355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карлос Фуэнтес » Смерть Артемио Круса » Текст книги (страница 7)
Смерть Артемио Круса
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:59

Текст книги "Смерть Артемио Круса"


Автор книги: Карлос Фуэнтес



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)

– А ты простишь меня?

– Мне нечего тебе прощать.

– Простишь ли ты, что я не могу простить тебе забвение, которому предан тот, другой человек, которого я действительно любила? Я сейчас с трудом припоминаю его лицо… И за это тоже я тебя ненавижу, за то, что ты заставил забыть его лицо… Если бы я узнала ту, первую любовь, я могла бы сказать, что жила… Постарайся понять меня: я ненавижу его еще больше, чем тебя, зато, что он позволил прогнать себя и не вернулся… И, может быть, я говорю тебе все это потому, что не могу сказать ему… Да, пусть это трусость… Какхочешь… Не знаю… Я… я слабая женщина… А ты, если желаешь, можешь любить каких угодно женщин, но мой удел – быть с тобой. Если бы тот взял меня силой, я теперь не вспоминала бы его и не презирала, забыв его лицо. Но я так и осталась навсегда с тоской в душе, понимаешь? Постой, не уходи… И потому, что у меня нет сил обвинить во всем себя – а его тут нет, – я всю вину перекладываю на тебя и ненавижу только тебя – ты ведь сильный и сумеешь все вынести… Скажи, можешь ли ты простить такое? А я вот не могу простить тебя, пока не прощу себя и его, ушедшего… Такого слабого… Впрочем, я больше не хочу ни думать ни о чем, ни говорить. Оставь меня в покое, я буду просить прощения у Бога, не у тебя…

– Успокойся. Мне больше нравилось твое упрямое молчание.

– Теперь ты знаешь. Можешь сколько угодно терзать мою душу. Я сама дала тебе оружие. Взяла и дала, потому что хочу, чтобы ты меня тоже возненавидел и мы раз и навсегда покончили с иллюзиями…

– Было бы проще все забыть и начать сначала.

– Нет, не так мы созданы.

Неподвижно сидя в кресле, она вспомнила о своем решении, когда отец обратился к ней с просьбой. Перенести поражение с достоинством. Пожертвовать собой, чтобы потом отомстить.

– Ничто меня не переубедит. Зачем мне неволить себя?

– Да, так гораздо легче.

– Не смей меня трогать, убери руки!

– Я говорю: гораздо легче ненавидеть. Любить гораздо труднее, любовь требует большего…

– Конечно. Потому так и выходит.

– …пусть выходит, не держи ее, свою ненависть.

– Отойди от меня!

Она больше не смотрела на мужа. Кончились слова, и перестал существовать этот высокий, темный человек с густыми усами, у которого лоб и затылок сверлила тупая боль. Он пытался прочесть еще что-нибудь в красивых грустных глазах жены. Казалось, из ее плотно сжатых, презрительно искривленных губ вырывались слова, которые она никогда бы не произнесла:

«Думаешь, после всего того, что ты сделал, ты еще имеешь право на любовь? Думаешь, правила жизни могут меняться, чтобы, вопреки всему, ты получил за это вознаграждение? Там, в мире сделок, ты потерял чистоту души. Ты не сможешь снова обрести ее в мире чувств. У тебя, возможно, был свой сад. У меня тоже был свой, свой крохотный рай. Теперь мы оба это потеряли. Можно лишь предаваться воспоминаниям. Тебе не найти во мне то, что ты уже принес в жертву, навсегда потерял по собственной воле. Я не знаю, откуда ты появился. Не знаю, что делал раньше. Знаю только, что в своей жизни ты потерял то, что потом заставил потерять и меня: мечты, душевные порывы. Мы уже никогда не станем тем, чем были».

