Текст книги "Смерть Артемио Круса"
Автор книги: Карлос Фуэнтес
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)
И совершается всеми. Всеми. Вот оно – паскудство, называемое у нас «чингадой». Все это совершается… всеми. Невеселая усмешка сопроводила последнее слово. Слово, которое подрывает основы власти и вины, безраздельного господства над другими, над кем-то одним, над девочкой, принадлежавшей ему и купленной им, и заставляет вступить в обширный мир общих деяний, сходных судеб, бесцеремонного обладания. Значит, эта женщина не опозорена навсегда? Значит, никому нет дела, что она побывала в его руках? И его временная власть над нею не будет ее предопределением и ее судьбой? Лилия может любить, словно его никогда и на свете не было?
Он встал, подошел к корме и крикнул:
– Уже поздно. Пора возвращаться в клуб, чтобы успеть пообедать.
Он как бы со стороны увидел свое лицо и всю свою фигуру, прямую, словно осыпанную крахмалом, когда понял, что его зов не услышан – едва ли могли что-нибудь слышать два легких тела, которые скользили рядом в опаловой воде, не касаясь друг друга, словно летели в самом нижнем слое воздуха.
Хавьер Адаме распрощался с ними на молу и вернулся на яхту – хотел еще покататься на лыжах. С кормы помахал им рубашкой. В его глазах не было того, что Он хотел бы увидеть. И во время обеда на берегу под навесом из пальмовых листьев Он не нашел в карих глазах Лилии того, что хотел бы найти. Значит, Хавьер ни о чем не спрашивал. И Лилия не рассказывала о своей грустной истории – мелодраме, которую Он втайне смаковал, вдыхая ароматы соусов. Обычный мещанский брак с прохвостом, хулиганом, волокитой, забулдыгой, развод и проституция. Вот бы рассказать – да, следовало бы рассказать про это Хавьеру. Однако при воспоминании о ее истории стало тяжело на сердце, ибо сегодня, сейчас Он уже не существовал для Лилии, так же как поутру для женщины уже не существует ее прошлое.
Но настоящее не могло не существовать, потому что они жили в настоящем, сидя на соломенных стульях и механически пережевывая заранее заказанный обед: соус «Виши», лангуста, отбивные по-ронски, омлет «Аляска». Она сидела напротив. Оплаченная им. Медленно подносила ко рту вилочку. Оплаченная, но ускользавшая. Он не мог ее удержать. Скоро, сегодня же вечером она найдет Хавьера, они тайно свидятся, они уже назначили свидание. А глаза Лилии, устремленные к стае парусников на дремлющей воде, не говорили ни о чем. Но можно было бы заставить ее заговорить, можно устроить сцену… Он чувствовал себя неудобно, фальшиво и продолжал есть лангусту… Каким же теперь путем… Фатальная встреча, отметающая его волю… Эх, все равно в понедельник все кончится. Он ее больше не увидит, не станет, обнаженный, искать в темноте, зная, что найдет тепло, завернутое в простыню. Больше не увидит…
– Тебя не клонит ко сну? – прошептала Лилия, когда принесли пломбир. – Не разморило от вина?
– Да. Немного. Положи себе…
– Нет, мне не хочется мороженого… Пойду вздремну после обеда.
У отеля Лилия помахала ему на прощание пальчиками, а Он пересек аллею и попросил мальчика поставить шезлонг под тенью пальм. Сигарета никак не зажигалась: мягкий ветерок взбалтывал жаркий вечер и гасил спичку. Несколько молодых пар отдыхали неподалеку, одни – обнявшись и сплетясь ногами, другие – накрыв головы полотенцем. Ему захотелось, чтобы Лилия спустилась вниз и положила свою голову ему на колени, укутанные фланелью, худые, жесткие. Он страдал или чувствовал себя уязвленным, обиженным, неуверенным в себе. Страдал при мысли о таинстве любви, к которому не мог приобщиться. Страдал при воспоминании о быстром и безмолвном сговоре, в который они вступили на его глазах, не делая ничего предосудительного, если говорить вообще, но в присутствии этого человека, человека, забившегося в кресло, затаившегося под козырьком, под темными очками…
Одна из девушек, лежавших на пляже, томно потянулась, подняла руку и стала сыпать – тонкой струйкой – песок на шею своему другу. И тут же вскрикнула, когда парень вскочил, прикинувшись разозленным, и схватил ее за талию. Оба покатились по песку, она вскочила и побежала; парень нагнал ее, задыхавшуюся, возбужденную, и на руках понес в море.
