355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кэндзабуро Оэ » Избранное » Текст книги (страница 28)
Избранное
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:26

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Кэндзабуро Оэ


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 30 страниц)

– Ты разбил мою жизнь! Разбил вдребезги! Будешь расплачиваться, проклятый!

Я, краснея, поднялся и кивком пригласил ее пройти в жилое помещение. И тут разгневанная великанша вдруг всхлипнула, совсем по-женски заплакала и стала несчастной и слабой. Мы вошли в мрачную переднюю. Фигуры девочек были едва различимы в темноте, светились только их испуганные глаза, как у зверьков, прячущихся в гуще ветвей. Мы вошли в дом рука об руку, что сейчас же стало новым поводом для насмешек, но, не поддержи я ее в тот миг, эта убитая горем женщина, наверно, рухнула бы на каменные плиты двора, калеча свое тяжелое, как мешок с песком, тело.

Таким образом, жена вернулась с чужими детьми, и в том же месяце явились ко мне представители прихожан и передали волю общины: я должен покинуть храм. Находившийся среди представителей один из лидеров молодежной организации, который ранее полагал меня своим советником, заявил, что они не могут считать своим пастырем человека, который живет с распутной женщиной, ибо это явится дурным примером для молодежи, но, жалея меня, лишившегося крыши над головой, молодежная организация берется построить для моей семьи временное жилье на месте бывшей птицефермы, где сейчас не осталось ни одной курицы.

Вот ведь как все повернулось! Выходит, я и моя жена можем дурно повлиять на воспитание подростков. Не знаю уж, в чем могло сказаться это дурное влияние, ведь во всей нашей долине не было второй женщины, которая отстаивала бы свои идеи, пусть бредовые, с таким поистине достойным подражания педагогическим педантизмом и стоицизмом. Разве не этот самый стоицизм заставил мою жену покинуть меня, а потом ко мне вернуться? И это в нашей-то деревне, где, несмотря на распущенность нравов, женщина с отклонениями на сексуальной почве неминуемо попадает в разряд сумасшедших.

Итак, меня изгнали из храма. Это не стало для меня катастрофой, потому что я не бедняк, у меня есть деньги, оставшиеся от отца в наследство. И все же я никуда не уехал, поселился во времянке или, попросту говоря, лачуге, построенной для меня молодежной организацией на месте, где некогда жили сотни пригнанных на принудительные работы корейцев, а позже устроили птицеферму, насчитывавшую несколько тысяч кур-несушек, которые ежегодно давали сотни тысяч яиц, не имевших никакого сбыта, отчего птицеферма в конце концов прогорела, а оставшиеся без присмотра куры все до единой подохли от голода и холода. Я помню, какая стояла вонь, когда их сжигали. Лачуга, ставшая отныне жильем для меня, жены и двух маленьких девочек, была самой что ни на есть жалкой постройкой. Она, естественно, состояла из одной комнаты, без всяких внутренних перегородок, а от внешнего мира нас отделяли грубо сколоченные и кое-как оштукатуренные дощатые стены. Штукатурка не закрывала щелей между досками, и я очень скоро понял, что эти щели соответствовали замыслу строителей: каждую ночь под покровом темноты к лачуге прокрадывались молодые парни и девушки, горевшие желанием понаблюдать за нашей семейной жизнью.

Скитаясь по Африке, ты, наверно, не раз слышал по ночам шорохи и осторожные шаги вокруг палатки, разбитой где-нибудь посреди саванны или в джунглях, на небольшой, очищенной от растительности площадке. Кажется, в детстве я встречал подобные описания, читая Йоитиро Минами. И вот такие звуки стали постоянным фоном наших ночей. Я, жена и девочки спали и сквозь сон слышали осторожные шаги вокруг дома. Сначала я думал, что это бродит отшельник Гий, тот самый старик, что жил один в лесной глуши. Порой он выходил из лесу и блуждал по долине в поисках съестного. Старик безошибочно знал, где и чем можно поживиться. А у меня съестным и не пахло, зачем же ему тогда попусту кружить по ночам около нашей лачуги? Вскоре я понял, чьи шаги бесцеремонно врывались в наш сон: те самые люди, которые изгнали меня из храма, утверждая, что я дурно повлияю на воспитание молодежи, приходили ночью подглядывать за мной. Они специально для этого и оставили щели в стенах лачуги. Их снедало любопытство, еще бы: в одной комнате бывший священнослужитель, сошедший с пути истинного ради похоти, его распутная жена и дочери распутницы, не имеющие никакого отношения к бывшему священнослужителю. Жители долины жаждали увидеть скандальные сцены, картины разврата и разгула, далеко превосходящие их скудное воображение. Бедняги! Как жестоко они разочаровались! Хоть мы и поселились с женой под одной крышей, но супружеские отношения между нами не восстановились. И все же самым ярым рецидивистам подглядывания порой удавалось видеть довольно любопытные сцены: моя жена, подозревавшая, что я только и жду случая изнасиловать и развратить совсем еще маленьких девочек, внезапно вскакивала среди ночи, включала свет, откидывала наше одеяло – спали мы все вместе, вповалку – и проверяла, в каких позах мы лежим. Очевидно, эта дикая фантазия была следствием ее постоянной неудовлетворенности. Впрочем, мне не хотелось углубляться в психологический анализ поведения жены и заводить с ней разговоры на подобные темы, потому что она сразу бы затеяла спор о страсти вообще и обо мне в частности: почему я не пытаюсь удовлетворить гложущую меня страсть.

Да, забыл сказать: в день своего возвращения жена сразу же попыталась внести ясность в наши будущие отношения. Когда измученные девочки уже спали крепким сном и нам ничего другого не оставалось, как тоже лечь спать, жена, задремавшая у очага, где еще дотлевали угольки и посвистывал чайник, вдруг встрепенулась, широко открыла покрасневшие, полные ненависти глаза и произнесла:

– Запомни раз и навсегда: не смей ко мне прикасаться! Я специально сделала себе операцию, чтобы никогда больше не заниматься этими гадостями.

Не знаю, правду ли она сказала или ей просто очень хотелось представить все в таком свете, будто я до сих пор пылаю к ней безумной страстью, будто она не по собственной воле, а уступив моим бесконечным мольбам, вернулась в деревню. Однако у меня ни тогда, ни впоследствии не возникло ни малейшего желания проверить, действительно ли она с помощью хирургии вновь обрела утраченную девственность. Пока мы оставались в храме, она все время возвращалась к этому разговору и, желая таким образом поиздеваться надо мной, хвасталась своим поясом целомудрия, но потом, когда нас изгнали, притихла: очевидно, угнетала ее потеря храма. Постепенно чисто бытовая сторона взяла верх над всеми прочими вопросами, и наша жизнь ничем бы не отличалась от жизни прочих семей, если бы не эти ее внезапные ночные обыски. Однажды жена чуть рассудка не лишилась: ей показалось, что на ногах старшей девочки кровь. В следующую секунду выяснилось, что это не кровь, а всего лишь красные шерстяные нитки, прилипшие к ногам девочки. Но я пережил жуткие мгновения, с предельной ясностью, словно на яркой лубочной картинке, представив бывшего настоятеля, занимающегося по ночам растлением своей малолетней приемной дочери.

Итак, мы с женой и девочками поселились на месте вымершего царства кур. Для людей мы не существовали, мои бывшие прихожане полностью нас игнорировали. И неизвестно, сколько бы это продолжалось, если бы не один случай, о котором я расскажу несколько позже. А пока что мы жили в абсолютном вакууме. Встречные на дороге смотрели сквозь меня, будто я пустое место. Мне пришлось купить подержанный велосипед и обучиться на нем ездить на тот случай, если кто-нибудь из домашних заболеет и придется ехать в соседний городок, расположенный в низовьях реки. Я знал, что, заболей кто-нибудь из нас, даже ни в чем не повинные девочки, – нечего и думать обращаться к местному врачу. В одном только нам повезло: в деревне был универсам, принадлежавший корейцу, где мы покупали продукты и предметы первой необходимости, иначе нам пришлось бы срочно перебираться в другое место или мы просто умерли бы голодной смертью. Таким в общих чертах было начало моей новой жизни.

Прошло около полугода. И вот однажды в разгар зимы, в предутренней пронзительно холодной мгле, наметились определенные признаки перемен. Я проснулся от легкого шума, доносившегося снаружи, и с раздражением стал прислушиваться: ну так и есть, за стенами нашей лачуги вновь слышались шаги, хотя в последнее время ряды любопытных значительно поредели и нас почти не беспокоили по ночам. Широко открыв глаза, я вглядывался в леденящий мрак, вслушивался в шорохи за стеной, дрожа от страха, что жена, спавшая у меня под боком, якобы для того, чтобы помешать моим непристойным заигрываниям с девочками, вот-вот проснется и разразится бранью. Я всегда мгновенно чувствовал, когда она просыпалась, даже если не сразу вскакивала, а несколько минут лежала неподвижно, теперь же она спала, то глубоко и мерно дыша, то по-собачьи вздрагивая и всхрапывая во сне, словом, спала с тем же беспокойством, с той же нервозностью, какие были присущи ей в состоянии бодрствования, и на фоне этого неровного дыхания я вдруг явственно услышал шаги за стенами нашей лачуги, отметив в них нечто новое, какую-то особую осторожность, отнюдь не похожую на прежнее назойливое любопытство. Мои губы дрогнули и растянулись в улыбке, раздвигая окаменевшие от стужи мускулы щек. Конечно, это не была моя обычная, небезызвестная тебе улыбка, озарявшая некогда мое лицо радостным и спокойным удовлетворением, но все же я улыбнулся и, глядя на себя как бы изнутри, дал определение этой моей улыбке – она была из тех, которые обычно называют «жестокими». Вот тут-то я и ощутил вкус свободы, как злостный преступник, бежавший из заключения до отбытия срока наказания и вдруг получивший официальное помилование – за истечением срока давности (если только срок давности учитывается при самовольном освобождении). Это я говорю о своих ощущениях, но человек, посмотревший в этот момент на меня со стороны и увидевший улыбку на моем заросшем щетиной, обрамленном нестриженными с сильной проседью космами, хотя все еще овальном, как яичко, лице, вполне бы мог назвать ее счастливой. Я почувствовал: произошла какая-то перемена в окружавшей меня действительности, пусть мне пока еще не понятно какая, но, несомненно, что-то изменилось.

Утром я проспал дольше обычного, очевидно из-за предрассветного бдения, разбудил меня громкий крик жены, в котором я не уловил характерных гневных ноток. Я вышел наружу и увидел мешки с рисом, овощи, моти [20]20
  Моти – лепешка из вареного риса.


[Закрыть]
и даже скороварящуюся лапшу и порошковый суп. Все эти сокровища достались мне словно по волшебству, как герою народной сказки, спасшему мышонка. Я разглядывал моти и вспоминал былые времена, когда мои прихожане только-только начинали покупать продукты в универсаме и каждая семья старалась по-своему оформить стандартную упаковку моти, чтобы я знал, от кого приношение. То же было и сейчас – все мои бывшие прихожане, словно сговорившись, принесли мне дары, и я понимал, что это не простое возобновление традиции, а нечто иное, вызванное более глубокими причинами. К тому же о возобновлении традиции не могло быть и речи: ведь я с позором был изгнан из храма, а люди у нас, ты же знаешь, отнюдь не отличаются добросердечием и совестливостью, чувство раскаяния им неведомо, следовательно, они не стали бы просто так, из сострадания к несправедливо обиженному, делать мне подношения. Очевидно, произошло что-то, нарушившее их привычное существование, и они почувствовали острую нужду в утешении и утешителе, потянулись ко мне не ради меня самого, а из чисто эгоистических побуждений. Что же все-таки случилось?

Мне не пришлось долго ломать голову. В тот же день, еще до обеда, меня посетил новый настоятель храма, совсем еще молоденький священник, только что окончивший буддийский университет и поставленный на мое место; до сих пор он полностью меня игнорировал и сейчас, придя ко мне, чуть ли не до слез страдал из-за принесенного в жертву самолюбия. Он рассказал, что Дзин, чудовищная толстуха, всю жизнь страдавшая обжорством, умерла. Дошла ли до тебя эта весть? Если тебя печалит смерть этой женщины, с которой ты провел свое детство, мне бы следовало выразить тебе соболезнование, но я, пусть меня изгнали из храма, все же считаю себя независимым священником секты Дзёдо, а основной догмат этой секты гласит, что смерть не является несчастьем, и посему я не буду тебе соболезновать. Итак, молодого настоятеля, недавнего студента, беспокоило, как он должен реагировать на это событие и как себя вести во время погребального обряда, с его точки зрения необычного и странного, но освященного вековыми традициями нашей долины. Я подбодрил его. Сказал, что он должен облачиться в одежды, соответствующие его сану, прийти в дом Дзин, где соберутся прихожане, и ни во что не вмешиваться, а просто молча сидеть среди них, тогда все будет в порядке, и он не уронит своего авторитета. Но, беседуя с молодым настоятелем, я все время думал не о нем, а о себе: теперь, поскольку умерла толстуха Дзин, долгое время бывшая козлом отпущения для всей нашей долины, кто-то должен занять освободившуюся вакансию, ибо местным жителям такой козел необходим как воздух – иначе очень уж трудно жить в условиях неуклонно приходящего в упадок хозяйства. Скажу прямо, я был взволнован, даже очень взволнован: судя по всему на роль козла отпущения намечали меня. Воистину, кто, с точки зрения людей темных, задавленных нуждой, озлобленных, больных своего рода психологической чумой, должен стать символом всех несчастий? Разумеется, человек самый неприкаянный, самый жалкий, самый ничтожный во всей долине. Отшельник Гий для этой роли не подходил: во-первых, он давным-давно оставил долину и перебрался в глухие леса, во-вторых, отнюдь не считал себя несчастным. Бодрому, независимому старику и в голову бы не пришло, что он жертва тяжелого невезения, что жители деревни могут сделать его общественной помойкой, где будут скапливаться все отбросы и нечистоты. Я – другое дело, Я был законным наследником престола страдалицы Дзин, всю жизнь преследуемой свирепым, неутолимым голодом. Поэтому они и явились ко мне ночью, мои бесстыжие бывшие прихожане, явились и оставили под дверью свое первое приношение, задали корм новому козлу отпущения, правда не без некоторых угрызений совести – свидетельством тому были их тихие, крадущиеся шаги у стен моей лачуги.

После обеда я сбрил многодневную щетину, покрывавшую мои щеки, и попросил жену подстричь мне волосы. Жена, вместе с девочками разбиравшая продукты, была в прекрасном настроении и охотно согласилась оказать мне эту маленькую услугу. Я вышел из дому с гордо поднятой головой впервые после изгнания из храма, перешел через мост, ведущий в деревню, и по мощенной камнем дороге зашагал в глубь охваченной тревогой территории. Если бы я вчера осмелился вот так прогуливаться по дороге, дети, как это ни грустно признать, закидали бы меня камнями, выполняя волю взрослых, и не успокоились бы до тех пор, пока я бы не свалился, обливаясь кровью; словом, со мной произошло бы то же самое, что некогда произошло с твоим старшим братом в поселке корейцев. Мне не раз приходилось наблюдать, как дети нашей деревни ватагой нападали на бездомную собаку. Если она поджимала хвост и скулила от страха, ей все равно здорово доставалось, но уж если попадалась смелая собака, отвечавшая рычанием на преследования своих мучителей, ярость маленьких дикарей не знала границ: они то ли от страха, то ли взбешенные непокорностью их жертвы начинали швырять камни с таким ожесточением, словно собака первая на них напала, и швыряли до тех пор, пока несчастное животное не издыхало у них на глазах. Со мной, человеком, который для них был хуже собаки, поступили бы точно так же. Взрослые не только не стараются обуздать жестокость детей, а, наоборот, поощряют ее, потому что используют детей как армию наемников-карателей, время от времени нападающую на владения экономического тирана долины или, попросту говоря, на универсам. Конечно, большого ущерба дети причинить не могут, но тем не менее они как бы олицетворяют идею бунта, живущую в сознании взрослых. Как видишь, исполнители революционного насилия у нас становятся все моложе.

Но на этот раз дети меня не тронули. В этот послеполуденный час они уже знали обо всем – и о смерти толстухи Дзин, бывшего козла отпущения, и о кандидате на его место. Повторяю, они меня не тронули, но лица у них были мрачные, хмурые, очевидно, им передалась тревога взрослых, сомневающихся, соглашусь ли я заменить Дзин. Хоть я и был изгнан из храма, хоть и влачил жалкое существование вместе с женой-изменницей и живыми плодами ее измены, но все же не шел ни в какое сравнение с покойной Дзин, ибо груз ее несчастья, совершенно реальный вес десятков килограммов жира, был неизмеримо тяжелее всех обрушившихся на меня бед. И взрослые поглядывали на меня с еще большей тревогой, чем дети, потому что не знали, возьмусь ли я, несмотря на принятый ночной задаток, за исполнение такой неблагородной роли.

Я раздумывал над всем этим, пока поднимался на холм, где находится твоя родовая усадьба. Репетируя предназначавшуюся мне роль, шагая под перекрестным огнем взглядов, я, однако, не испытывал ни малейшего недовольства собой, улыбка, как всегда, озаряла мое лицо, и мне было сладко сознавать, что из этой улыбки, как бабочка из кокона, вылупляется свобода. Усадьбы как таковой уже нет, но дом, где ты и твои братья провели детство, стоит до сих пор – это здание очень много значит для обитателей долины.

В глубине кухни с земляным полом ярко горел огонь, у очага сновали женщины, занятые стряпней, в соседней комнате, так называемой гостиной, собралось много народу. Я подумал, что там идет долгое обсуждение порядка похорон (а как же иначе, ведь в нашей долине, когда кто-нибудь умирает, все жители принимаются горячо спорить о том, что и как надо делать, будто у нас не существует веками установленной традиции, будто это первый на свете покойник, над которым предстоит совершить погребальный обряд), но оказалось, в гостиной договаривались о проведении этой весной праздника духов. На галерее сидел отшельник Гий, сквозь раздвинутые сёдзи [21]21
  Сёдзи – раздвижные перегородки в японском доме.


[Закрыть]
он поминутно заглядывал в гостиную и громко требовал, чтобы его тоже пустили на обсуждение праздника духов и похорон Дзин. От него отмахивались, но он продолжал всем надоедать. Тебя, наверно, удивит, как это Гий, десятилетиями скрывавшийся в глуши лесов и спускавшийся в долину только под покровом ночи, вдруг появился днем, хоть и в сумерках, но все же до наступления темноты. Конечно, нам, выросшим в долине и хорошо знающим Гия, это может показаться странным, но дело в том, что старик с некоторых пор изменил своим привычкам, а именно с того времени, когда у нас в долине были волнения, возглавленные твоим младшим братом и окончившиеся для их участников бесславно, а для твоего брата трагически – он ведь покончил самоубийством. И вот в то тревожное время отшельник Гий стал вдруг героем дня, личностью, особенно популярной среди лентяев и бездельников, обожающих посплетничать, посудачить и в тысячный раз пережевать жвачку минувших событий. Гий, по его утверждению, был единственным свидетелем убийства, совершенного твоим младшим братом, и со смаком рассказывал подробности – как убийца прикончил свою жертву, девушку из нашего поселка, размозжив ей камнем голову. Возможно, он и привирал немного, но вообще-то ему верили: он, привыкший к лесному сумраку, отлично видит в темноте и, находясь на месте происшествия, действительно мог разглядеть все подробности этой трагедии. В ту пору Гий спускался в долину каждое утро, спозаранку (а может быть, и вовсе не уходил в лес, а ночевал в амбаре вашего ставшего необитаемым дома), и вновь и вновь пересказывал виденную им сцену ужасного убийства. Возобновив таким образом контакт с жителями долины, Гий стремился вернуться к «дневной» жизни, то есть вновь стать членом местной общины. Спекулируя на впечатлении, производимом его рассказом, он требовал, чтобы ему отвели одну из самых высоких должностей в общине, поскольку он был человеком не только самым популярным в то время, но и самым образованным в нашей долине. Однако слава его продержалась недолго: как только улеглись волнения и сенсационная суета вокруг трагического убийства, люди мало-помалу бросили слушать Гия, а потом и вовсе перестали замечать, стараясь как можно скорее предать забвению позорные, как они считали, беспорядки и все, что с ними было связано. Конечно, Гий мог появляться в поселке, когда ему вздумается, хоть днем, хоть ночью, но на него никто уже не обращал внимания – ведь он был всего-навсего выжившей из ума старой развалиной. Мне он внушал сочувствие: кто знает, может быть, с годами ему становилось все труднее, все невыносимее жить в лесных дебрях. И вот теперь, несмотря на то, что с ним никто уже не считался, Гий сидел на галерее и требовал, чтобы его допустили принять участие в обсуждении похорон Дзин.

В выложенном камнем подвале, оставшемся от фамильной усадьбы, играла детвора. В играх верховодили дети покойной Дзин, а остальные на все лады отдавали им почести. Этот обычай не изменился со времен нашего детства: малолетние сыновья и дочери покойного на некоторое время занимают особое положение среди своих сверстников. Я остановился на краю подвала, окинув взглядом простиравшуюся внизу тускло-белую в свете зимних сумерек долину и почувствовал легкое головокружение, отчетливо осознав, как давно мне не приходилось в прямом и в переносном смысле смотреть на мир свысока. Там, перед самодельным алтарем, закрытая ватным одеялом, лежала маленькая-маленькая Дзин. Я не видел ее лица – оно было прикрыто белой тканью – и, пожалуй, усомнился бы, она ли это (ведь под ватным одеялом тело Дзин, «самой толстой женщины Японии», должно было бы выглядеть по крайней мере в три раза больше своих обычных размеров), если бы не знал, что умерла она не сразу, а после долгой, мучительной болезни печени, умерла голодной смертью, на протяжении многих недель поддерживая угасающий организм лишь водой да собственным подкожным жиром, постепенно отдававшим калории этому телу, некогда непомерно раздобревшему и являвшемуся символом позора всей ее жизни. А теперь Дзин истаяла, и если бы можно было предположить, что живой человек на девять десятых состоит из души и только на одну десятую из плоти, а после смерти эта душа отлетает, оставляя в одиночестве крохотное тело, тогда бы любая смерть человеческая стала наглядным доказательством отличия нас от животных. Но на самом деле все гораздо проще, во всяком случае, с Дзин: не душа ее улетела, а жир исчез, растаял, испарился.

Около маленького тела Дзин сидели ее муж, один из распорядителей похорон и облачившийся по моему совету в парадное одеяние молоденький настоятель с сопровождавшими его монахами-прислужниками, которых, очевидно, срочно вызвали из ближайшего городка. Настоятель что-то многозначительно говорил распорядителю похорон. Я смотрел на них, прислонившись к дверному косяку. Разве раньше, до изгнания из храма, я бы осмелился держаться так непринужденно на людях?! А теперь я получил право вести себя, как хочу, держаться, как простой человек, и это, безусловно, было проявлением свободы в конкретной форме. Распорядитель, видимо предпочитая не замечать меня, слушал настоятеля с отсутствующим выражением, такое часто встретишь на лицах в нашей долине – чтобы в случае чего иметь возможность отвертеться, а новоиспеченного настоятеля откровенно раздражало мое присутствие, напоминавшее ему, что он совсем недавно приходил ко мне за советом. Молокосос! – мысленно обругал я его. – Хочешь не хочешь, скоро не только ты, но и все твои прихожане будут обращаться ко мне со всеми своими горестями, и я, помимо роли козла отпущения, буду играть также роль божества покровителя долины.

Как бы в подтверждение моих слов муж Дзин обернулся ко мне и, наверно, заговорил бы, если бы его не сдерживало присутствие распорядителя и настоятеля. Он молчал и только неотрывно смотрел на меня, а я, прекрасно знавший удивительную способность жителей нашей долины проявлять чувства, прямо противоположные тем, которые они испытывают, прочитал и расшифровал взгляд этих тусклых и унылых, как у больной лихорадкой собаки, глаз, взгляд робкий, стыдливый и одновременно настойчивый, почти наглый, делавший еще более непривлекательным его и без того некрасивое, испитое лицо: муж Дзин тяжко переживал смерть своей жены, этой неимоверно разжиревшей женщины, отравлявшей ему жизнь своим обжорством. Я понял еще и другое – очень скоро все жители долины потянутся ко мне за утешением и будут смотреть на меня такими же глазами, выражающими смесь мольбы, стыда и наглости. И все же мне стало очень жалко мужа Дзин, жалко почти до слез, потому я поспешил уйти, хотя собирался взглянуть на лицо покойной, нельзя же мне было плакать на виду у этих людей, мне, осознавшему собственную свободу!

Когда я начал спускаться с холма по мощенной камнем, углублявшейся в середине, как каноэ, дороге, меня нагнал отшельник Гий. Он шагал преувеличенно быстро, пытаясь скрыть за этой быстротой старческую немощь, и, поравнявшись со мной, завертелся, запрыгал и что-то забормотал. Но я, свободный, и не подумал остановиться. Конечно, в дальнейшем я буду останавливаться и выслушивать всех и каждого, если возьму на себя роль козла отпущения, но сейчас – нет! Пусть они потерпят еще немного и не лезут своими грязными лапами ко мне в душу.

Если попытаться записать то, что выкрикивал и бормотал отшельник Гий, вертясь и прыгая вокруг меня, когда я шагал вниз по дороге, и что он впоследствии стал повторять всем и каждому, приободренный тем, что я хоть и на ходу, но все-таки выслушал его, получится нечто похожее на стихи. В то же время он оперировал современными понятиями и, как выяснилось, был хорошо осведомлен об атомной энергии, ядерном оружии и прочее. Нет, он не произносил таких слов, как «атомная эпоха», но говорил о гибели человечества, о пепле смерти. Может, живя долгие годы в лесной глуши, Гий регулярно читал газеты, в которые ему заворачивали остатки еды местные жители? Не знаю, может быть, и так. Во всяком случае, до того как отшельник Гий сошел с ума или притворился умалишенным, чтоб уклониться от военной службы, он получил отличное образование и наверняка был самым просвещенным человеком в нашей долине. Если я переведу для тебя на нормальный язык его речь, получится примерно следующее:

 
…В ту пору, когда взрываются атомные бомбы,
и все вокруг покрывается смертоносным, радиоактивным
                                                                               пеплом,
и волны радиации текут во все стороны
и пожирают людей, домашних животных и культурные
                                                                           растения
во всех городах и деревнях,
лес переживает удивительное обновление.
Растет, растет мощь леса!
Умирающие города и деревни вливают новую силу в
                                                                          леса,
ибо яд радиации и радиоактивного пепла,
поглощенный листвой деревьев,
лесными травами
и болотным мхом,
становится мощью леса.
Смотрите, смотрите:
листва и травы, не убитые радиацией и углекислым
                                                                        газом,
рождают кислород!
Если вы хотите выжить в атомный век,
бегите из городов и деревень в леса,
сливайтесь с мощью леса!..
 

Весть о том, что нынешней весной у нас будет грандиозный праздник духов, мне принесли крестьянки, жившие по соседству со мной. Жители деревни, очевидно, не хотели говорить мне заранее о том, что назрела необходимость такого праздника – слишком много чести для козла отпущения, вышвырнутого деревенской общиной на пограничную черту ее владений! А крестьянки с окраины деревни, прежде по праву ближайших соседей более других издевавшиеся надо мной и моей женой-изменницей, теперь первыми пришли ко мне – и не с пустыми руками – под предлогом сообщить новость. На самом деле причина их посещения была другая: они собирались сменить верование предков на вероучение другой, тоже буддийской секты, имевшей многочисленных последователей. Наш молодой настоятель, естественно, противился этому, а миссионеры той секты ратовали за новую религию, и крестьянки предместья, охваченные беспокойством, не знали, на что решиться. И дело было не только в религиозных чувствах, корни беспокойства уходили глубже: задавленные нуждой люди искали путей к лучшей жизни, и предместье бурлило, переживая в миниатюре период Реформации. Вот они и пришли за советом ко мне, пусть изгнанному, но все же оставшемуся для них духовным наставником. Кроме того, зная меня много лет, они предвидели мой ответ. И я отвечал именно то, что им хотелось услышать: «Это в вашей воле, вы свободны в своих поступках!»

Говорят, влиятельные лица долины во главе с лесовладельцем сначала категорически воспротивились проведению праздника духов: как-никак праздник являлся наглядным свидетельством их беспомощности, раз уж было решено обратиться за поддержкой к высшей силе. А кому охота признавать себя несостоятельным и выставлять напоказ скрытую в глубине души неуверенность? Но теперь обстоятельства изменились, и главы общины сами настаивали на устройстве праздника в начале весны. По словам женщин, рассказывавших об этом совершенно спокойно и даже весело – ибо они были на крайней ступени нищеты и ничто уже не могло ухудшить их положения, – наши заправилы понесли огромные убытки в результате спекуляции на бирже. Они имели глупость последовать совету корейца, владельца универсама, некоронованного короля нашей долины, и покупали самые неустойчивые акции, связываясь по телефону с Осакой. Поначалу некоторые из них неплохо заработали, но чем больше они заработали, тем глубже оказались раны, полученные ими после резкого падения цен на бирже прошлой зимой. Сам-то «король» не разорился, прекратив играть за день до начала паники, и кое-кто усматривал в этом месть корейцев, которых насильственно пригнали во время войны в наши края и принудили работать в страшных условиях. К счастью, никто из пострадавших не покончил самоубийством, но, как сказали женщины, «кое-кто из старичков ума решился». Впрочем, нельзя полностью верить этим словам, поскольку ненависть крестьян к влиятельным и богатым людям до того велика, что стоит кому-нибудь из богачей прослезиться, как его тут же запишут в сумасшедшие. Короче говоря, наши заправилы, претерпев жестокий удар судьбы, решили как можно скорее, в самом начале весны, устроить праздник духов и очиститься от всех напастей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю