часто уезжал. Какая счастливая жизнь! А потом, потом муж-старик чуть не сошел с ума от счастья…