Он снял свои итальянские туфли и зарыл ноги в горячий песок. Пройти бы по всему пляжу, до конца, одному. Пошагать бы, глядя себе под ноги, не замечая, как прибой стирает следы – единственное и мимолетное подтверждение того, что он здесь прошел.
Солнце уже стояло прямо перед глазами. Любовники вышли из воды. Вместо игривого задора, с каким они ринулись в море, – молчаливое шествие двух обнявшихся фигур. Парень был явно смущен, потому что не заметил, как долго длилась их любовная игра – почти на виду у всего пляжа, хотя и скрытая посеребренной простыней вечернего моря, – девушка тоже не поднимала глаз. Красавица, смуглая и молодая… Молодая. Они снова улеглись совсем близко от него, накрыли головы одним полотенцем. И ленивый тропический вечер стал потихоньку их укрывать. Негр уже собирал шезлонги, выданные напрокат.
Он встал и пошел к отелю. До того как подняться к себе, решил освежиться в бассейне. Вошел в гардеробную рядом с душевой кабиной и, сев на скамейку, стал снимать туфли. Железные шкафы, где хранилась одежда купальщиков, скрывали его от любопытных взоров. Сзади послышалось шлепанье мокрых ног по резиновым коврикам, смеющиеся голоса, шорох полотенец, растирающих тело. Он скинул рубашку. Из соседнего отсека доносился запах пота, крепкого табака и одеколона. К потолку поднимались кольца дыма.
– Что-то не видно сегодня красавицы с этим чудищем.
– Да, не видно.
– А хороша девчонка…
– М-да. Но старый хрыч едва ли ей в удовольствие.
– Того и гляди удар хватит.
– Я думаю. Ну, поторапливайся.
Они ушли. Он надел туфли и, натянув рубашку, вышел. Поднялся по лестнице к номеру. Открыл дверь. Удивляться нечему. Смятая после сиесты постель, а Лилии и след простыл. Он стоял посреди комнаты. Конвульсивно дергались крылья вентилятора – как у пойманного сопилоте. [47]47
Хищная птица.
[Закрыть]Снаружи, на террасе, – опять ночь, с цикадами и светлячками. Опять ночь. Он прикрыл окно, чтобы не улетел аромат, живой запах: духи, крем, пот, мокрое полотенце. Нет, пахнет не это. Слегка вдавленная подушка – аромат сада, фруктов, влажной земли, моря. Он медленно подошел к шкафу, откуда она… Взял в руки шелковую сорочку, приложил к щеке. Отросшая за день борода скребла шелк. Надо привести себя в порядок. Надо принять душ, еще раз побриться. Для этой ночи. Он отшвырнул сорочку и, снова в хорошем настроении, направился бодрыми шагами к ванной.
Зажег свет. Отвернув кран, пустил горячую воду. Бросил рубашку на крышку унитаза. Открыл походную аптечку. Вот они, эти штуки, их общие вещи. Тюбики с зубной пастой, мятный крем для бритья, черепаховые гребни, кольдкрем, тюбик с аспирином, таблетки от изжоги, гигиенические тампоны, лавандовая вода, голубые лезвия для бритья, бриолин, румяна, сосудорасширяющие препараты, пузырек с желтым раствором для полоскания горла, презервативы, порошки горькой соли, липкий пластырь, пузырек с йодом, флакон шампуня, щипчики, ножницы для ногтей, губная помада, капли для глаз, эвкалиптовая мазь от насморка, микстура от кашля, дезодоратор.
Он взял бритву. Из нее торчали жесткие рыжеватые волоски, набившиеся под лезвие. Он застыл на минуту с бритвой в руках. Поднес ее к губам и невольно закрыл глаза. Когда открыл их снова, ему ответно ухмыльнулся из зеркала старец с покрасневшими глазами, серыми скулами, синюшными губами – нет, уже не то, издавна знакомое отражение.
* * *
Яих вижу. Они вошли. Открылась и захлопнулась дверь красного дерева, шаги глохнут в топком ковре. Они закрыли окна. Шелестя, сдвинулись серые портьеры. Мне хотелось бы попросить их раскрыть, раскрыть окна. Там, снаружи, – весь мир. Там – ветер с высокого плоскогорья, треплющий черные тонкие деревца. Надо дышать… Они вошли.
– Подойди ближе, девочка, чтобы он тебя узнал. Скажи свое имя.
Хорошо пахнет. От нее хорошо пахнет. Да, Я еще могу разглядеть пылающие щеки, яркие глаза, юную гибкую фигурку, мелкими шажками идущую к моей постели.
– Я… Я – Глория…
– Сегодня утром Я ждал его с радостью. Мы переправились через реку на лошадях.
– Видишь, чем это кончается? Видишь? Тем же, чем у брата. Один конец.
– Тебе от этого легче? Ну и хорошо.
– Egoteabsolvo…
Звонко и сладко хрустят новые банкноты и боны в руках такого человека, как Я. Плавно трогается роскошный лимузин, сделанный по специальному заказу, – с термостатным устройством для кондиционирования воздуха, с миниатюрным баром, с телефоном, с подушками под спину и скамеечками для ног… Ну-с, ваше преподобие, каково? Там, наверху, тоже так? Небо – это власть над людьми, над бесчисленными массами людей, чьих лиц не различить, имен не запомнить: тысячи их фамилий в списках на рудниках, на фабриках, в газете. Неизвестные люди, присылающие мне поздравление в день именин, прячущие глаза под козырьком каски во время моего посещения шахт, сгибающие шеи в поклоне во время моего визита в поместья, рисующие на меня карикатуры в оппозиционных журналах. Не так ли? Да, такое небо существует; да, и оно – мое. И это значит – быть Богом. Быть тем, кого боятся и ненавидят. Да, это значит – быть настоящим Богом. Теперь скажите, как мне спасти все это, и Я позволю вам проделать все церемонии, буду бить себя в грудь, доползу на коленках до святых мест, выпью уксус и надену терновый венок. Скажите мне, как все это спасти, потому что во имя…
– „Сына и Святого Духа, аминь…
Знай бубнит свое. Его преподобие. Хочу повернуться к нему спиной. Боль под ребром не дает. О-ох. Пройдет. Отпустит. Хочется спать. Опять подкатывает боль. Опять. О-хо-хо. И женщины. Нет, не эти. Женщины. Любящие. Что? Да. Нет. Не знаю. Забыл лицо. Забыл. Оно было моим, как можно забыть.
«– Падилья… Падилья… Вызовите ко мне шефа информационного отдела и репортера по светской хронике».
Твой голос, Падилья; гулкий отзвук твоего голоса сквозь шипение…
«– Сейчас, дон Артемио. Дон Артемио, есть дело, весьма срочное. Индейцы не работают. Требуют, чтобы им уплатили деньги за рубку вашего леса.
– Да? И сколько же?
– Полмиллиона.
– И все? Передайте эхидальному комиссару, чтобы навел мне там порядок, – за то и плачу ему. Этого еще не хватало…
– Там, в приемной, – Мена. Что ему сказать?
– Пусть войдет».
Эх, Падилья, не могу я открыть глаза и увидеть тебя, но могу разглядеть твои думы под скорбной маской: мол, корчится в агонии человек, зовущийся Артемио Крусом, только и всего. Артемио Крус. Умирает один человек, да?
Вот и все. Удар судьбы, дающий отсрочку другим смертям. Сейчас умирает только Артемио Крус. И эта смерть отодвинула чью-то другую, может, твою, Падилья… Хм. Нет. У меня еще есть тут дела. Не торопитесь, нет…
– Я говорила тебе, он притворяется.
– Оставь его в покое.
– Говорю – он просто издевается!
Я вижу их, издали. Их пальцы поспешно вскрывают двойное дно, с благоговением шарят внутри. Ничего нет. Но Я уже шевелю рукой, указывая на дубовую громаду, на длинный гардероб, занимающий всю левую стену спальни. Они кидаются туда, распахивают дверцы, ощупывают все висящие на вешалках костюмы – голубые, в полоску, с двумя пуговицами, из ирландской шерсти, – забыв, что это не моя одежда, что мои вещи остались в моем доме. Передвигают впопыхах все вешалки. А я в это время даю им понять, с великим трудом приподняв обе руки, что документ, наверное, лежит в одном из внутренних правых карманов какого-нибудь костюма. Волнение Каталины и Тересы доходит до предела. Они в исступлении переворачивают все вверх дном, швыряют на ковер один пиджак за другим, пока, наконец, не завершают обыск и не оборачиваются ко мне. Я придаю лицу самое серьезное выражение. С трудом дышу, опершись на баррикаду подушек, но не теряю из виду ни одной мелочи. Взгляд мой, должно быть, остер и алчен. Рукой подзываю их к себе:
– Вспоминаю… В ботинке… Да, да, там…
Стоит посмотреть на них, елозящих на четвереньках возле груды пиджаков и брюк, трясущих толстыми бедрами, нацеливающих на меня свои зады, непристойно сопящих над моими башмаками. Горькое довольство влагой застилает мне глаза. Кладу руки на грудь и опускаю Веки.
– Рехина…
Возмущенный шепот и возня обеих женщин теряются где-то во тьме. Двигаю губами, чтобы произнести то имя. Уже недолго осталось вспоминать, вспоминать то, что люблю… Рехина…
«– Падилья… Послушайте, Падилья… Хотелось бы съесть что-нибудь легкое… Желудок побаливает. Пойдемте со мной, когда закончите…»
– Нет, не закончишь: отберешь, создашь, сделаешь, сохранишь, продолжишь – только и всего… Я уже не…
«– Да, до скорого свидания. Мое почтение.
– Вы ловко распорядились, сеньор. Их легко приструнить!
– Нет, Падилья, не так легко. Подайте мне то блюдо… То, с сандвичами… Я видел процессии этих людей. Если они решатся, их трудно остановить…»
Как это поется? Всю землю отобрали, отняли землю власти, и я потопал к югу; но без тебя нет счастья, и не к отцу, не к другу – к тебе вернулся, к счастью…
«– …поэтому и надо действовать теперь, когда недовольство против нас только рождается. Надо подрубить их под самый корень. Берите, берите сандвич, хватит на двоих…
– Зря они лезут…»
У меня есть пара пистолетов с рукоятками из слоновой кости, чтобы всадить пулю в тех, с железной дороги… Как это поется… Мой Хуан, например: если имеет он пару сапог, думаешь – он офицер? Никак нет – он бедняга, рабочий с железных дорог.
«– Нет, не зря, если знают зачем. Но они не знают. Впрочем, вы ведь когда-то, в младенчестве, были марксистом, должны лучше знать. Вам-то не мешает побаиваться нынешних событий. Мне уже ничего…
– Там ждет Кампанела».
Что они сказали? Кровоизлияние? Грыжа? Кишечная непроходимость? Прободение? Заворот? Колики?
А, Падилья, мне надо схватиться за пуговицу – ты тут как тут, Падилья. Но я тебя не вижу, потому что глаза мои закрыты, закрыты, потому что я уже не доверяю этой трухлявой штуке – своей глазной сетчатке: вдруг веки поднимутся, а глаза уже ничего не воспримут, ничего не передадут в мозг? Что тогда?
– Откройте окно.
– Я во всем обвиняю тебя. Как и мой брат.
– Да.
* * *
Тыне поймешь, не сможешь понять, зачем Каталине сидящей возле тебя, надо вмешиваться в это воспоминание, в это твое воспоминание, оттесняющее все остальные. Что ей приходит в голову? Почему, мол, Ты – здесь, а Лоренсо – там? Почему Ты вышел из тюрьмы без Гонсало Берналя? Почему Лоренсо был там, в чужих горах, без тебя? И Ты не поймешь, не сможешь ясно представить себе, кто был кем в тот последний день его жизни: был ли Ты – Лоренсо или Лоренсо был тобой, прожил ли Ты тот день с ним, без него, вместо него или он – вместо тебя? Станешь вспоминать. Да, в день его отъезда Ты был с ним рядом. И тогда еще не возникал вопрос – кто вместо кого. Вы были вместе. Сын спросил тебя, не поехать ли вам вместе к морю верхом; он спросит тебя, не поехать ли вместе верхом на лошадях к морю. Спросит, где будет привал на обед, и сказал тебе… скажет тебе: «Айда, отец», улыбнется, взмахнет рукой и пустит коня вброд через реку, выпрямив голую спину, держа над головой ружье и брезентовый ранец. А ее там не будет. Каталина не сможет вспомнить об этом. Именно потому об этом будешь вспоминать Ты, чтобы забыть то, о чем она сейчас хочет тебе напомнить. Она будет жить уединенно и очень взволнуется; узнав, что сын заедет на несколько дней в Мехико, проститься. Только бы заехал проститься. Она верит – сын не сделает этого. Не сядет на пароход в Веракрусе, не уедет. Не должен уехать. Она станет думать о своей спальне, где царит сонливость, хотя весенний воздух вливается сюда через открытые двери балкона. Она станет вспоминать о раздельном ложе, о раздельных комнатах, о шелковых подушках, о скомканных простынях в раздельных комнатах, о примятых перинах, хранящих силуэты тех, кто спит в этих постелях. Но она не сможет вспомнить о лоснящемся конском крупе, похожем на черный алмаз, омытый мутной рекой. А Ты сможешь. Переправляясь через реку, вы с сыном увидите впереди призрачный берег в клубящихся парах утреннего тумана. Все предметы расколются пополам, странно раздвоятся в сырой мгле, пронизанной светлыми лучами, в битве разгоревшегося солнца с темной чащобой. Запахнет бананами. Это – Кокуйя. Каталина никогда не узнает, что такое Кокуйя, чем была и чем останется. Она будет сидеть в ожидании сына на краю кровати с зеркалом в одной руке и щеткой – в другой, ощущая во рту горький привкус, устремив глаза в пустоту, не шевелясь, решив, что вот так, в этой прострации ее навсегда оставят тревожные видения. Да, только вы с сыном услышите, как зачавкает под копытами рыхлая прибрежная земля. Выбравшись из воды, ощутите свежесть и жаркое дыхание сельвы и оглянетесь: медленная река будет мягко шевелить осоку у другого берега. А дальше, в самом конце тропинки, обрамленной красными розетками табачинов, на затененной лужайке – свежевыкрашенный дом, асьенда Кокуйя. Каталина будет повторять: «Господи Боже, за что ты меня…» – посмотрится в зеркало и спросит, неужели ее такою увидит Лоренсо, когда приедет, если приедет: обвислые щеки, складки на шее. Заметит ли он отвратительные морщины, которые начинают бороздить ее веки и шею? Она увидит в зеркале седой волосок и выдернет его. А Ты вместе с Лоренсо углубишься в сельву. Будешь глядеть на голую спину своего сына, то сливающуюся с тенью магнолий, то снова рассекаемую яркими лучами солнца, которое пробивается сквозь густую кровлю ветвей. На тропке, которую вам придется прокладывать с помощью мачете, обнажатся вспоровшие землю корни деревьев, узловатые, корявые, страшные. И почти вслед за всадниками тропка снова исчезнет под сплетением лиан. Лоренсо будет ехать вперед и вперед, не поворачивая головы, похлестывая коня, чтобы отогнать жужжащих мух. Каталина не перестанет повторять, что не поверит ему, все равно не поверит, если он не найдет ее такою, как прежде, когда был мальчиком. И со стоном, со слезами на глазах, раскинув руки, упадет на кровать. Шелковые туфли соскользнут на пол, а она будет думать о своем сыне, который так похож на отца, так строен, так смугл. Под копытами Коней захрустят сухие ветки, и впереди раскинется белая равнина – волнующееся море тростниковых метелочек. Лоренсо пришпорит коня. Обернет к тебе лицо, а губы раскроются в улыбке – Ты увидишь улыбку и услышишь радостный вопль. Мускулистые руки, оливковая кожа, белозубая улыбка – как в твоей молодости. Сын и эти места вернут тебе молодость, но Ты не захочешь сказать Лоренсо, как много связано у тебя с этой землей, – наверное, потому, что не захочется нарушать очарования: Ты вспомнишь об этом потом, вспоминая о минувших днях. А Каталина, лежа на кровати, станет вспоминать ласки маленького Лоренсо в тяжелые дни после смерти старого Гамалиэля; вспоминать малыша, прижавшегося к ней, уткнувшего голову в материнские колени, – она назвала его тогда радостью своей жизни. До рождения же нет, никогда не звала сына так: потому что очень страдала, но никому не могла пожаловаться, потому что выполняла свой святой долг. А ребенок смотрел на нее и ничего не понимал: «потому что, потому что, потому что…» Ты привезешь Лоренсо жить в Кокуйю, чтобы он сам научился любить эту землю – без всякого к тому побуждения с твоей стороны, без объяснения причин того любовного старания, с каким Ты заново отстроил для него сгоревшую асьенду и обработал степные земли.
Без всякого «потому что, потому что». Вы поскачете по озаренной солнцем равнине. Ты надвинешь на брови широкополую шляпу. Лошадиный галоп взвихрит тихий искрящийся воздух, и ветер ворвется тебе в рот, в уши, в голову. Лоренсо будет мчаться впереди, поднимая белую пыль, по прямой дороге сквозь заросли сахарного тростника. За ним – Ты, уверенный в том, что вы оба переживаете одно и то же: скачка будоражит, волнует кровь, острит зрение, заставляет зорко смотреть на всю эту землю; обширную и жизнеобильную, такую разную – со знакомыми тебе степями и плоскогорьями, разделенную на большие квадраты, красные, зеленые, черные, украшенную высокими пальмами, взбаламученную и глубокую, пахнущую навозом и гнилыми фруктами, волнующую своей разворошенной душой ваши души, вас обоих, летящих во весь опор, напрягающих каждый свой дремлющий нерв, каждый забытый мускул. Твои шпоры будут вонзаться в брюхо буланого: Ты знаешь, Лоренсо любит быструю езду. Его вопросительный взгляд заставит Каталину умолкнуть. Она остановится на полуслове, упрекнет себя за несдержанность, скажет себе, что это – вопрос времени, что надо объяснить маленькому сыну причины своих терзаний потом, когда он сможет понять все так, как надо. Она – в кресле, сын – у ее ног, положив руки ей на колени. Земля будет гудеть под копытами. Ты пригнешь голову к самому уху коня, словно желая подстегнуть его словом, но индеец-яки [48]48
Яки – индейцы севера Мексики.
[Закрыть]очень тяжел, очень тяжел яки, перекинутый сзади тебя – лицом книзу – через круп твоего коня, яки, цепляющийся руками за твой пояс. Ты же не будешь чувствовать боли, хотя твоя рука и нога повиснут, как плети, а яки все будет хватать тебя за пояс и стонать, страшно кривя лицо. На вашем пути возникнут нагромождения скал, и вы, укрытые их тенью, спуститесь в горное ущелье, поедете по каменным лощинам, по глубоким карьерам вдоль высохших ручьев, по тропам, заросшим чертополохом и репейником. Кто будет вспоминать с тобой вместе? Лоренсо без тебя, там, в горах? Или Гонсало с тобою в этой тюрьме?