Казалось, такие мысли можно было прочитать в глазах жены. Инстинктивно он улавливал смысл ее молчания. И его собственные слова опять утонули в тайном страхе. Каин. Это страшное слово никогда не должно сорваться с губ жены, которая, хотя и потеряла веру в любовь, оставалась тем не менее его спутницей – молчаливой, настороженной, – спутницей будущих лет жизни. Он сжал челюсти. Только одно могло, наверное, разрубить узел неприязни и отчуждения. Всего лишь несколько слов – сейчас или никогда. Если она поймет, они смогут все забыть и начать сначала. Если не поймет…

«Да, я жив и здоров и рядом с тобой, здесь, потому что другие умерли за меня. Я могу говорить тебе сейчас о тех, кто умер, потому что я в свое время умыл руки и пошел своей дорогой. Прими меня таким, с моей виной, и смотри на меня как на человека, который борется за жизнь… Не презирай меня. Сжалься, Каталина, любимая. Ведь я тебя люблю. Положи на весы мои грехи и мою любовь и увидишь, что любовь перевесит…»

И не решился сказать. Он спрашивал себя – почему не решился? И почему она не требовала, чтобы Он сказал правду? – Он, который не мог сказать правду, хотя и сознавал, что это малодушие еще больше разъединяет их и заставляет его разделять с ней ответственность за их неудавшуюся любовь. Почему она не требовала от него правды? Они вместе могли бы очиститься от грехов, которые Он хотел разделить с ней, чтобы искупить их.

«Один – нет; один не могу».

Истекала короткая минута – интимная, безмолвная…

«Ну, что ж, я сильный. Моя сила в том, чтобы стойко переносить удары судьбы».

…Он тоже примирился с невозможностью превозмочь себя, вернуться обратно…

Она встала, пробормотав, что мальчик один в спальне. Он остался в зале и представил себе, как она опустится сейчас на колени перед распятием из слоновой кости, в последний раз обращаясь с мольбой к Богу, чтобы тот оградил ее «от моей судьбы и моей вины, могущей и на нее навлечь божий гнев, и отвергнет то, что должно было бы стать нашим, общим, хотя я и предлагал это без слов. Больше нечего ждать…»

Он скрестил руки на груди и вышел на простор ночи, поднял голову, кивнув сиявшей Венере, первой звезде на темном небосводе, где один за другим загорались огни. Когда-то, другой такой же ночью, Он тоже смотрел на звезды – впрочем, не к чему вспоминать. И сам уже не тот, и звезды не те, что светили в молодости.

Дождь кончился. По саду разлился густой аромат гуаяб и техокоте, слив и груш. Он сам заложил тут фруктовые деревья. Возвел ограду, отделявшую дом и сад – владение для отдыха – от возделанных полей.

Когда под сапогами зачавкала мокрая земля, Он сунул руки в карманы и медленно направился к калитке. Открыл ее и повернул к одному из соседних домишек. Во время первой беременности жены Он навещал эту молодую индеанку – она принимала его с молчаливым равнодушием, никогда ни о чем не спрашивая, ни о чем не загадывая.

Вошел без стука, распахнув ударом сапога дверь домика, сложенного из битых кирпичей. Разбудил, тряхнув ее за плечо, ощутив тепло темного сонного тела. Девушка с испугом глядела на искаженное лицо хозяина, на крутые завитки над зелеными стеклами глаз, на толстые губы в черном кольце жестких усов и бородки.

– Идем, не бойся.

Она, подняв руки, скользнула в белую блузу и накинула шаль. Он вывел ее из дому. Она глухо похрапывала, как заарканенная телка. А Он взглянул на ночное небо, украшенное всеми своими светилами.

– Видишь ту блестящую звездищу? Кажется – рукой подать, да? Но даже тебе известно, что до нее не достать. А если не можешь до чего-нибудь достать рукой, умей сказать «не надо». Идем. Будешь жить со мной в большом доме.

Девушка, понурив голову, пошла за ним в сад.

Деревья, омытые ливнем, поблескивали в темноте. Набухшая земля источала дурманящий запах. Он глубоко вздохнул.

А наверху, в спальне, она легла спать, оставив дверь полуоткрытой. Зажгла ночник. Повернулась лицом к стене, обняв себя за плечи и поджав ноги. Но тут же спустила ноги на пол и нащупала ночные туфли. Поднялась и стала ходить по комнате, кивая головой в такт шагам. Машинально покачала ребенка, спавшего в кроватке. Погладила живот. Снова легла и замерла, прислушиваясь – не раздадутся ли в коридоре шаги мужа.

* * *

Яне в силах ни думать, ни желать; пусть делают что хотят. К боли привыкаю: ничто не длится долго, не становясь привычкой. Боль под ребрами, вокруг пупа, в кишках – это уже моя боль, точащая меня боль. Вкус горечи на языке – мой, привычный вкус. Вздувшийся живот – моя беременность. Правда, как беременность. Смешно.

Трогаю свой живот. Провожу пальцем от пупа вниз. Совсем другой. Округлый. Рыхлый. Но холодный пот не выступает. Бескровное лицо, которое я вижу иногда в стеклянной инкрустации на сумке Тересы, суетящейся у кровати, не отстает от этой сумки – словно вор. Какая страшная слабость. Черт его знает. Врач ушел. Сказал, что пойдет за другими врачами. Не хочет отвечать за меня. Черт его знает. А вот и они. Вошли. Открылась и захлопнулась дверь красного дерева, шаги глохнут в топком ковре. Закрыли окна. Шелестя, сдвинулись серые портьеры. Они тут. Ох, есть ведь окно. Там, снаружи – целый мир. Там – ветер с плоскогорья, качающий тонкие черные деревья. Там можно дышать…

– Откройте окно…

– Нет, нет. Простудишься, будет хуже.

– Откройте…

– Domine, non sum dignus…

– Плевать на Бога…

– …ибо веришь в него…

Вот именно. Ловко замечено. И нечего волноваться. Нечего больше думать об этом. Верно – чего ради оскорблять Бога, если он не существует? От этой мысли становится легче. Пусть делают что хотят. Бунтовать – значит верить в существование всей этой чепухи. Плевать на все. Не знаю, о чем я раньше думал. Виноват. Священник, правда, меня понимает. Виноват. И незачем возмущаться, доставлять им удовольствие. Так-то лучше. Состроить скучающую физиономию. Самое лучшее. Какое большое значение придается всему этому. Тому, что для главного действующего лица, для меня, уже в общем лишено всякого смысла. Да. Так-то. Да. Когда я сознаю, что скоро все потеряет всякое значение, остальные, напротив, хотят наполнить дурацкую церемонию особым смыслом: надо ведь показать свое горе, спасти чужую душу. Хм, пусть делают как хотят – и Я складываю руки на животе. Ох, уйдите вы все, дайте мне послушать запись. Только попробуйте не понять меня. Не понять, что означает мой жест…

«– утверждают, что здесь, в Мехико, можно строить такие же самые вагоны. Но мы прикроем это дело, верно? Терять двадцать миллионов песо, то есть полтора миллиона долларов…

– Plus our commissions… [36]36
  Плюс наши комиссионные… (англ.)


[Закрыть]

– Вам не стоит пить со льдом при такой простуде.

– Just have fever. Well? I'll be… [37]37
  Просто аллергический насморк. Я бы… (англ.)


[Закрыть]

– Я не кончил. Кроме того, они говорят, что фрахтовые ставки, установленные для горнорудных компаний за перевозку грузов из центра Мексики до границы, чрезвычайно низки; что фактически это просто субсидия; что, мол, дороже обходится перевозка овощей, чем транспортировка руды наших компаний…

– Nasty, nasty… [38]38
  Паршиво, паршиво… (англ.)


[Закрыть]

– Вот именно. Вы понимаете, если повысятся транспортные расходы, эксплуатация наших рудников станет нерентабельной…

– Less profits, sure, lessprofitsure lessfessless…» [39]39
  Нерентабельный, конечно нерентаб-нерентаб-нерентаб… (англ.)


[Закрыть]

– Что там, Падилья? Падилья, дружище, что за какофония? А, Падилья?

– Кончилась лента. Одну секунду. Переверну на другую сторону.

– Он же не слушает, лиценциат.

Падилья, наверное, усмехнулся. Углом рта. Падилья меня знает. Я слушаю. Ох, Я-то слушаю. Этот звук электризует мне мозг. Звук моего собственного голоса, моего прежнего голоса, да. Вот он снова застрекотал на ленте, бегущей назад, застрекотал, как белка, но это мой голос. В моем имени и фамилии только одиннадцать букв, их можно сочетать по-всякому: Амук, Реострир, Суртек, Марси, Итсау, Еримор. Но у этой абракадабры есть свой код, свой стержень – Артемио Крус. Вот мое имя, я узнаю его в стрекотанье, а голос замирает и снова звучит, обретая смысл:

«– Будьте любезны, мистер Коркери. Телеграфируйте американским газетам, которые могут этим заинтересоваться. Пусть пресса в США обрушится на мексиканских железнодорожников-коммунистов.

– Sure, if you say they’re commies, I feel it duty to uphold by any means our… [40]40
  Конечно, если они, как вы говорите, коммунисты, мой долг сделать все, что в наших силах… (англ.)


[Закрыть]

– Да, да, да. Хорошо, что совпадают и наши идеалы, и наши интересы. Не так ли? И, во-вторых, попросите своего посла оказать давление на мексиканское правительство – оно недавно сформировано и еще совсем зеленое.

– Oh, we never intervene. [41]41
  О, мы никогда не вмешиваемся (англ.).


[Закрыть]

Простите, не так выразился. Порекомендуйте послу серьезно изучить вопрос и высказать свое объективное мнение, ведь он, конечно, должен заботиться об интересах североамериканских граждан в Мексике. Пусть он объяснит кое-кому, что надо создавать благоприятную конъюнктуру для инвестиций, а эта агитация…

– O.K., O.K.».

Ох, как долбят мою усталую голову термины, слова, намеки. Ох, какая скука, какая тарабарщина. Но – Я уже сказал – это моя жизнь, и Я должен ее выслушать. Нет, они не поймут моего жеста, Я еле могу шевельнуть пальцем: хоть бы уж выключили. Надоело мне. Не нужно и нудно, нудно… Хочется сказать им другое.

– Ты завладел им, оторвал его от меня…

– Тем утром Я ждал его с радостью. Мы переправились через реку на лошадях…

– Твоя вина. Твоя. Ты виноват…

Тереса уронила газету. Каталина, подойдя к кровати, промолвила, словно Я не мог ее слышать:

– Он выглядит очень плохо.

– Он уже сказал, где оно? – очень тихо спросила Тереса.

Каталина отрицательно качнула головой.

– У адвокатов ничего нет. Наверное, написал от руки. Хотя он способен умереть и не оставить завещания, чтобы испортить нам жизнь.

Я слушаю их, закрыв глаза, и притворяюсь, притворяюсь глухонемым.

– Падре ничего из него не выудил?

Каталина, наверное, снова покачала головой. Я чувствую, как она опускается на колени у моего изголовья и медленно говорит прерывающимся голосом:

– Как ты себя чувствуешь?.. Тебе не хочется немного поговорить с нами?.. Артемио… Это очень серьезно… Артемио… Мы не знаем, оставил ли ты завещание? Мы хотели бы знать, где…

Боль проходит. Ни та, ни эта не видят холодного пота у меня на лбу, не замечают моей застывшей напряженности. Я слышу голоса, но лишь сейчас начинаю снова различать силуэты. Туман рассеивается, и Я различаю уже их фигуры, лица, жесты и хочу, чтобы боль снова вернулась. Говорю себе, говорю – в полном рассудке, – что не люблю их, никогда не любил.

– …хотели бы знать, где…

Эх, а если бы пришлось вам, стервы, заискивать перед лавочником, бояться домохозяина, прибегать к помощи адвоката-жулика или врача-вымогателя; если бы пришлось вам, стервы, толкаться в паршивых лавчонках, выстаивать в очереди за разбавленным молоком, выплачивать бесконечные налоги, обивать пороги власть имущих, просить взаймы и, стоя в очередях, мечтать о лучших временах, завидовать жене и дочке Артемио Круса, ездящим в своей автомашине, живущим в доме в Ломас де Чапультепек, щеголяющим в манто из норки, в бриллиантовых колье, путешествующим за границу. Представьте себе, как бы вы маялись в этом мире, не будь Я таким непреклонным и решительным; представьте свою жизнь, будь Я добродетельным и покорным. Только на дне, откуда я вышел, или наверху, где Я очутился, – только там, говорю Я, существует человеческое достоинство. Посередине его нет, нет в завистливости, в серых буднях, в хвостах за молоком. Все или ничего. Знаете вы мою игру? Понимаете ее? Все или ничего, все на черную карту или все на красную, все – с потрохами! Играть напропалую, идти напролом, без страха, что тебя расстреляют те, что наверху, или те, что внизу. Это и значит быть человеком, каким Я был, – не таким, какого вы предпочли бы, человека – середнячка, болтуна, склочника, завсегдатая кабаков и борделей, смазливого красавца с открытки. Нет, я не таков. Мне не надо орать на вас, не надо напиваться, чтобы стукнуть кулаком по столу; мне не надо бить вас, чтобы сделать по – своему; не надо унижаться, чтобы вымолить вашу любовь. Я дал вам богатство, не требуя взамен ни любви, ни понимания. И потому, что Я никогда ничего от вас не требовал, вы не смогли уйти от меня, прилипли к моей роскоши, проклиная меня, как, наверное, не проклинали бы за ничтожное жалованье в конвертике, и волей-неволей уважая меня, как не уважали бы обывателя. Эх, вы, чертовы ханжи, гусыни, идиотки, у которых есть все и которые ни черта не смыслят в жизни. Хоть бы умели пользоваться тем, что Я вам дал, хоть бы научились жить, носить драгоценности. А Я изведал все – слышите? – имел все, что можно купить и что нельзя. Я имел Рехину – слышите? – любил Рехину. Ее звали Рехина, и она любила меня, любила не за деньги, пошла за мной и отдала мне жизнь, там, внизу, слышите? А ты, Каталина, Я слыхал, как ты сыну говорила; «Отец твой, ведь отец твой, Лоренсо… Ты думаешь… Думаешь, это можно простить… Нет, не знаю, не могу… Ради всех святых… Всех праведных мучеников…»

– Domine, non sum dignus…

* * *

Тыиз глубин своей боли станешь вдыхать въедливый запах ладана и будешь знать, лежа с закрытыми глазами, что окна закрыты, что уже не глотнуть свежего ночного воздуха. Над тобой только удушливая ладанная вонь да лицо священника, желающего отпустить тебе грехи, исполнить последний долг. Тошно тебе от этого, но Ты не откажешься, чтобы не доставить им удовольствия своим бессильным бунтом в смертный час. Ты захочешь, чтобы каждый получил свое; Ты захочешь вспоминать о жизни, в которой никому ничего не был должен. Правда, тебе в этом помешает женщина, вернее, воспоминание о ней. Ты произнесешь ее имя: Рехина. Еще имя: Лаура. Еще имя: Каталина. Еще имя: Лилия. Это воспоминание заслонит все остальные, ибо заставит чувствовать признательность к ней. Но эту признательность Ты все-таки обратишь – корчась от жестокой боли – в сострадание к себе самому, в ничто, ибо она давала тебе много для того, чтобы взять у тебя еще больше, – она, эта женщина, которую Ты любил под ее четырьмя разными именами.

Кто же перед кем в долгу?

Ты не станешь терзать себя попусту, так как дашь тайный обет не считать себя ничьим должником. Потому Ты постараешься предать забвению и Тересу с Херардо и оправдаешься тем, что их совсем не знаешь, – девочка всегда была возле матери, вдали от отца, жившего только сыном. Ты станешь оправдывать себя тем, что Тереса выйдет замуж за парня, которого Ты не заприметишь, – невзрачного серого человечка, не стоящего ни времени, ни воспоминаний. А Себастьян? Ты не захочешь вспоминать и об учителе Себастьяне, представлять себе его огромные руки, дравшие тебя за уши, лупившие линейкой. Ты не захочешь вспоминать, как горели от боли твои пальцы, выпачканные мелом, как долго тянулись часы у классной доски, когда Ты учился писать, считать, рисовать домики и кружочки, хотя это – твой неоплатный долг.

Ты закричишь, захочешь вскочить, чтобы ходьбой заглушить боль, но чьи-то руки удержат тебя.

Ты будешь вдыхать ладан и ароматы недоступного сада.

Ты станешь тогда думать о том, что выбирать – невозможно, что в жизни выбирать – нельзя, что той ночью Ты тоже не выбирал, а подчинялся ходу событий. Ты не в ответе за то, что последовал в ту ночь одному из двух разных моральных принципов, которые не Ты создал. Ты не мог отвечать за то, что пойдешь одним из двух путей, которые не Ты проложил. Ты будешь мечтать – стараясь забыть о своем теле, кричащем под кинжалом, вонзенным в желудок, – мечтать о своем собственном жизненном пути, которого тебе никогда не найти. Этот мир не даст тебе такой возможности – он предложит тебе лишь свои незыблемые скрижали, свои правила борьбы, о которых тебе не придется ни мечтать, ни думать и которые тебя переживут…

Ладан вдруг превратится для тебя в устоявшийся запах, который многое скажет. Отец Паэс станет жить в твоем доме – Каталина спрячет его в погребе. И Ты ни в чем не будешь виноват, нет, не будешь виноват. Ты не станешь вспоминать, о чем вы говорили – он и Ты – той ночью. Уже не припомнишь, кто – он или Ты – это скажет: как зовется чудовище, которое по своей воле отказывается быть женщиной, которое по своей воле себя кастрирует, которое по своей воле пьянит себя несуществующей кровью Господа Бога? Кто это скажет?..

Как-то ночью Ты поведешь в борделе разговор с майором Гавиланом и со всеми своими старыми друзьями. Трудно будет припомнить все сказанное той ночью, припомнить, говорили ли они или говорил Ты жестким голосом, голосом не человека, а голосом власти и личных интересов: мы желаем родине самого большого счастья, если он совпадает с нашим собственным благополучием; мы умны и можем пойти далеко. Давайте сделаем нечто необходимое и вполне возможное: осуществим сразу все акты насилия и меры жестокости, которые могли бы принести нам пользу, чтобы не повторять их. Давайте определим размер подачек, которые следует дать народу, ибо революционный переворот можно совершить очень быстро, но назавтра от нас потребуют еще, еще и еще, и, если мы все сделаем и все дадим, нам больше нечего будет предложить, разве только собственные жизни. Но зачем умирать, не вкусив плодов своего героизма? Надо оставить кое-что про запас. Мы люди, а не мученики. Нам все будет позволено, если мы поддержим тех, кто у власти. Падет эта власть, и нас смешают с дерьмом. Надо трезво оценивать положение: мы молоды, но окружены ореолом вооруженной победоносной революции. За что еще бороться? За то, чтобы подохнуть с голоду? Когда необходимо, следует признать: власть незыблема, сила справедлива.

А потом? Потом мы умрем, депутат Крус, и пусть наши потомки устраивают свои дела как захотят.

Domine, non sum dignus…

Ты отвергнешь всякое обвинение, Ты не станешь отвечать за мораль, которую не создавал, которую нашел уже готовой; Ты хотел бы хотел хотел хотел, ох, чтобы казались счастливыми дни, проведенные с учителем Себастьяном, о котором Ты больше не захочешь вспоминать, дни, когда Ты сидел у него на коленях, постигал самые простые вещи, которые надо знать, чтобы быть свободным человеком, а не рабом заповедей, написанных без твоего участия. Ох, Ты хотел бы, чтобы казались счастливыми те дни, когда он обучал тебя разным ремеслам, учил честно зарабатывать кусок хлеба; те дни, около горна и наковальни, когда приходил усталый учитель Себастьян и давал уроки одному тебе, чтобы Ты мог взять верх над жизнью и создать иные, свои правила, Ты – мятежный, Ты – свободный, Ты – новый человек. Нет, Ты не захочешь теперь вспоминать об этом. Он направил тебя, И Ты пошел в революцию: это воспоминание сидит во мне, но тебя оно больше не будет тревожить:

Ты не будешь в ответе за существование двух навязанных нам жизнью различных моральных принципов;

Ты – невиновен;

Ты захочешь быть невиновным;

Ты не выбирал, нет, не выбирал ту ночь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю