412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Казимир Малевич » Трактаты и лекции первой половины 1920-х годов » Текст книги (страница 16)
Трактаты и лекции первой половины 1920-х годов
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:23

Текст книги "Трактаты и лекции первой половины 1920-х годов"


Автор книги: Казимир Малевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)

Это не точка зрения Нового Искусства, ибо в его новой точке смотрения видятся новые формы динамического происхождения, вскрытые футуризмом, который и вышел из металлической логики современности, что находится в параллели с производственной техникой в смысле выражения динамического сознания и ощущения.

Практическое производственное Государство видит только энергию, которую возможно использовать для осуществления практических предметов. Совсем иначе воспринимает эту энергию художник. Первые видя<т> в электричестве электрификацию, радиофикацию, или в обобщении «динамофикацию»; вторые ощущают в них и видят элементы для новой художественной формы. В современном организме человека кровь, мясо и кость отошли в прошлое, как <и> натюрморт из груш, яблок или наковален, молотков, кранов, как и натурщица. Сейчас позируют силы, вращающие моторы машины, дающие электричество двум: художнику и технику. Они организаторы этой силы. Один в художествах, другой в практике, один строит, если можно так сказать, государство искусства, другой – государство харче-техническое.

Отсюда ясно, что государство, будучи убеждено в последнем и веря в техника как пастыря, ведущего к благому будущему, хочет воспитывать мастеров Электро-Техникума, которым и вручит строительство новой динамической эпохи; сознание мастера будет направляться по линии этих сил, ибо в них и в него верят; если людям не удалось достигнуть блага через камень, бронзу, сталь, железо, то очевидно, новые силы электрические наконец достигнут царства благого. Этих надежд и веры нет больше в искусстве, ибо оно уже пришло, ибо оно уже есть царство вечное, царство прекрасное. Этой вечностью и хочет идея предметная покрыться, приобщиться, приложиться.

Какие же Государство поставило образцы для воспитания мастеров производственных и обучения мастерству Ясно, что <это —> все то, что добыто изобретателем технического практического совершенствования, все то, что образует линию практической современности, т. е. последние изобретения. А в художественных академиях ставят старые натюрморты, гипсы со старыми методами, подходами. Проходил ли изобретатель художественное образование? Нет. Может ли тогда считаться изобретенная электрическая лампа художественной формой или динамомашина? Не может. Очевидно, что не в художестве его дело, этот приклад для него лишний. Дело в том, что изобретатель через большую экспериментальную исследовательскую работу изучения законов сил нашел систему, т. е. закон распределения этих силовых свойств, весомости давления приятия и отказа, и применил эту систему к практическому делу. На этом обосновывается вся его работа. Почему воспринимают этот аппарат, вещь как форму художественную – неизвестно. А всякий говорит – какой красивый автомобиль. Изобретатель же о форме не думал. Отсюда художество не есть некий закон, а только восприятие от закона. Все делают одно дело в своей эпохе. Все выражают степень динамическую. Академия в области художеств – завод, заведение динамических вещей.

Таким образом, возникло два техникума: один, скажем, электро-металлический, другой – художественно-эстетический. Первый, как мы видели, поставил для воспитания и образования мастеров все достижения изобретений техники в своей аудитории: другой – должен поставить все виды художественные, ибо нужно признать, что эстетические видоизменения меняются с тою только разницей, что во всех видах существует неизменность эмоциональных приятных ощущений.

Этот факт подтверждается тем, что в наше время восторгаются старыми формами искусства. Древние формы до того вызывают приятное эмоциональное ощущение, что сегодня, в 20-м веке, ни один архитектор и живописец не могут от них отказаться. Этим тоже можно объяснить и силу устремления к проведению этих форм в нашей современности. В этом ошибка современности. Хотя старое и будет вечно прекрасным, но все же нельзя облачиться современному человеку в костюм Перикла. Правда, что и наш современный костюм не является художественным, его можно считать чисто утилитарным, <поскольку> наше практическое капиталистическо-материальное воззрение уничтожило в нем художественный элемент. Отсюда вижу, что художественная Академия выпадает <из современности со старыми видами искусства, со старыми взаимоотношениями, ибо художник в кругу новых видений практического материализма. Нужна Академия Нового Искусства как приемник чувства динамофикационного. В этом полная связь, един<ая> дорог<а> современност<и> технической конструктуры с архитектурой искусства как царством прекрасным, в которое жизнь хочет попасть, потому она и зовет искусство в производство, зовет царство прекрасное, но оно не идет.

Новая архитектура повлечет за собой и новый вид всех одежд и вещей, вытекающих из царства прекрасного, но не хлама практического, насаждающегося капитало-материалистическим движением.

Правда, водворение новых форм искусства в Академии очень трудно по причине того, что в Академии укреплены формы старые, плененные практическим царством: натурщик, натюрморт и т. д., которые сейчас и колеблются не то в сторону станковизма, т. е. искусства чистой живописной культуры, не то в производство. Из станковизма хотят, в свою очередь, сделать прикладную линию в смысле портрета, отображения быта и проч., в чем и видят выход, соответствующий современности, отодвигая все завоевания нового искусства. Но это не выход, это только метод <подхода> к убийству искусства. Современность материалистическая начисто в производстве губит искусство повторением того же метода приобщения абстрактных форм нового искусства к конкретным задачам, <соединяя абстрактные формы> с производством в буквальном смысле делания новых вещей, и оно <производство> уже получило своеобразное искусство в виде конструктивизма, нового прикладничества. И если бы новое искусство не распалось на две линии беспредметного супрематизма и конструктивизма, то побед<у> конструктивизма надо было считать <за> гибель искусства вообще.

Итак, если будут поставлены новые образцы всех достижений техники в техникумы практических достижений, то воспитание мастеров двинется по новому пути от последнего изобретения, т. е. последнего «да». Если же это «да» есть бытие, вставшее в непосредственное соприкосновение со мной, то, очевидно, оно находится в моем времени, <поэтому> оно и может дать мне те или иные движения, направить мое сознание, заставить принять те или другие соображения к развитию той или иной силы; но если предо мной будут поставлены археологические <формы жизни, то есть> бывшее некогда бытие, бывшее некогда «да» как формы некогда жившего в нем сознания, то очевидно, что современное «да» должно будет принять форму прошлого «да». В этом вся причина того, что храмы идолопоклониев стали теми же храмами христиан, в которых живет сознание христиан. Тоже если новая антихристианская современность в этом же храме христиан определит свое сознание, то очевидность <очам видность этого храма будет> та же. И если предо мной будет поставлена форма современного «да», то очевидно, что современность получит новые формы.

Мое бытие другое, – т. е. точка зрения на то же пространство, время и на все находящееся в природе, – <оно> многообразнее, чем было вчера, а тем более в прошлых веках, и раз оно многограннее, – то очевидно, что производство моей современности другое, <оно> многогранн<ее> и иное по форме. Вот эту многогранность и нужно ставить (и она ставится) во всех научных и производственных учреждениях и заведениях.

Тоже и в художественно-живописной стороне искусства должны быть новые отношения и новый материал для изучения новых форм искусства. В технике будут читать о бытии технических совершенств как потребности и необходимости человека, котор<ые> вызываются «борьбой за существование». Они будут заняты устройством в человеке животного харчевого отношения к бытию, урегулированием трех функций: убийства, пожирания и размножения, со своей чисто харчевой идеологией и удобствами. Они будут создавать мельницы, машины, агрономические совершенства выращивания плодов, овощей, <будут> вырабатывать новую кожу как платье. Натуральное производство продуктов питания будет обращаться организованнее. Говоря другими словами, будут соверш<енствое>ать всю харчевую роскошь, в чем и будет вся идея и идеология всей электрометаллической эпохи техникума, <в которой человек выступит> как новый совершенный пищеварительный аппарат с лозунгом – «я для того, чтобы жить, живу же для того, чтобы есть». Совершенство мое перед другими млекопитающими в том, что мой аппарат переваривает те злаки, которые приготовило мне животное своим телом, для того, чтобы тучнеть, убивать и размножаться. Вот этот совершенный аппарат и будет описан <на> страницах харчевого электрификационного техникума как конкретная и ясная культура, как новый вид животного в эклектической динамофикационной броне, с газами химических ядов (лесной клоп).

Не могу сказать, чтобы в этом была существенная разница человек<а> и друи<х> видо<в> млекопитающих, <человека,> который <не стоит> выше, чем стоит животное, хотя его техническая степень «совершеннее». Что тоже спорно.

Животное не заводит в своем обществе художеств, его харчевой аппарат построен в совершенстве исключительно техническо<го> производственно<го> начал<а>, <а> оно совершеннее, нежели человеческая культура. Чем меньше у него сознание, тем больше оно в действительности, все в нем харчевое, что необходимо для перегрызания и переваривания пищи. И если бы человек, говорит животное, со своей культурой не вмешался бы в натуральный строй, то мы никогда не голодали бы, природа обильна пищей, не троньте ее культурой, и она родит всегда <всего> достаточно. И пища будет дешевле, ибо чем примитивнее орудие, тем дешевле пища. Мы, животные, производим такое количество себе подобных, которых хватает и на семена, и на пищу. Я ничего не произвожу из орудий, ибо считаю все производство вещей роскошью, продолжаю род свой, только в этом все мое дело, а все остальное будет. Человек же с тех пор, как вообразил свою разницу <свое отличие> от нас со своими экономическими харчевыми вопросами, <лишился всего,> и нет на нем ни сала, ни силы, ни одежды. Моя культура совершенна, у меня внутри и снаружи все есть, что спасает меня от жары, и холода, и дождя. Вся твоя человеческая культура тоже заключается в том, чтобы все мои совершенства развить в роскошь, ты только распылен на отдельные системы; зубы мои служат и жерновами и серпами, живот мой варит и вырабатывает необходимое для организма, – ты же, чтобы добыть себе продукты, должен производить себе множество машин и проч. Но в общем ты не мудрее меня в этом. Я наблюдаю твою жизнь, ты спишь и встаешь, и опять спишь, целый же день занят тем, чтобы достать продукты и изобрести машины, ибо сам уже не в состоянии материал переделать в нужный продукт; ты и убиваешь меня только потому, что не можешь выработать себе подобный продукт из зелени, а ноги мои наивные <для тебя> орудия. Ноги мои служат только для того, чтобы передвинуть мой пищеварительный аппарат в другое, еще не съеденное место питания, ты же построил себе для этого поезда, пароходы. Скорость моего передвижения равна скорости роста съеденного мною, т. е. моя медлительность способствует успеванию вырастания вновь пищи.

Но ты хочешь вытряхнуться из моей кожи и думаешь о новой надстройке, идеологической, в которой хочешь жить, имея под собой мясо мое как базу, ты поэтому придумал идею, бога, искусство, – чем хочешь отличить себя от меня.

Что же прочтут в книгах художественного техникума? «Искусство в производстве» – многогранное бытие сводится к одной грани, харчевой, к предметной идеологии, в которой искусство должно претерпеть свою очередную болезнь, подобно тому, как мать претерпевает муки рождения.

К. Малевич

1924 год

1/48. Мир как беспредметность (Идеология архитектуры) *

Итак, современность движется на высоком гребне предельной своей высоты. Сущность человеческая на шпиле, на котором стоит толь ко одна нога его, остальное тело балансирует среди двух тяготений: одно тяготение – прошлое, и оно представляет собой тот шпиль, на который опирается одна его нога; другое тяготение – будущее, в котором он хочет поставить свою вторую ногу, чтобы перенести свой мозг дальше, как бы хочет вырвать себя из прошлого груза в просторное будущее. Будущее – беспредметное; прошлое – предметное, оно видно; другое – не видно. Одно – заполненное следами его борьбы в форме культуры, культуры недомыслов; другое – незаполненное, но заполняемое его образами и представлениями.

Вперед идут внеопытные образы и представления новых отображений опытов прошлого, как бы делаясь канвой или первыми туманными очертаниями будущих опытов. Новые формы действительности должны принять физическое окаменение для того, чтобы его <, человека,> свободная ступня могла опереться и твердо стать. Он надеется на веру в свою идею, которая из представления станет физическим телом оформления. Имеет надежду на то, что образы и представления окаменеют и в совершенстве обратятся в один твердый монолит. В этой надежде все будущее – будущее чистое и непорочное, в нем уже он не допустит никаких погрешностей прошлого, все ошибки останутся погребенными, а на поверхности земли останется совершенный образ в своей реальной действительности в форме жизни, которая больше не будет причиной, творящей опыты, ибо станет действительным домыслом, что и оградит ее конечностью <сделает ее окончательной>; и как конечное, целое поглотит причины и цели сделает конечными; рука больше не двинется, крылья больше не поднимутся, поезда больше не пойдут, ибо «куда» и «откуда» станут конечными, временных разниц не будет.

Таким образом, в прошлом остаются одни исторические накопления предметов, оматериализировавшихся идей, вернее, остаются исторические недомыслы, неудачные опыты и попытки оматериализировать идею, а все недосовершенствованное в виде образов и представлений как неошибки переносятся в новую пустыню, на другую беспредметную плоскость, в которой еще раз человек попытается сделать представление не представлениями, но реальной действительностью. Это одно из предположений его, заключающееся в надежде вещью победить вещь или действительностью победить образ обращением его в нечто физическое, осязаемое – «вещь», «орудие».

Но существует и другое предположение, немного в другой форме выясняющееся, хотя и имеющее один и тот же смысл, а именно: пустое пространство является для человека тем местом, в котором он хочет найти убежище и спастись от вещей и орудий, и всех предметов, и всех образопредставлений, и идей, <спастись> оттого гнета, преграждающего путь для человека, <при>зывая его к труду, к борьбе.

В этом пустом пространстве ничего не видно, в нем нет того, что могло бы остановить глаз, т. е. преградить движение луча зрения в бесконечности, которая гибка и в одно и то же время конечна и бесконечна, и эта пустыня влечет его, и в ней он ищет покоя, – борьба противна ему.

В этом пустом пространстве он хочет стать вне видов, образов и представлений, вне борьбы и вне бытия, которое разбилось на куски как ледяное поле и мешает его движениям, всегда сбивая то в ту, то в другую сторону. Оно направляет его движение по разным кривым, ломая, избегая прямого пути. Там, в этом будущем, он ищет простора, но не труда, а легкого пути, ибо в этом просторном освобожденном будущем он найдет безпутное место. Исчезнут в нем и образы, и представления, и идеи, и ему некуда будет двигаться, ибо не будет пути, манящих далей, идей, покрытых синевою.

Так мне думается, что в этом весь смысл, и путь, и цель всего труда, и всего производства, и всех взаимоотношений людей между собой, в этом и выражается борьба за существование, которой <человек> хочет победить без-образное – образным, хаос – порядком. Всякий порядок есть фикция, как и хаос; и все отношения между собой людей, как отдельных личностей, <так и> групп, классов и т. д., те же фикции, хотя <все они> избрали единой точкой схождения и базисом своим – хлеб. Эти препятствия безобразного бытия (хаоса) вызывают у <человека> образы (порядок), представления, которые обращаются в вещи, орудия, в которые должно воплотиться безббразное бытие и стать совершенным, стать образом. Если нельзя преодолеть действительность, то он ищет образа единого и последнего, чтобы в нем найти этот вечный лик покоя, ибо в нем, в этом лике, ему представляется тот порядок, истина, которая возводится <им> в святое. В этих образах он видит спасение и для этого создает и развивает науку и технику; для этого он создает заводы, фабрики, церкви и академии художеств; только поэтому возникает утилитаризм в жизни человека, только поэтому возникает и жизнь как борьба и труд, и жизнь как искусство, и жизнь как религия.

«Хочу, – говорит человек, – победить бытие и объявляю ему войну, противопоставляю ему – слепому, стихийному существу – свой разумный труд, свой ясный учет, свое сознание, свое знание и изучение его сил безумных для того, чтобы обратить его в умное существо, обращаю его в вещь не вредную, а утилитарную, в ней хочу успокоить бытие и лишить его опасности для себя». То же хочу сделать и по отношению человеческого бытия, его взаимоотношений. Но тут ему мешает его же собственная теория, которая утверждает, что мир есть относительность, а потому никогда не бывает действительным, безотносительным, т. е. мира никогда не может быть и мирных взаимоотношений, ибо все относительно. «Вещью и орудием хочу победить его ярость, стихию; хочу, таким образом, поднять гору, рассыпать ее, обратить в пыль и – не могу этого сделать, и не оно злится, а я сам злюсь, что бессилен, или обратно – силен и не мог бороться с бессилием. Тоже не могу уравнять всех людей во всем, даже в хлебе, и потому прибегаю к власти, которая в конце концов откажется от власти и закона, ибо власть не мир, а относительность.

Для этого объявляю войну с заторами, войною хочу пробиться через заторы к миру, к покою как благу, а благо это лежит всюду передо мной в бессознательном мире, ибо в нем нет различий, а сознание мое не может преодолеть его, ибо оно – различие. Через войну хочу дойти до того полюса, где не станет передо мной больше ни одна преграда, где наступит мир как беспредметность».

Поэтому люди между собой ищут такого вождя, идеи которого были бы вечны, чтобы они не могли измениться, чтобы лицо такого вождя стало ликом и вечным образом, к которому бы пришли все народы, <такого вождя,> который идеей своей успокоил их и остановил вражду; идут сами к себе и в образе своем ищут лика совершенного (Будда, Христос, Магомет, Ленин). Ищут все того единого Бога, которого не могут найти.

Но прошлое сильно, оно вытатуировало на пятках и ладонях свою действительность, свой опыт ошибок здравого смысла, и сильный человек продолжает бороться с этими ошибками прошлого, строя вывод, который был выведен из прошлой ошибки для нового воплощения в вещи, И оказывается, <что> как только наступает воплощение, так вывод не овещьвляется, и завтрашний день говорит о недомысле нового овещьвления. Таким образом, будущее опять загромождается следами, как скорлупами, из которых вышел вывод, ожидая нового овещьвления, становясь новым фактом исторического усилия, выражающегося в недомыслах человеческого осознания. Так человек не может охватить и измерить многогранное бытие как многогранное представление одногранной клеточки бытия, которая в мозгу, как в калейдоскопе, кажется тысячеугольной и – <много>гранной.

* * *

Стоя на шпиле и балансируя, он учитывает, что бросить в пустыню, чтобы создать мост, который соединит берег прошлого с берегом будущего, чтобы войти ему в это давно желанное благо, в котором он освободится от видов, идей и представлений. И оказывается, что нет у него ничего больше, как учет прошлого, ибо учесть будущее без прошлого нельзя. Ему только известно, что его представление образов только в будущем получает совершенство. Веря в это будущее, он опять в тысячу <первый> раз делает опыт. И опять остается при том же положении ошибок. Никоим образом не может <человек> сложить стихию бытия в порядок его здравовымысла, никоим образом стихийное бытие не поддается в сложение умное и продолжает быть без-умным, а всякое идеальное проскваживается железом и умирает в себе, оставляя по себе спор, рассуждение и вражду; и вражда не дает реализоваться 1 .

* * *

Но ум мощными клещами берет вновь материю в руки, разжигает огни, размягчает ее, расплавляет, загибает и вновь охлаждает, чтобы застыла, окаменела форма умного заключения, в которой поместилась идея как идеальное представление формы отношений (психотехника). Новые ухищрения, новые надежды <, устремленные> в будущее, поднимают энергию в овладении материей. Берет тогда ум все то, что казалось в его видениях умным, и бросает в пространство, как <в> новую пустыню, и <как> только коснулось это умное пустыни, <так> стало видом в ней и новым отношением, и это уже стало ошибкою, ибо неошибочно то, что не имеет отношений. Это мир действительный.

И опять ошибка стала базисом его нового строительства, ибо оно <по>ста<ви>ло на принцип относительности. Опять возникли образы, виды и представления, отношения и сравнения. Опять встали груды предметных усилий, опять построилось бытие, создалось новое царство видений и отношений, от которых избавиться не может человек. Так ум собирался учесть вес, учесть точность, и в злости своей <он> разбил единицу на тысячи частей, долей, чтобы измерить и взвесить точно весомость отношений; и доли становятся единицами, и точность исчезает. И всякий его предмет, с виду организованный, разваливается, и гвозди не держат его частей. Первый его учет был и выразился в религиозной технике, второй – в технике гражданской и третий – в Искусстве.

Эти первые два пути – средства, методы ума, через которые он думает достигнуть «мира». Технику как истинный путь, как единственное средство и учет <ум> бросил вперед себя и хотел, как по мосту, перейти <через> пропасть к благу, и она <техника> стала ошибкою, ибо вышла из прошлого исторического технико-механического недомысла – <из> исторического опыта, а каждый опыт в истории, несомненно, есть вывод <из> предыдущего недомысла и ошибки, ошибки технической, ибо техника видит перед собою пространство, а следовательно, время, – именно то, чего нет. То, чего нет в искусстве: перед искусством, художеством нет пропасти и ему не нужно мостов. Нет протяженности времени, а потому бег через технику – бег сонного человека, который бежит во сне, оставаясь в постели; т. е. материя, составляющая тело, никуда не двинулась, движутся технические, механические галлюцинации, да и те движутся в одной точке мозга, никуда не выходя за пределы черепа.

Каждое поколение с большей силой поднимает технику своего передвижения, потому что оно молодо и ему нужно учиться ходить, бегать, летать. И конечно, техника должна играть для них огромную роль, она является основной базой, она и ноги и руки, на которых ползали отцы, совершая свое путешествие. Медленным путем, на четвереньках <отцы> все же доползли до старости, до дверей покоя. Так движутся исторические дни из покоя – через движение – к покою. Сегодня зарождается этот день, день, когда еще не успела техника сделать утилитарную вещь как вещь вечную. Супрематизм как беспредметность в своей философии достигает вторичного предопределения того, что искусство было и есть и будет доказательством того, что стремление утилитаризма имеют одну цель достигнуть мира – покоя, что все цели целей замыкаются в беспредметности; т<ак> к<ак> вышло «все» из беспредметности, не может потому быть это «все» ни<каким> другим, как только беспредметным.

Таким образом, смысл всего в покое достижения. Отсюда мир – это место, где нет движения, нет, следовательно, утилитарного строения, нет практических целесообразных вещей, ибо в мире безвещья как вечной красоте нет развития картине. Об этом все время искусство свидетельствовало и каждым своим холстом доказывало, что в мире нет движений и изменений. Мир – это картина абсолютная.

Свидетельствуют холсты о том, что изображения на них не изменились в движениях, но все их чувствуют движимыми; это то же тело, которое недвижно во время сна, а в действительности движимо по-за сном.

Глубокая старость есть преддверие «мира» вне техники пространства и времени; ничто не раздражает слух, зрение; в глазу потухают отражения, мозг ничего не изменяет, все представления проходят в небытие, в безотносительный мир сознания; все становится действительностью, наступает спокойствие. Все бежало, все стремилось и все исчезло в этой единственной, беспредметной действительности.

Молодая современность балансирует между двумя тяготениями – покоя и утилитарности, между художеством и техникою-утилитаризмом. Перед современностью как бы стоит выбор, что нужнее, что вернее, что целесообразнее – художества или утилитаризм, картина или аэроплан. Возникает вопрос о первенстве и разнице между ними. Какой же путь вернее и какой из них скорее меня доведет до цели – искусство или техника – это решить трудно, но нужно. Нужно глубоко проникнуть мысли, чтобы из недр того или другого достать законы идеологии, и утилитаризма, и искусства. И вот, поскольку <я> могу добраться до глубины своею мыслью, постольку достаю те элементы, по которым делаю сводку, или вывод. И мне кажется, что для утилитаризма технического существует одна цель – создание удобных вещей.

Что же такое «удобство»? Не есть ли оно преддверие покоя, не есть ли соединение двух в одно, слитное, мир<ное>, не есть ли приведение двух неудобств <из не-мирного состояния> в мир, не будет ли каждая утилитарная вещь местом мира, не хочет ли каждый инженер сделать в вещи – мир Не хочет ли инженер убрать все с человеческого пути: и горы, и воды, и огонь, чтобы ничто не мешало движению человека

И когда утилитарной техникою все будет убрано, то очевидно, ничто не будет мешать его движению, но тогда и кончится весь утилитаризм и вся техника. Для человека наступит покой в той цели, к которой он стремился, ибо все мешающее убрано с пути. Движение его было к миру, но на пути горы, вода, огонь, леса, пространство, время – <они> мешали ему достигнуть этого мира. Чтобы победить воду, горы, пространство и время, он вызвал науку, утилитарную технику и поставил их во главе угла, и они создали аэроплан, пароходы, поезда, радио, электричество как орудия победы. И человек мчится через огромные пространства, а когда проснется, то с удивлением посмотрит, что лежит в постели и его тело никуда не ходило. Таковы задачи утилитаризма, и таковы результаты.

Какие же задания искусства архитектуры? <Они должны быть> беспредметны, нецелесообразны, но в действительности она <архитектура> усвоила себе те же утилитарные задачи: сложить вес, без толку разбросанный в натуре, в архитектурный толк, т. е. выполнить ту же задачу, что делает и утилитаризм технический, инженерный. В утилитаризме рождается вес: мне неизвестно, существует ли вес вне утилитаризма; для искусства все безвесно, все недвижно. Отсюда видно, что вес, нагроможденный в натуре, мешает мне, моей утилитарной задаче, но не искусству; он скорее лежит на мне, нежели в натуре, поэтому его и хочу сбросить с себя или отодвинуть, или распылить, разбросать в разные стороны, чтобы не давил <на> меня, поэтому хочу обратить его в форму архитектурную, т. е. художественную, ибо гражданское строение не может обезвесить здание, не может обратить его в вечную красоту, обратить его в то, во что не может обратить инженер, механик, техник, ибо вечная красота незыблема, не мешает, удобна и не давит. Отсюда видно, что хотя с первого положения задача архитектуры как бы кажется утилитарною, но это только кажется, оттого, что архитектурному искусству навязана утилитарная задача; <архитектура же, по сути,> доведена до абсолютного совершенства, <она> обраща<ет> явления в «вечную красоту» как «вечный мир», <и> поэтому она никогда не может быть утилитарной, <приспособленной> для повседневной жизни. Утилитаризм не ее идеология, в ней нет больше идей, она беспредметна, и если в ней и поселится практическая идеология, то только временно и высыпется как червь.

Все работники и производственники утилитарной техники всегда ищут отдыха в искусстве, в его мире, выходят из жизни повседневной; ибо видят, что в художнике есть искусство – абсолютный мир; художник достиг его. Художник только один обладает миром, он только один может сложить все в «вечно прекрасное». Поэтому гражданский инженер стремится получить образование в Академии Архитектуры, чтобы его утилитарные здания получили художественную форму, художественное оформление, чтобы последним скрыть те утилитарные кишки и все процессы пищеварения, которые производятся в этом гражданском здании. Поэтому в мире нужно искать вечной красоты, но не в войне, ибо война уже есть признак разделения мира; вне раздельности мира и существуют вечные отношения, которые статичны, <так> как в любом произведении выражен мир нераздельным.

Отсюда художество это есть то, что давно стоит в совершенстве и владеет мировой техникою как вечной красотой, как вечным покоем, следовательно, искусство вне движения и вне динамики, вне пространства и времени, оно неизменно.

Итак, художество имеет мастеров, которые возводят бытие в «вечную красоту», но нет мастера, который возведет бытие в утилитарную вечность, и не всякий ученый возведет бытие в вечную мудрость науки. Каждый повторный день освещает его недомыслы, и <это> недомысел мысли ученого, тогда как картина художника становится вечным домыслом.

Таким образом, собранные в музеях произведения искусства и памятники его в натуре всегда ценны жизни, ибо они находятся в вечной красоте, т. е. вне времени, пространства, движения. Это для жизни то, во что она хочет войти. Это те абстракты, те отвлечения, в которые человек хочет убежать от своих конкретных дел. Поэтому завод не удовлетворяет работников в смысле отдыха; поэтому банк или гостиный торговый ряд, а также вокзалы и всякое другое сооружение не удовлетворяют человека, и он бежит от них скорей домой или к дому искусства, к отвлеченному миру.

Но чтобы не потерять связи с сознанием жизни, он внедряет в отвлеченное искусство образы своего бытия, но не действительность их, а свои представления, просит тогда художника: «Будь добр, преобрази мои конкретные дела в образы художественной формы, потому что вне их образов я не смогу узнать искусства, без них я не смогу понять тебя, ты для меня будешь бессодержателен; помни, что вне моего лика нет твоему искусству цены». Так угрожает гражданин и боится сам разорвать связь сознания и подсознания в мире художника. Искусство определяется в ценностях лишь постольку, поскольку в нем существует мое лицо как содержание; и, конечно, художник «добрый» или «трусливый», испугавшись этой речи, обращает рожу в розу и боится обезрожить гражданина – властителя жизни. Таким образом, и сам художник, оставляя образ этого предмета, сам замыкает путь вхождения гражданина в его мир подсознания, без-образный <мир>.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю