Текст книги "Голодный город. Как еда определяет нашу жизнь"
Автор книги: Кэролин Стил
Жанры:
Прочая научная литература
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)
Большинства уютных (и не очень) лондонских запахов вы больше не почувствуете: они переместились за город вместе с фабриками. Лондона на промышленной карте страны больше нет – и слава богу, думаете вы. Кому охота, выйдя за порог, окунаться в вонь гниющих бобовых ростков? Вот только вместе с этими запахами исчезло и многое другое. Когда не с чем сравнивать, даже не поймешь, насколько омертвели британские города – для этого надо оказаться за границей. Во время недавней поездки в Индию я несколько дней привыкала к бурлящей жизни на тамошних улицах: к коровам и слонам, козам и курам, нищим и торговцам, гудкам, крикам и мычанию. Мне, уроженке помешанного на инструкциях по безопасности Запада, повсюду виделась надвигающаяся катастрофа: разболтанные грузовики, выше крыши груженые сахарным тростником, беременная женщина, переходящая шестиполосную автостраду, лавируя между автобусами и машинами, велосипедист, мчащийся навстречу этому же железному потоку. Но лейтмотивом всей этой лихорадочной активности была еда: люди готовили прямо на тротуарах, приносили сладости к стенам храмов в качестве подношений, покупали закуски с лотков и тележек, несли на голове корзины с овощами. И еще везде царили запахи: восхитительные ароматы пряностей, смешанные с вонью бензина, мусора и экскрементов. Индия бьет сразу по всем органам чувств, но к этому быстро привыкаешь. После нее ошеломляющее впечатление производит как раз Европа: улицы кажутся безлюдными, автобусы – огромными и неправдоподобно чистыми, расстояния между зданиями – бескрайними зияющими пустотами. Куда ни глянь, везде чего-то не хватает: людей, животных, овощей, запахов, шума, ритуалов, спешки, смерти. Из наших городов старательно вытравлена цветущая сложность человеческой жизни, а нам осталась лишь пустая оболочка.
Возьмите любой город, построенный до появления железных дорог, и влияние еды будет очевидным. Оно ясно отражено в анатомии типичного городского плана доиндустриальной эпохи: в самом сердце располагаются продовольственные рынки, а к ним, словно артерии, наполненные живительной кровью, ведут дороги. Лондон в этом смысле не исключение. Первый основанный на топографической съемке план столицы – «Большая и точная карта города Лондона», выполненная Джоном Огилби в 1676 году, – показывает, насколько сильно город вторил структуре кормившей его округи. По сути, на плане мы видим территорию современного Сити: полукружие построенных еще римлянами стен на северном берегу Темзы, собор Святого Павла чуть западнее центра и Тауэр в юго-восточном углу. Прямо посередине – от Ньюгейта (Новых ворот) на западе до Олдгейта (Старых ворот) на востоке – протянулась широкая улица. Названия различных ее частей: Чипсайд («чип» – от староанглийского сеар, «обмен»), Полтри («птица») и Корнхилл («зерновой холм») – свидетельствуют, что именно здесь располагался главный продовольственный рынок Лондона. Корнхилл пересекается с другой широкой улицей, второй основной осью Сити, идущей с севера на юг прямо по Лондонскому мосту.
Более тщательное изучение карты показывает, каким образом продовольствие попадало в тогдашний Лондон. Стада коров и овец, многие из которых пригонялись из Шотландии, Уэльса и Ирландии, подходили к городу с запада и севера, и по сельским дорогам добирались до Ньюгейта, где первоначально и располагался рынок скота. ВIX веке торжище распространилось на «ровное поле» (.smooth field, отсюда Смитфилд) сразу за городскими воротами: в этом месте и сейчас находится мясной рынок. В период расцвета Смитфилд был смысловым центром всего района – это видно из рассказа Джорджа Додда о «большом дне», устраиваемом там ежегодно в последнюю неделю до Рождества: «Ах, что это за день!., тридцать тысяч лучших
в мире животных собраны на пространстве в четыре-пять акров. Их пригоняли сюда с десяти вечера в воскресенье, и с рассветом в понедельник они уже представляли собой плотную живую массу, волнующееся море мышц. Теснясь вокруг рынка, животные заполонили улицы, по которым в обычные дни подвозят товары в окрестные лавки; Гилтспур-стрит, Дьюк-стрит, Лонг-лейн, Сент-Джон-стрит, Кинг-стрит, Хозьер-лейн забиты ими до отказа. Это – кипящий котел взмыленной живности, наполненный до предела и даже переливающийся через край»14.
Скот уже не гонят к Смитфилду, но память о нем жива в самой городской ткани. Названия окрестных улиц: Каукросс-стрит (Коровий брод), Чик-лейн (Куриная улица), Кок-лейн (Петушиная улица) – напоминают о тех временах, когда это место было заполнено животными, а Сент-Джон-стрит, главный подход к рынку с севера, представляет собой широкую плавно изгибающуюся улицу, до сих пор сохранившую что-то от деревенского большака; ее очертания когда-то определялись «волнующимся морем мышц», втекавшим в нее, как в пролив.
Поскольку индеек и гусей для Лондона поставляли в основном графства Саффолк и Норфолк (так во многом дело обстоит и сейчас), стаи птиц с обернутыми, чтобы не поранились, в тряпье лапками гнали в город через ворота Олдгейт. Торговали ими на улице Полтри к востоку от центра. Фрукты и овощи из Кента и Суррея продавали либо на рынке Боро, либо на Грейсчёрч-стрит – дороге, ведущей от Лондонского моста к рынку Лиденхолл у центрального перекрестка города. Лиденхолл был первым крытым рынком столицы; он и сейчас находится там же, рядом с тем местом, где на заре нашей эры располагался римский форум. Подобное постоянство вообще характерно для рынков – они редко перемещаются с места на место. Речные гавани Биллингсгейт и Квинхайт (как мы помним из прошлой главы, первоначально они принадлежали, соответственно, городу и короне) были также главными рыбными и зерновыми рынками Лондона; кроме того, там продавалось вообще все импортное продовольствие. Улицы, ведущие от них к Чипсайду, тоже были торговыми, о чем свидетельствуют их названия – Брэд-стрит (Хлебная), Гарлик-стрит (Чесночная) и Фиш-стрит (Рыбная).
На первый взгляд планировка средневекового Лондона кажется иррациональный – кривые улицы, чрезвычайно плотная застройка, отсутствие геометрической четкости. Но если взглянуть на нее с точки зрения снабжения продовольствием, все сразу становится на свои места. Именно еда определила устройство Лондона, как и всех других доиндустриальных городов. В качестве инструмента, оживляющего и упорядочивающего городскую среду, ей просто нет равных.
НЕОБХОДИМЫМ ХАОС
Когда-то присутствие еды в городе порождало хаос, но это был необходимый хаос, столь же неотъемлемый от жизни, как сон и дыхание. Едой торговали прямо на улицах, под открытым небом, в основном для того, чтобы власти (например, парижская хлебная полиция) могли надзирать за процессом. Торговать едой в помещениях в большинстве средневековых городов было запрещено, а это значит, что продуктовых лавок как таковых не существовало. Хотя в домах, выходящих на рыночные площади, торговля разрешалась, она велась через дверные и оконные проемы, чтобы покупатели все равно оставались на улице. Большая часть продуктов продавалась на самом рынке – прямо из тюков и бочонков, стоявших на земле, или с переносных столов на козлах, которые каждое утро собирались заново, а ночью хранились в соседних домах. Рыночным продавцам выдавались разрешения, позволявшие торговать определенными продуктами в конкретном месте и в установленное время: перемещаться или сбывать товар любым иным способом было запрещено. Из-за этого каждый ревниво оберегал свое место на рынке, и между торговцами нередко вспыхивали территориальные конфликты. В XV веке в Падуе одна такая ссора между торговцами фруктами и зеленщиками была улажена только после вмешательства главы города: он своей рукой провел на земле черту, разграничившую их торговые ряды.
Надзирать следовало и за общими границами той территории, где продавалась еда, иначе торговля могла заполонить все городские улицы; об этом свидетельствует указ, изданный в Лондоне в XIII веке: «Всякая снедь, коей люди торгуют в Чипе [Чипсайде], Корнхилле и других местах в городе, будь то хлеб, сыр, птица, фрукты, лук и чеснок, а также шкуры, кожи и любая провизия малых размеров, продаваемая горожанами либо пришлыми, должна находиться ровно посередине между сточными канавами улицы, чтобы никому не мешать. За нарушение товар будет изъят»15.
Поскольку рынок зачастую был единственным обширным общественным пространством города, он обычно выполнял и церемониальные функции. На одной гравюре можно увидеть, как преобразился Чипсайд к въезду в город тещи Карла I Марии Медичи в 1638 году16. Вдоль
улицы стоят украшенные знаменами трибуны с полосатыми навесами. Там рядами сидят аристократы в шляпах с перьями, наблюдающие за бесконечной вереницей карет, которую сопровождают алебардисты и барабанщики. Фахверковые здания Чипсайда служат галеркой: их окна забиты людьми, прилипшими носами к свинцовым переплетам. Гравюра позволяет понять, до какой степени Чипсайд был естественно сложившимся театральным пространством. Стоит заменить уток и гусей на высокопоставленных особ, и вот результат: рынок превращается в королевский зал для приемов. Увы (хоть это и типичная ситуация), ни одного изображения Чипсайда в его обычной, торговой ипостаси не сохранилось. Почему-то все вечно считают, что повседневная жизнь в их эпоху не заслуживает того, чтобы запечатлеть ее для потомков.
Рынки часто представляли город на официальных мероприятиях, но в остальное время они были тем местом, где в город приходила деревня. В Риме один из самых оживленных рынков располагался на площади Мон-танара, уничтоженной в 1930-х годах в ходе затеянной Муссолини имперской реконструкции города. Площадь, которая находилась на том самом месте, где в древности был городской овощной рынок (forum holitorium), по воскресеньям служила местом встречи для contadini – деревенских жителей, всю ночь добиравшихся до нее пешком, чтобы продать свой товар, договориться о найме или воспользоваться услугами цирюльников, писцов и зубодеров, специально приходивших туда каждую неделю, чтобы их обслужить. В праздничные дни это нашествие деревни могло охватывать весь город. Многие городские праздники на самом деле имели сельские корни, и окрестные крестьяне часто предпочитали отмечать их в городе, придавая веселью особый буколический оттенок. Несколько англичан, оказавшихся в 1605 году на празднике Богородицы в тосканском городе Прато, поражались необычному облику толпы на рыночной площади: «Насколько мы заметили, половина людей была в соломенных шляпах, а четверть разгуливала босиком»17.
Ключевая роль рынков в жизни городов неразрывно связывала их с политикой. Два самых известных общественных пространства в мире – форум в Риме и агора в Афинах – были продовольственными рынками, которые по мере разрастания обоих городов начали использоваться уже не только в коммерческих, но и в политических целях. Эта ситуация повторялась во многих других городах Европы. Чтобы понять всю прочность этой связи, достаточно вспомнить, насколько часто ратуши располагались на рыночных площадях. Подобные городские ансамбли были очень удобны с практической точки зрения и одновременно служили символическим выражением сути городского порядка.
Одним из лучших примеров такого тандема является построенный в XIII веке палаццо делла Раджоне в Падуе, который местные жители ласково называют il Salone. Прозвище здания связано с тем, что в нем располагался зал заседаний городского совета – огромное помещение на втором этаже с самой большой для того времени сводчатой деревянной крышей. На первом же уровне, прямо под ним, находились торговые галереи и лавки. Подобная структура здания была обусловлена тем, что il Salone стоит в самой середине городской рыночной площади, так что две ее половины должны были соединяться прямо у него под брюхом. Не одно столетие руководство падуанской коммуны собиралось в этом зале, чтобы обсудить государственные дела, а в это время у них под ногами шумел оживленный рынок. Ратуша и рынок превосходно отражали городскую иерархию: политика опиралась тут на торговлю, и одно было немыслимо без другого. С момента постройки il Salone занимает главное место в визуальном образе Падуи, господствуя на изображавших ее гравюрах словно добродушный кит, разлегшийся в самом центре города. Архитектор Аль-до Росси называл его «городским артефактом» и писал, что этот «памятник гражданского зодчества» несет в себе такую мощь, что ему удалось сохранить значимость для
города даже после того, как его первоначальное назначение утратило актуальность: «Поражает многофункциональность, которую подобное здание может приобрести со временем, и полная независимость этих функций от его формы. В то же время впечатление на нас производит именно форма: мы проживаем и переживаем ее, а она, в свою очередь, структурирует город»18.
Росси не упоминает о том, что смысловая мощь il Salo-пе во многом обусловлена его связью с рынком. О еде вечно забывают, и не в последнюю очередь это относится к архитекторам, приученным воспринимать пространство как нечто, определяемое стенами и фундаментом, а не действиями людей. Но пространство создается еще и привычкой: ежедневной установкой прилавков с товаром на одном и том же месте, столетиями сделок и приветствий, бесед и обменов. Сохранившиеся архивы падуанского рынка свидетельствуют: его пространство было обустроено с той же тщательностью, как и пространство il Salone над ним. В одном документе XIV века точно указаны места, где продавались поросята и вареные свиные ножки, дичь, домашняя птица и рыба, сено и корма для лошадей (им ведь тоже надо есть)19. А на схеме, составленной в XVIII столетии, показано, как от лета к зиме перемещались прилавки с морской рыбой – не стоит забывать, что рынок менялся в зависимости от времени года, как и еда, которой тут торговали. Да, такие пространства эфемерны, но их значение от этого не уменьшается. Они напоминают нам: характер использования пространства зачастую важнее, чем то, в какую физическую оболочку оно заключено.
Лучшее доказательство этого – агора в древних Афинах. Пожалуй, это самое сложное и революционное общественное пространство в истории, но по его внешнему виду этого не скажешь. Агора представляет собой обширную площадь неправильной формы – что-то вроде ромба, – обрамленную с трех сторон стоями (длинными низкими зданиями с колоннадами). Прямо на ней располагалось несколько древнейших памятников и храмов, а посередине проходила дорога к главному культовому центру
Афин – Акрополю. Тут и там в окружении утоптанной земли имелись купы дававших тень платанов. Продовольствие и другие товары продавались с лотков под открытым небом, причем для каждого продукта отводилась особая территория, так что афиняне могли сказать: «Я спешу к вину, оливковому маслу и горшкам» или «Я прошелся по чесноку, луку и благовониям, а затем отправился к духам»20.
Считалось, что на агоре полно мошенников: по выражению историка Р.Э. Уичерли, торговцы рыбой устраивали покупателям «греческий вариант Биллингсгейта», обрушивая на них колоритный поток божбы и брани, призванной сбить клиентов с толку и не дать им заметить, что товар на лотках уже подтух21. Кроме того, агора славилась ораторским искусством. Там регулярно выступал Сократ, собиравший на своем излюбленном месте – возле торговцев снедью и ростовщиков – толпы людей, жаждавших услышать его мнение по животрепещущим вопросам. На агоре все время что-то происходило, поэтому мужчины и женщины часто отправлялись туда на вечернюю прогулку – прицениться к товарам на лотках, зайти в винную лавку, послушать ораторов или просто побродить по площади. Слово «агора» происходит от древнегреческого «агейро» (собираться), а глагол «агоразейн» мог значить «посещать агору», «делать покупки на рынке» или (самое колоритное) «околачиваться на агоре». Подобная смысловая множественность говорит о том, что агора представляла собой нечто куда большее, чем продовольственный рынок. Это был храмовый комплекс, суд, общественное пространство – и центр афинской демократии. Именно здесь, на площади, усеянной выплюнутыми виноградными косточками и гниющими рыбьими головами, граждане Афин собирались, чтобы обсудить государственные дела и принять решения открытым голосованием22.
Из-за этой причудливой смеси еды, политики и философии агора была излюбленной мишенью комических поэтов – эстрадных сатириков той эпохи. Весьма типичен такой пассаж из Евбула: «В Афинах все продается в одном месте: инжир, судебные повестки, виноград, репа, груши, яблоки, свидетели, розы, мушмула, рубец, медовые соты, горох, иски, молоко, мирт, приспособления для выбора судей по жребию, ирисы, бараны, водяные часы, законы, приговоры»23.
По мнению Аристотеля, тот факт, что политическая жизнь Афин проходила в столь приземленной обстановке, противоречил высоким идеалам полиса24. Он призывал выделить для продовольственного рынка отдельное место, как это уже было сделано в некоторых греческих городах, но эти предложения остались гласом вопиющего в пустыне. Афинянам, похоже, агора нравилась такой как есть25.
Сегодня нам кажется странным и удивительным, что политическая жизнь Афин проходила на рыночной площади, но для общества, где политика была эквивалентна философскому призванию, это было более чем уместно26. Где же еще обсуждать человеческую жизнь, как не в самой ее гуще? Древние греки не грезили о башнях из слоновой кости: частная жизнь называлась у них «идиос» и господствовала только в изолированном мирке идиота27. Подлинным призванием цивилизованного человека была общественная деятельность, «праксис», и агора служила для нее лучшей ареной. Именно там воплощались в жизнь идеализированные принципы греческого театра – трагическое, сатирическое и комическое. Агора, что бы не думал о ней Аристотель, была столь же важна для функционирования афинской демократии, как и продававшаяся там еда – для людей, которые ею питались. Это было совместно обговоренное пространство – место, где разворачивалась драма человеческого бытия со всеми его триумфами, хаосом и непрочностью.
КОМИЧЕСКИЙ РЫНОК
По разнообразию смыслов агора не знала себе равных, но одна ее черта характерна для всех рынков – это комический потенциал. По природе своей рынок – не только политическое, но и комическое пространство: представления и пародии, ругательства и остроты для него столь же характерны, как речи и скука для парламента. В прошлом рынки служили для городов предохранительным клапаном, местом, где можно было расслабиться и позабыть свои печали. В христианских городах эта их роль с особой наглядностью проявлялась во время карнавалов – праздников раблезианского излишества, отмечаемых по всей Европе в последние недели перед Великим постом, когда телесным радостям давалась поблажка перед долгим воздержанием. На карнавале переставали действовать все табу: короли и нищие бродили по городу в костюмах шутов и епископов, люди менялись одеждой, мужчины облачались в женские платья (и наоборот), а лица прятались за гротескными масками с известно что обозначавшими длинными носами. Нарушение правил приличия в эти дни считалось хорошим тоном: люди заявлялись в дома незнакомцев, обменивались оскорблениями, бегали по улицам, лупя друг друга надутыми свиными пузырями, швырялись друг в друга мукой, засахаренными фруктами и яйцами28. Как видно из самого названия праздника, «карнавал» происходит от латинских слов carnis (мясо) и levare (удалять) – мясо играло в нем центральную роль. Заключительный пир в Жирный вторник один англичанин XVII века описывал так: «Время, когда пищу жарят и парят, пекут и подрумянивают, варят и тушат, режут, рубят, шинкуют, поглощают и пожирают в таких количествах, что, можно подумать, люди хотят набить утробу едой на два месяца вперед или запастить в собственном брюхе провизией на дорогу до Константинополя, а то и до Вест-Индии»29.
Ключевую роль в организации праздника часто играли гильдии мясников: они устраивали игры, состязания и процессии вроде той, что состоялась в Кенигсберге в 1583 году – 90 мясников пронесли по городу гигантскую колбасу весом в 200 килограммов. Этот исполин, как и свиные мочевые пузыри, воплощал в себе множество смыслов, связанных с мясом: плотоядность, плотские побуждения, бойню. На карнавале главные роли делили между собой еда, секс и насилие, смешивая воедино все плотские удовольствия и опасности. В это время часто устраивались свадьбы, а также не столь возвышенные церемонии: в Германии, например, существовал обычай запрягать незамужних девушек в плуг, чтобы они на глазах у всех «пахали» рыночную площадь – с чем именно ассоциировался этот процесс, тоже можно не пояснять30.
В книге «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса» историк общества Михаил Бахтин отмечал, что карнавал воплощает собой смеховой ритуал: древнюю традицию, в рамках которой «серьезный и смеховой аспекты божества, мира и человека были, по-видимому, одинаково священными, одинаково, так сказать, „официальными"»31. Иными словами, карнавал был торжеством «другого» – всего того, что подавлялось в повседневной жизни. Покровы городской утонченности спадали, обнажая гротескное подбрюшье этой жизни, а плотские бесчинства прославлялись как неотъемлемая часть чередования жизни и смерти: «...Совокупление, беременность, родовой акт, акт телесного роста, старость, распадение тела, расчленение его на части и т.п., во всей их непосредственной материальности, остаются основными моментами в системе гротескных образов. Они противостоят классическим образам готового, завершенного, зрелого человеческого тела, как бы очищенного от всех шлаков рождения и развития»32.
На картине Питера Брейгеля «Битва Масленицы и Поста», написанной в 1559 году, мы видим кульминационный момент празднества. Перед нами – рыночная площадь, заполненная людьми, которые занимаются обычными делами: женщина в белом чепце торгует рыбой из корзины, другая жарит блины на открытом огне, мужчина торопится куда-то с охапкой дров, двое детей играют с волчками. Никто, похоже, не замечает, что рядом бродит шут с зажженным факелом, хотя дело происходит днем. Впрочем, всех этих персонажей художник поместил на заднем плане. Ближе к зрителю разворачивается главное действо: шутливый поединок между толстяком верхом на бочке
(на голове у него вместо шлема красуется пирог) и тощей «старухой» (на самом деле это мужчина, переодетый монашкой). Оба вооружены: толстяк – поросенком на вертеле, старуха – деревянной лопатой с двумя рыбинами. Современники Брейгеля немедленно узнали бы в этой парочке Карнавал и Пост, сражающиеся за душу рыночной площади. Они также знали, что Карнавал непременно проиграет бой и что за его поражением последуют пародийный суд, приговор и публичная «казнь». Этот ритуал представлял собой конвульсивный сбой в ритме городской жизни – лобовое столкновение плотской необузданности с религиозным воздержанием и поражение плоти. Впрочем, во времена Брейгеля сам обычай оказался в опасности: реформаторы-протестанты считали его языческую символику насилия и разгула неприличной. С середины XVI века в Северной Европе начали постепенно подавляться крайние проявления карнавала, составлявшие в конце концов его суть. В итоге людям пришлось искать другие способы развлечься и новые выходы для ритуального смеха.
В Лондоне эту комическую роль – совершенно вопреки воле ее создателей – взяла на себя пьяцца Ковент-Гарден. Как видно из названия, архитектор Иниго Джонс, построивший эту площадь в 1631 году, вдохновлялся итальянской ренессансной архитектурой, и результат – элегантные дома с аркадами и портик церкви Святого Павла, напоминающий античный храм, – несомненно соответствовал ее канонам. Джонс и его заказчик, четвертый граф Бедфорд, надеялись повторить коммерческий успех парижской Пляс-Рояль (ныне – площадь Вогезов) – спекулятивного проекта короля Генриха IV, ставшего благодаря покровительству монарха самым фешенебельным адресом города (среди тамошних жильцов был сам кардинал Ришелье)33. Поначалу дела у них шли неплохо: новые дома на северной стороне площади быстро раскупили аристократы. Но у всей схемы был один роковой изъян. В отличие от Пляс-Рояль с ее модным променадом и королевским покровительством, на пьяцце Ковент-Гарден ничего особенного не происходило. Когда граф Бедфорд покинул Лондон на время Гражданской войны, ее облюбовали торговцы фруктами и овощами, стремившиеся нажиться на растущем в столице спросе на продукты садоводства, и уже вскоре на площади пустил корни рынок со всем присущим ему беспорядком. Всего через десять лет дворяне, купившие особняки на пьяцце, начали перебираться в другие места, жалуясь на шум и мусор.
Историю этой площади можно расценить как предостережение архитекторам. Иниго Джонс должен был догадаться, что произойдет: в то время любые открытые пространства в городах – даже поверхность Темзы, если она замерзала зимой, – в одно мгновение превращались в неофициальные рынки. Джонс не предвидел, каким образом будет обжито его детище, но он по крайней мере создал великолепную площадку, где могла сосредоточиться жизнь всего Лондона, и она там сосредоточилась, как только торговцы едой снизили «высокий штиль» площади до подходящего уровня. Вскоре пьяцца стала популярным местом для игры в мяч, кукольных представлений и фейерверков, а ее округа заполнилась тавернами, «хамамами» (турецкими банями, по сути служившими прикрытием для борделей) и кофейнями. Последние стали центрами культурной и интеллектуальной жизни Лондона, как, впрочем, и ее вульгарной, сомнительной изнанки. Так, кофейня Тома Кинга, притулившаяся под сенью портика церкви Святого Павла, приобрела печальную известность как прибежище столичных распутников и кутил. На гравюре Уильяма Хогарта «Утро» мы видим группу богатых подвыпивших гуляк, вываливающихся на рассвете из ее дверей, они настолько осоловели от спиртного, что не замечают карманников, которые вертятся рядом, охотясь за их кошельками.
К XIX веку даже ковент-гарденовские овощи начали порождать комические ситуации. Ансамбль, выстроенный архитектором Чарльзом Фаулером по заказу шестого герцога Бедфорда в 1830 году, уже не вмещал самый большой в мире рынок фруктов и овощей. В результате, как заметил автор одной заметки в юмористическом журнале «Панч», городские власти оказались просто не в состоянии обеспечивать свободное движение по окрестным улицам: «Этот рынок, как и овощи, что там продаются, пустил побеги во всех направлениях. Если с утра отправиться от „угла капустных листьев" примерно на границе Сити на „площадь свекольной ботвы" в Блумсбери или к „перекрестку цветной капусты" у Чаринг-Кросса, на всем пути вас будет окружать один сплошной рынок. Парадные домов забаррикадированы доверху нагруженными телегами с зеленью, извозчики тщетно пытаются найти путь в лабиринте нагроможденных повсюду овощей... Улицы забиты фургонами, повозками, ослами, впряженными в двухколесные тележки, носильщиками, изнемогающими под тяжестью огромных корзин. Морковка, репа, тыква, картошка, салат и лук – вот хозяева положения»34.
Морковка и репа оставались хозяевами положения до 1971 года. К этому времени 4000 грузовиков, каждое утро приезжавших на рынок, превратили практически весь центр Лондона в одну огромную пробку. То, что
Ковент-Гарден продержался на своем месте так долго, – наглядное доказательство стойкости рынков. Когда они наконец уходят, все вокруг необратимо меняется, но если сохраняются хотя бы здания, то нам остается частичка их прежнего духа. Ковент-Гарден и сегодня чествует свое веселое прошлое, отмечая 9 мая День рождения Панча: именно в этот день в 1662 году Самюэль Пипс впервые увидел на пьяцце итальянского кукольного персонажа Пульчинеллу – предка английского Панча. Панч с его громадным носом, дубинкой, полным отсутствием почтения к авторитетам и драчливостью – явно карнавальный образ. Сегодня его встретишь разве что развлекающим детвору на провинциальных курортах, но ежегодная проповедь Панча в церкви Святого Павла – эхо тех времен, когда он приносил в город абсолютно взрослый образ «другого»35.
ТРАГИЧЕСКИЙ РЫНОК
Те же черты рынков, что делали их превосходными подмостками для комедии, не меньше подходили и для ее противоположности. Рыночные площади часто становились местом народных волнений, мятежей и казней: театральность окружения лишь усиливала значение происходящего. Прекрасный пример – кульминация крестьянского восстания 1381 года. Тогда войско разгневанных селян во главе с Уотом Тайлером двинулось на Лондон, требуя отмены непосильной подушной подати. Несколько дней восставшие громили город, а затем Тайлер повел их в Смитфилд на встречу с четырнадцатилетним королем Ричардом II и лорд-мэром Лондона сэром Уильямом Уолвортом. После публичной перебранки мэр собственноручно заколол Тайлера и велел повесить его тело перед церковью Святого Варфоломея – так был положен конец восстанию. Это был важнейший эпизод в истории Англии, но в бурном прошлом Смитфилда он стал лишь еще одним пунктом в длинном перечне повешений, сожжений и прочих казней.
Зачастую и сам карнавал показывал, насколько тонкая грань отделяет веселье от резни: ритуальное насилие не раз перерастало там в подлинное. Именно по этой причине носить оружие во время празднества часто запрещалось; тем не менее, как признавали сами власти, дать народу отвести душу в буйстве, если оно не выходит из-под контроля, может быть очень даже полезно. Одним из таких случаев был карнавал 1648 года в Палермо, проходивший в тот период, когда в городе назревал бунт из-за неурожая. Дворяне требовали от наместника испанского короля отменить празднество, опасаясь, что оно спровоцирует беспорядки, но наместник оказался хитроумнее своих советников. Он не только не отменил карнавал, но распорядился провести его даже с большим размахом, чем обычно. Уловка сработала: несколько недель буйного веселья разрядили напряженность, и в городе вновь воцарилось спокойствие36. Нарушения порядка несут в себе угрозу, но могут стать и полезным инструментом – надо только знать, как им воспользоваться.
В доиндустриальных городах народное недовольство в любой момент могло выплеснуться на поверхность – зачастую из-за непредсказуемости продовольственного снабжения. Естественно, главной ареной таких волнений служили рынки, не в последнюю очередь благодаря их связи с едой. В Париже ситуация усугублялась тем, что столицу почти полностью обеспечивал провизией единственный центральный рынок – Ле-Аль. Если лондонские рынки были разбросаны по всей территории города и имели каждый свою особую специализацию, то Ле-Аль был отражением логичной и централизованной системы продовольственного снабжения Парижа. Он был разбит на кварталы по типам продуктов, и в каждом квартале господствовал собственный клан. Входящие в него семьи заключали браки только между собой и, подобно мафии, держали под жестким контролем свою сферу торговли. Рынок, который Эмиль Золя окрестил «чревом Парижа» (le ventre de Paris), представлял собой настоящий «город в городе» с собственным населением, обычаями, правилами, тавернами и даже с особыми часами, показывавшими не только время суток, но и время года. Как отмечал энциклопедист Дени Дидро, жители этого города отличались независимостью суждений: «Вот вам крамольная мысль. Труды Лабрюйера и Ларошфуко покажутся банальным чтивом рядом с изощренностью, остроумием, бунтарством и глубиной суждений, что можно услышать в Ле-Аль за один торговый день»37.