355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карлос Фуэнтес » Смерть Артемио Круса » Текст книги (страница 17)
Смерть Артемио Круса
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 16:59

Текст книги "Смерть Артемио Круса"


Автор книги: Карлос Фуэнтес



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)

* * *

Япроснулся… опять… но на этот раз… да… в автомобиле, в этой карете… Не… не знаю… едет бесшумно… Еще не совсем пришел в себя… открываю глаза, но не могу различить их… предметы, лица… белые, сверкающие яйца катятся перед моими глазами… молочная стена отделяет меня от мира… от осязаемых вещей, от чужих голосов… я отделен… я умираю… отделяюсь… Нет, это просто приступ… приступ всегда может быть у старика моего возраста… смерть – нет… расставание – нет… не хочу говорить про это… хочу спросить об этом… но я говорю… если сделать усилие… да… уже слышу сдвоенный вопль сирены… санитарная машина… вопль сирены и свой собственный… из своего горла, зажатого, стиснутого… по нему катится… слюна в бездонный колодец… расставаться… завещание?.. Ах, пусть не волнуются… есть такая бумага с печатью, заверенная у нотариуса… я никого не забыл… чего ради мне забывать, ненавидеть?.. Разве я не доставил вам удовольствие предположением, что до последнего мгновения помнил о вас, хотя бы для того, чтоб посмеяться?.. Ах, как смешно… Ах, как весело… нет… я вспоминаю о вас с полнейшим безразличием… я наделяю вас богатством, которое вы публично оправдаете, будете восхвалять мое старание… упорство, чувство ответственности… мои личные качества… так и делайте… живите спокойно… забудьте, что богатство я выигрывал, бросал в игру и снова выигрывал… Давать все, взамен ничего… это и есть правда?., а как это называется, когда отдают все в обмен на все?., называйте, как хотите… они вернулись, не сдались… да, я думаю об этом и улыбаюсь… смеюсь над самим собою, над вами… смеюсь над собственной жизнью… Разве это не привилегия моя?.. Разве сейчас не единственный момент, когда это можно сделать?.. Я не мог смеяться над собой, когда жил… а сейчас – да… моя привилегия… оставлю вам завещание… завещаю вам эти мертвые имена… Рехина… Тобиас… Паэс… Гонсало… Сагаль… Лаура, Лаура… Лоренсо… чтобы меня не забыли… ушедшего… я могу думать об этом и спрашивать себя самого… не ведая, как… потому что эти последние мысли… я знаю… думают, притворяюсь… не подчиняются моей воле, ох, да… как будто мозг, сам мозг… спрашивает… и ответ приходит раньше, чем вопрос… наверное… и то и другое – это одно и то же… жизнь – тоже разлука… с сыном… с Каталиной… если бы мы поговорили… там, в патио, в то утро… не уезжай за море, островов нет, это неправда, я тебя обманул… с учителем… Эстебан?.. Себастьян?., не помню… он научил меня многому… не помню… я его оставил и пошел на север… ох, да… да… да… жизнь была бы другой… а теперь так… другой… но не эта жизнь… человека в агонии… нет, нет, не в агонии… говорю вам, нет, нет… просто приступ… старик и приступ… выздоровлю, да… была бы другой… другой у другого… но тоже в разлуке… какая ерунда… ни жизнь, ни смерть… какая ерунда… в человеческом мире… жизнь молчком… смерть молчком… роковой срок… бессмысленный… Боже мой… а, это может быть последним выгодным делом… Кто там хватает меня за плечи?.. Верить в Бога… да, выгодное капиталовложение, еще бы… Кто там держит меня, словно я хочу встать?.. Значит, есть возможность думать, что все продолжается, даже если не веришь в это?.. Бог, Бог, Бог… Достаточно повторить одно слово тысячу раз, чтобы оно потеряло всякий смысл и стало просто четками… из слогов… из пустых… Бог, Бог… Как пересохли губы… Бог, Бог… Как пересохли губы… Бог, просвети тех, кто остается… пусть они думают обо мне… иногда… пусть не забудут… совсем… я думаю… но их не различаю… не вижу… мужчины и женщины в горе… рвется черная завеса… перед глазами, и я вижу… что они продолжают жить… возвращаются к своим делам… безделью… интригам… не вспоминают… покойника… который слышит, как лопаты кидают землю, сырую… ему на лицо… лезут… лезут… да… кишат… черви… в горле… у меня в горле клокочет море… захлебывается голос… он хочет пробиться… воскреснуть… опять жить… продолжать жизнь оттуда, где ее пресекла другая… смерть… нет, начать все с начала… воскреснуть… снова родиться… воскреснуть… снова все решить… воскреснуть… заново выбрать… нет… холод в висках… ногти… синие… живот… вздутый… тошнота… отвратная… не смей умирать без толку… нет, нет… ах, вы… старые гусыни… у вас есть все… богатство… а в голове… пустота… хоть бы… понимали, для чего они служат… и куда их девать… эти вещи… ни черта… а я изведал все… имел все… слышите?.. все, что можно купить и нельзя… Я имел Рехину… слышите?.. я любил Рехину… ее звали Рехина… и она любила меня… любила не за деньги… пошла за мной… отдала мне жизнь… там внизу… Рехина, Рехина… как я люблю тебя… как я люблю тебя сейчас… когда мне не нужна твоя близость… ты наполняешь меня радостью… горячей… погружаешь меня в свой аромат… в тот, уже забытый… Рехина… я вспомнил тебя, видишь?.. Смотри хорошенько… раньше я тебя вспоминал… я мог вспоминать тебя… такою, какою ты была… как ты меня любишь… как я любил тебя… никто нас не может разлучить… Рехина, тебя и меня… я несу это и берегу… охраняю обеими руками… как пламя, маленькое и живое… которое ты мне подарила… которое мне дала… ты мне дала… Рехина, Рехина, опять эта боль, Рехина, я просыпаюсь, я, кажется, забылся после снотворного… я просыпаюсь… боль… где-то в самой середине… в глубине… Рехина, дай мне руку, не уходи, я не хочу просыпаться, если тебя тут нет, любимая моя, Лаура, дорогая моя, ты мое воспоминание, мое спасение, моя Рехина, мне больно… моя самая нежная, моя хорошая, мне больно, Рехина, я знаю, почему мне больно, Рехина, приди, чтобы я опять выжил; Рехина, отдай еще раз свою жизнь за мою; Рехина, умри опять, чтобы я жил, Рехина. Солдат. Рехина. Обнимите меня. Лоренсо. Лилия. Лаура. Каталина. Обнимите меня. Нет. Какой холод в висках… Мозг, не умирай… смысл… я хочу найти его… хочу… хочу… земля… страна… я любил тебя… я хотел вернуться… смысл бессмысленности… смотреть откуда-то с высоты на прожитую жизнь и ничего не видеть… а если ничего не вижу… к чему умирать… зачем умирать… умирать в страданиях… почему не жить… мертвой жизнью… зачем переходить… из живого ничто в мертвое ничто… все исчерпывается… иссякает… лай сирены… свора собак… санитарная машина останавливается… устал… сильнее устать не… земля… какой-то свет перед глазами… какой-то голос…

– Будет оперировать доктор Сабинес.

Смысл? Где смысл?

Носилки скользят по рельсам из машины. Где же смысл? Кто живет? Кто?

* * *

Тыне сможешь сильнее устать, нет, не сможешь. Потому что Ты очень много пройдешь пешком, проедешь верхом и на старых поездах, а стране не видно конца. Запомнишь ли Ты страну? Да, запомнишь, хотя она многолика; тысячи стран под одним названием. Это Ты узнаешь. Ты будешь нести в себе красные земли, степи с агавами и смоковницами, мир кактусов, ледяные кратеры в поясе лавы, стены с золотыми куполами и каменными бойницами, города из щебня и извести, города из, туфа, селения из кирпича, деревни из камыша, черные топкие тропы, сухие жаркие дороги, влажные губы моря, непроходимые дремучие чащи, дивные долины пшеницы и маиса, зеленые луга севера, озера в Бахио, высокие стройные леса, огромные копны сена, снежные вершины гор, долины с озокеритом, порты с борделями и малярией, поля белоголового хенекена, никуда не впадающие быстрые реки, россыпи золота и серебра. В тебе – все; индейцы, говорящие на разных наречиях, на языках кора, яки, уичоль, пима, сери, чонталь, тепеуана, уастек, тотонак, науа, майя; индейские танцы, свирель и барабан, виуэла и гитара, украшения из перьев, тонкие ноги Мичоакана, гибкие тела Тласкалы, светлые глаза Синалоа, белые зубы Чиапаса, вышитые сорочки индейских женщин, гребни из Веракруса, косы мистеков, пояса тсотсилей, шали из Санта Марии, красочная деревенская утварь из Пуэблы, стекло из Халиско, яшма из Оахаки, руины Змеи, Черной Головы, Большого Носа, святилища и алтари, краски и барельефы, идолы Тонантсинтлы и Тлако-чагуайи, древние имена Теотиуакана и Папантлы, Тулы и Ушмаля. Ты несешь их в себе и на себе, и они давят на тебя – эти могильные плиты слишком тяжелы для одного человека; они вечны и неподвижны, а Ты несешь их на себе, сгибаешься под тяжестью: они в твоем нутре – твои микробы, твои бациллы, твои вирусы…

Твоя земля.

Природа, которая противится медленному, но безудержному наступлению дорог, плотин, рельсов, столбов. Природа не хочет, чтобы ее делили и насиловали, которая желает жить в тиши и покое. Она подарила людям всего несколько долин и несколько рек, чтобы они там жили – на берегах и равнинах. Она остается суровой хозяйкой крутых и неприступных гор; пустынь, лесов и необжитых побережий. И люди, зачарованные ее надменной мощью, не будут сводить с нее глаз. Но если нерадушная природа повернулась спиной к человеку, то сам человек повернулся спиной к необъятному и забытому океану, разлагаясь на жаркой плодородной земле, погибая вместе с сокрытыми богатствами.

Ты оставишь в наследство землю.

Ты больше никогда не увидишь лица людей, которых знал в Соноре и в Чиуауа. Ты видел их сонливыми и покорными, а потом – яростными: они бросились, не рассуждая, в жестокую борьбу; они кинулись в объятия подобных себе людей, своих братьев, с которыми их потом разлучили, они сказали: «Я здесь с тобой, и с тобой, и с тобою тоже», – и пошли все вместе, а потом стали врагами друг другу. Любовь, чудесная братская любовь, сама изжившая себя. Ты скажешь об этом себе самому, потому что Ты видел ее и, видя, не понял. Лишь умирая, Ты осознаешь ее и признаешься, что даже не понимая, боялся ее днем и ночью с тех пор, как стал у власти. Ты будешь бояться, что снова вспыхнет народный пожар братской любви. А теперь Ты умрешь, и тебе нечего бояться, потому что Ты ничего подобного уже не увидишь. Но Ты скажешь тем, кто этого боится: страшитесь ложного спокойствия, которое Ты им завещаешь; страшитесь видимого согласия, славословия с его волшебной силой, узаконенного стяжательства; страшитесь всей этой несправедливости, которая черт знает к чему приведет.

Они примут твое наследство. Ты дал им респектабельность. Они будут благодарить деревенского парня Артемио Круса за то, что он сделал их уважаемыми людьми. Будут благодарить его за то, что он не захотел жить и умереть в лачуге матери-мулатки; будут благодарить его за то, что он не побоялся бросить вызов жизни. Они сами оправдают тебя, потому что у них уже не будет твоего оправдания: они уже не смогут говорить, как Ты, о битвах и военачальниках и прикрываться ими, чтобы оправдать грабежи именем революции и прославлять себя во имя революции. Ты будешь думать и удивляться: какое они найдут тебе оправдание? Какую пирамиду воздвигнут? Нет, они не станут ломать себе над этим голову и будут наслаждаться, пока смогут, тем, что Ты им оставляешь; будут счастливы, а на людях притворятся опечаленными и благодарными – и то хорошо. А Ты будешь ждать. Под слоем земли толщиной в метр. Будешь ждать, когда снова послышится топот над твоим мертвым лицом, и тогда скажешь: «Вернулись. Не сдались», – и улыбнешься, посмеешься над себе подобными, посмеешься над самим собою – это твоя привилегия. Тебя будет терзать тоска по родине, захочется приукрасить прошлое, но Ты этого не сделаешь.

Ты оставишь в наследство ненужные смерти, мертвые имена; имена тех, кто погиб, чтобы не погибло твое имя; имена людей, лишенных всего, чтобы всем обладало твое имя; имена людей, забытых для того, чтобы никогда не было забыто твое имя.

Ты оставишь в наследство эту страну, оставишь свою газету, шепоток и лесть; совесть, убаюканную лживыми речами сереньких людишек; и оставишь закладные, разложившийся класс, власть без величия, обожествляемую тупость, плебейское тщеславие, шутовское понятие о долге, пустое краснобайство, боязнь перемен, мелкий эгоизм.

Ты оставишь в наследство политиканов-воров, синдикаты на службе предпринимателей, новые латифундии, американские капиталовложения, рабочих в тюрьмах, большую прессу, спекулянтов и батраков, скотоводов и тайных агентов, заграничные вклады, продажных биржевиков, депутатов-подхалимов, министров-стяжателей, элегантное политиканство, национальные юбилеи и памятные дни, грязь и червивые лепешки, неграмотных индейцев, безработных мужчин и женщин, толстобрюхое, вооруженных аквалангами и акциями; голодающих, вооруженных ногтями. Пусть берут свою Мексику, пусть берут твое завещание.

Ты оставишь в наследство людей, обыкновенных, незнакомых; людей без завтрашнего дня, потому что они делают свои дела сегодня, говорят – сегодня, существуют только в настоящем, и сами они – сегодняшний день. Они говорят: «завтра», но им нет дела до завтра. Ты будешь грядущим, того не ведая; ты исчезнешь сегодня, думая о завтрашнем дне. Они будут жить завтра только потому, что живут сегодняшним днем. Твой народ.

Твоя смерть: ты – животное, которое предвидит свою смерть, воспевает свою смерть, говорит о ней, изображает в танце, рисует ее, вспоминает о ней до того, как умрет.

Твоя земля.

Ты не умрешь безвозвратно.

Вот эта деревня у подножия горы, где живет человек триста, а крыши домиков чуть проглядывают сквозь густые заросли мохнатого косогора – от вершины горы до пологого берега, который ведет реку к близкому морю. Изгибаясь зеленым полумесяцем от Тамиауадо Коцакоатлькоса, низина вдается в белую упругость моря, пытаясь отодвинуться от наступающей короны гор и дотянуться – тщетно – до тропического архипелага среди пляшущих волн, До скалистых гор. Длинная рука Мексики – иссушенной, неизменной, печальной, словно запертой на своем плоскогорье в каменный и пыльный монастырь, – веракрусская рука, этот зеленый полумесяц, имеет свою историю, золотыми нитями связанную с Антильскими островами, с океаном и даже со Средиземноморьем, но всему этому противостоит могучая Сьерра-Мадре-Ориенталь. Там, где высятся цепи вулканов и тянутся вверх штандарты молчаливых магеев, погибнет мир, который – волна за волной – накатывал на этот берег, неся с собой на белых гребнях прибоя чувственность Босфора и эгейских бухт, виноград и дельфинов из Сиракуз и Туниса; крики радости из Андалусии и с Гибралтара, церемонные приветствия негра в парике с Гаити и Ямайки; танцоров с барабанами, корсаров и конкистадоров с Кубы. И черная земля хранит следы Прибоя: в узорных железных балконах и дверях кафе отпечатаются волны, пришедшие издалека; в белых колоннах деревенских строений, в сладострастных движениях тела и интонациях голоса воплотятся чужие флюиды.

Но здесь пролегает граница. А дальше поднимется сумрачный пьедестал орлиных взлетов и каменных твердынь. Граница, которую никто не нарушит, – ни люди из Эстремадуры и Севильи, которые выдохлись уже при первом ее штурме, а потом были побеждены, сами того не заметив, во время подъема на это заповедное плоскогорье, позволившее им ступить на себя и разрушить себя только для виду: в конце концов они сами стали жертвами голода, обратившего их в статуи из пыли, загнавшего их в слепое равнодушие залива, который поглотил золото, цивилизацию и самих конкистадоров-насильников. Эту границу не одолеют корсары, грузившие с недовольством на свои бригантины золотые монеты, которые они раздобывали у вершин индейских гор. Эту границу не одолеют монахи, прошедшие через перевал Малинче, чтобы придать новый облик привычным богам, каменные изображения которых можно было уничтожить, но которые продолжали обитать в самом воздухе. Эту границу не одолеют негры, привезенные на тропические плантации и подчинившиеся индеанкам, которые, отдавая себя, закрепляли победу над курчавой расой. Эту границу не одолеют принцы, сходившие на землю с королевских парусников, зачарованные дивным видом плодовых деревьев и клещевины и взбиравшиеся со своей Свитой, разодетой в кружева и пахнущей лавандой, на плоскогорье с выщербленными стенами-скалами. Эту границу не одолеют даже касики в треуголках и мундирах с эполетами, также потерпевшие поражение от молчаливой непостижимости плоскогорья, поражение, которое нанесли им презрительная уклончивость, глухая насмешка и полное равнодушие.

Ты будешь тем ребенком, который придет на эту землю, найдет эту землю, станет ее плотью и кровью, будет ее началом и встретит свою судьбу, сейчас, когда смерть уравнивает начало и судьбу, ибо, несмотря ни на что, начало свободно в выборе судьбы.

* * *

(18 января 1903 года)

Онпроснулся, разбуженный причитанием мулата Лунеро: «Ох, пьяница, ох, пьяница…» Петухи – хмурые птицы, бывшие более полувека назад гордостью этой асьенды, красавцами, соперничавшими с бойцовыми петухами властителя всей области, а ныне потерявшие свои коррали и ставшие рабами дикой сельвы, – возвестили наступление внезапного тропического утра.

Кончилась ночь для сеньора Педрито, одиноко пировавшего в старом, заброшенном доме на террасе из разноцветных каменных плит. Крики пьяного долетали до пальмовой кровли, под которой Лунеро, вставший до рассвета, кропил водой земляной пол, черпая пригоршнями из чашки, привезенной откуда-то из других мест, – намалеванные на ней лаком павлины и цветы, наверное, сверкали когда-то всеми цветами радуги. Лунеро разжег жаровню, чтобы подогреть куски рыбы-чараля, оставшиеся от вчерашнего обеда, потом порылся, прищурив глаза, в корзине с бананами и отобрал почерневшие плоды – надо съесть их, прежде чем гниение, идущее вслед за плодородием, расквасит мякоть, источит ее червями. Немного погодя, когда чад, поднимавшийся с разогретого противня, совсем пробудил мальчика от сна, хриплое бормотание оборвалось, послышались затихавшие неверные шаги пьяного и, наконец, далекий стук двери. Это была прелюдия к долгому бессонному утру, и теперь дон Педрито свалился на голую кровать красного дерева под балдахином с москитной сеткой; уткнулся носом в пестрый матрац – в отчаянии, что кончились запасы спиртного.

Раньше, вспоминал Лунеро, приглаживая кудрявые вихры мальчика, подошедшего к огню в короткой рубашке, уже не скрывавшей легкой тени возмужания, раньше-то, когда земли были большие, хижины стояли далеко от дома, и никто не знал, что в хозяйском доме творится. Рассказы толстых кухарок и молодых метисок, которые махали метлами и крахмалили рубашки, не доходили до другого мира, мира почерневших от солнца мужчин с табачных плантаций. Теперь-то все на виду; от асьенды, опустошенной ростовщиками и политическими врагами покойного хозяина, остался только дом с выбитыми стеклами да хижина Лунеро. О прежних слугах ныне напоминала одна тощая Баракоя, все еще ходившая за старухой, которая жила, запершись в дальней голубой комнате. А в хижине обитали Лунеро и мальчик, ныне – единственные работники.

Мулат сел на утоптанный пол и переложил часть жареной рыбы в глиняную миску, а часть оставил на противне. Потом дал мальчику манго, тот очистил ему банан, и оба молча принялись за еду. Когда маленькая кучка пепла совсем погасла, стала видна входная дыра – дверь, окно, порог для рыскающих собак, граница для красных муравьев, не решавшихся переползти черту извести, – дыра, прикрытая тяжелой зеленью вьюнков, которые Лунеро посадил несколько лет назад, чтобы приодеть серые глинобитные стены и окружить хижину ночным благоуханием цветов. Они не разговаривали друг с другом. Но и мулат, и мальчик испытывали одинаковое чувство благодарной радости оттого, что они вместе, радости, которую они выражали разве что редкой улыбкой, ибо жили они тут не для того, чтобы разговаривать или улыбаться, а Для того, чтобы вместе есть и спать, и вместе выходить из дому каждое утро – всегда тихое, тяжелое от жаркой влаги, – и вместе работать, чтобы жить тут день за днем, и каждую субботу ездить за едой для старухи и за бутылями для сеньора Педрито, и передавать покупки индеанке Баракос. Хороши эти толстые голубые бутыли, защищенные от жары плетенками из осоки с кожаными ручками, – пузатики с узкой короткой шеей. Сеньор Педрито выбрасывал их у порога, а Лунеро каждый месяц ходил в деревню к подножию горы и приносил на длинном коромысле, на том, что таскал в асьенде ведра с водой, плетеные бутыли с дамахуаной, сгибаясь от тяжести, потому что старый мул давно уже сдох. Эта деревня у подножия горы была единственной по соседству. Жило в ней человек триста, но крыши домиков лишь кое-где проглядывали сквозь густые заросли мохнатого косогора – от вершины горы до пологого берега, река впадала в близкое море.

Мальчик вышел из хижины и побежал по откосу между папоротниками, окружавшими серые и хрупкие мангровые деревья. Сырая тропинка под навесом из красных соцветий и желтых плодов, за которыми скрывалось небо, вывела его к берегу, где Лунеро у самой реки – здесь уже широкой, но еще бурной – расчищал ударами мачете место для дневной работы. Длиннорукий мулат потуже подпоясал миткалевые брюки, книзу широкие – словно по старой матросской моде. Мальчик натянул короткие синие штанишки, сохшие тут всю ночь на ветру, брошенные на ржавый железный круг, к которому теперь подошел Лунеро. Куски мангровой коры, распрямленные и отшлифованные, были погружены в воду. Лунеро огляделся, стоя по колено в вязкой тине. Тут, совсем близко от моря, река дышала полной грудью и мимоходом ласкала папоротники и низкие банановые листья. Буйно растущая Зелень казалась выше неба, потому что небо было ровным, низким, блестящим. Оба знали, что делать. Лунеро взял наждак и стал зачищать кору – от напряжения заплясали мускулы предплечий. Мальчик схватил хромой, полусгнивший табурет и укрепил его на деревянный барабан в центре железного круга. Из десяти узких сквозных отверстий в круге свисали веревочные фитили. Мальчик раскрутил круг и развел огонь под кастрюлей; когда густой душистый воск растопился и забулькал, он стал заливать воском отверстия вращавшегося круга.

– Скоро праздник, Сретенье, – сказал Лунеро, держа в зубах три гвоздя.

– Когда? – вспыхнули на солнце зеленые глаза мальчика.

– Второго числа, Крус, малыш, второго. Тогда хорошо пойдут свечи; не только соседям продадим – всей округе. Знают, что нету лучше наших свечей.

– Я помню. Как прошлый год.

Иногда раскаленный воск срывался брызгами, ляжки мальчика были испещрены маленькими круглыми шрамами.

– В этот день сурок ищет свою тень.

– Откуда ты знаешь?

– Так говорят. Не здесь – далеко.

Лунеро остановился и потянулся за молотком. Наморщил свой темный лоб.

– Крус, малыш, а ты сумеешь теперь сам сделать каноэ?

Лицо мальчика осветилось широкой белозубой улыбкой. Зеленоватые отблески реки и мокрых папоротников делали его кожу еще светлее, черты лица – резче. Прилизанные рекой волосы упрямо вились над широким лбом и на темном затылке – на солнце они отсвечивали медью, но у корней были черными. Словно недозрелый плод, желтели худые руки и крепкая грудь, только что одолевшие реку против течения, освеженные прохладой тинистого дна и топких берегов, зубы сверкали в улыбке:

– Еще бы не суметь. Я же видел, как ты делаешь.

Мулат снова опустил глаза, как всегда спокойные, но настороженные.

– Если Лунеро уйдет, ты сумеешь сам делать все, что надо?

Мальчик остановил железное колесо.

– Если Лунеро уйдет?

– Если ему надо будет уйти.

«Ох, не нужно было ничего говорить», – подумал мулат. Не сказал бы ничего, ушел бы, как уходят его соплеменники – ничего не говоря, – потому что Лунеро знает, что такое рок, и подчиняется ему и чувствует, что существует пропасть, полная голосов рассудка и опыта, пропасть, отделяющая это его знание, его подчинение року от понимания рока другими людьми, которые отрицают веление рока, – уж ему-то, Лунеро, известно, что такое тоска по родине и долгие странствия. Мулат понимал, что ничего не надо было говорить, но он видел, с каким любопытством, склонив голову набок, смотрел мальчик – его верный товарищ – на человека в узком и пропотевшем сюртуке, приходившего вчера к ним в хижину.

– Ты умеешь продавать свечи в деревне и делать их много-много на Сретенье, носить пустые бутыли и оставлять у дверей ликер сеньору Педрито… Умеешь делать каноэ и сплавлять их вниз по реке раз в три месяца… Еще ты умеешь отдавать деньги Баракое и оставлять себе монету; умеешь ловить рыбу вот тут…

Остановилось сердце маленькой вырубки у реки, мерно стучавшее молотком в руках мулата и крутившее ржавое колесо. Зажатая в тиски зелени, с ревом неслась река, уносившая с собой деревца, сраженные ночными бурями, завитки травы с горных Лугов и всякую всячину, Летели мимо черные и желтые бабочки – тоже туда, к морю. Мальчик замер и уставился в опущенные глаза мулата.

– Ты уходишь?

– Ты не знаешь ничего, что тут раньше было. Когда – то вся земля, до той самой горы, принадлежала нашим хозяевам. Потом все пропало. Старый сеньор умер. Сеньор Атанасио получил нож в спину, и все было заброшено. Или перешло к другим. Один только я остался, и никто не приходил по мою душу целых четырнадцать лет. Но и мой час должен был настать.

Лунеро умолк, так как не знал, что говорить дальше. Серебряные блики на воде отвлекали его, мускулы требовали работы. Тринадцать лет назад, когда ему вручили ребенка, мулат хотел было отдать мальчика реке, под охрану бабочек – как древний царь в легенде белых людей, – и ждать, когда Он вернется, сильный и могущественный. Но смерть хозяина Атанасио позволила ему оставить ребенка у себя, не боясь гнева сеньора Педрито, равнодушного и вялого, не боясь гнева старухи, которая жила, запершись в голубой комнате с кружевными занавесками и подсвечниками, звенящими при ударах грома, и которая никогда не узнает, что рядом с ее замурованным безумием растет мальчик. Да, хозяин Атанасио умер вовремя, иначе велел бы убить мальчика. Лунеро спас его. Последние табачные поля попали в руки нового касика, а хозяевам оставались только эти прибрежные, заросшие кустарником топи да старый дом – пустой разбитый горшок. На глазах у Лунеро все работники ушли на земли нового сеньора, и оттуда, с гор, привели новых людей работать на новых плантациях. Из окрестных деревень и поселков тоже стали сгонять мужчин, и Лунеро должен был придумать вот эту работу – делать свечи и каноэ, чтобы добывать на пропитание себе и хозяевам. Ему верилось, что с этого бесплодного клочка земли – с ноготь величиной, между рекой и разбитым домом, – никто его не сгонит, потому что никто не увидит его с мальчиком в этой непролазной чащобе. Прошло четырнадцать лет, прежде чем касик узнал о нем, – не один раз прочесывалась эта местность, и последняя иголка в стоге сена была наконец найдена. Вот потому-то и явился вчера, задыхаясь от жары в своем черном сюртуке, вытирая катящийся по вискам пот, вербовщик касика и велел Лунеро завтра же – уже сегодня – идти в асьенду сеньора на юг штата: там не хватает работников на табачных плантациях, а Лунеро сидит тут, брюхо отращивает, охраняя пьяницу и сумасшедшую старуху.

И Лунеро не знал, как рассказать обо всем этом малышу Крусу, который, наверное, ничего не сможет понять – ребенок ведь только и знает, что свою работу у реки, да купанье натощак в свежей речной воде, да поездки к морскому берегу, где ему дарят съедобные ракушки и живых крабов, да походы в ближайшую деревню, индейскую деревню, где никто с ним не разговаривает. По правде же сказать, мулат боялся, что, если ему придется потянуть старую историю за нитку, распустится все вязанье и придется вернуться к самому началу, а это значило потерять мальчика. Но мальчик ему дорог, думалось длиннорукому мулату, шлифовавшему пемзой кору, ох, как дорог, с тех пор как палками прогнали отсюда его сестру Исабель Крус и отдали ему ребенка. Лунеро в своей хижине выкармливал малыша молоком старой козы, оставшейся от большого стада хозяев, рисовал мальчику на сыром песке буквы, которые выучил, когда служил в детстве у французов в Веракрусе, учил его плавать, разбираться в плодах, орудовать мачете, делать свечи, петь песни, привезенные сюда отцом Лунеро из Сантьяго-де-Куба, когда разразилась война и французские семьи перебрались со всей своей прислугой в Веракрус. Вот и все, что Лунеро знал о мальчике. Да, пожалуй, больше ничего и не надо знать, разве только то, что мальчик тоже любит Лунеро и не может жить без него. Но эти тени другого, неведомого мира – сеньор Педрито, индеанка Баракоя, старуха – заносят над их головами нож, хотят разлучить. Чужие люди, ни с какого боку не нужные ни ему, ни его другу, – вот они кто. Так думал мальчик и так понимал жизнь.

– Смотри, мало будет свечек – заругается священник, – сказал Лунеро.

Налетевший ветерок чокнул друг о друга свисавшие на фитильках свечки; вспугнутый попугай тревожным криком возвестил о полуденном часе.

Лунеро встал и вошел в воду; сеть была протянута почти до середины реки. Мулат нырнул и затем показался над водой, держа сеть. Мальчик скинул штанишки и тоже бросился в реку. Как никогда, всем своим телом ощутил прохладу; погрузил голову в воду и открыл глаза: прозрачные вихрящиеся струи быстро несутся над тинистым зеленым дном. Потом перевернулся на спину и дал воде кружить себя, как стрелку часов: вон там, позади, виднеется дом, в который Он за свои тринадцать лет ни разу не входил, где живет этот человек, которого Он видел только издалека, и эта женщина, которую Он знал только по имени. Мальчик приподнял голову над водой. Лунеро уже жарил рыбу и чистил ножом папайю.

После полудня острые лучи солнца, прорезав зеленую тропическую кровлю, вонзились в землю. Час замершей листвы – когда даже река словно еле дышит. Мальчик голышом растянулся под одинокой пальмой, прячась от жара лучей, которые мало-помалу удлиняли тень ствола и пальмовых перьев. Солнце тихонько катилось все ниже, а его косые лучи поднимались над землей, постепенно – шаг за шагом – освещая тело мальчика. Сначала – ступни, когда Он прилег у гладкого ствола. Потом – раскинутые ноги и спящий член, плоский живот, закаленную холодной водой грудь, тонкую шею и упрямую челюсть, с которой свет пополз выше по двум уже наметившимся складкам, По двум натянутым дужкам к носу, к крепким скулам, к векам, прикрывавшим светлые глаза в этот мирный час сиесты.

Он спал, а Лунеро, растянувшись неподалеку на животе, постукивал пальцами по черной кастрюле. Ритм завораживал его. Казавшееся усталым тело было напряжено, как его рука, выбивавшая дробь на старой посудине. Дробь учащалась тревожила память, и мулат, как всегда в это время, затянул песню, песню детства и той жизни, которая ушла, песню того времени, когда его предки короновали себя под сейбой высокими уборами с колокольчиками и натирали себе грудь крепкой аугардиенте, а тот человек сидел в кресле, прикрыв голову белым платком, и все пили водку из маиса, кислых апельсинов и черного сахара и внушали детям, чтобы те не свистели по ночам:

 
Фю… у…
Дочке Йейю
По вкусу паренек… имеющий жену..
Фю, дочке Йейю по вкусу паренек, имеющий жену…
Фюдочкейювкусунскимжену…
Ритм его околдовал. Мулат раскинул руки, прижимая ладони к сырой земле и барабаня по ней пальцами, терся животом о грязную землю, а блаженная улыбка раздвигала щеки, широкие скулы: «Йейю вкусупаренекжену…» Полуденное солнце лило расплавленный свинец на его круглую курчавую голову, но Лунеро не мог встать с места – пот тек по лбу, по ребрам, по ляжкам; обрядовая песня становилась тише и глуше. Чем слабее звучал его голос, тем сильнее ощущал он землю, крепче прижимался к ней, будто насиловал ее. «Йейюдочкейейю…» На него снизошло блаженство, на него снизошло забвение – Лунеро забыл о человеке в черном сюртуке, который придет сегодня днем, уже скоро; он весь отдался пению, своему лежачему танцу, напоминавшему тумбу, тумбу по-французски, и женщин, забытых им в плену этой сожженной усадьбы.
 

Там, сзади, – густые заросли и дом, о котором грезил во сне мальчик, убаюканный солнцем. Эти почерневшие стены были подожжены, когда здесь проходили либералы, завершая после смерти Максимилиана поход против империи и встретив тут семейство, которое предоставило свои комнаты маршалу, командиру французов, а свои винные подвалы – войску консерваторов. В асьенде Кокуйя солдаты Наполеона Третьего запаслись провизией – нагрузили мулов вяленым мясом, фасолью и табаком, – перед тем как атаковать хуаристов в горах, откуда отряды мексиканцев нападали на французские биваки в долинах и на городские крепости в провинции Веракрус. Поблизости от асьенды Зуавы находили людей, игравших на виуэле и арфе и певших «Валаху ушел на войну и не захотел меня взять с собой», и весело проводили ночи с индеанками и мулатками, рожавшими потом белокурых метисов, светлоглазых мулатов со смуглой кожей, которые носили имена Гардуньо Или Альварес вместо Дюбуа или Гарнье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю