Текст книги "Собрание сочинений. Том 1"
Автор книги: Карл Генрих Маркс
Соавторы: Фридрих Энгельс
Жанры:
Философия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 55 страниц)
Почему «Пруссак» так презрительно судит о немецких рабочих? Потому что он находит, что «всего этого вопроса» – а именно, вопроса о нужде рабочих – «до сих пор ещё не коснулась всепроникающая политическая душа». Более подробно он выражает свою платоническую любовь к политической душе в следующих словах:
«Все восстания, вспыхивающие в условиях этой злосчастной изолированности людей от общности и их мыслей от социальных принципов, будут задушены в крови и безрассудстве; но когда нужда породит рассудок, а политический рассудок немцев откроет корень общественной нужды, тогда и в Германии эти события будут восприниматься как симптомы некоего великого переворота».
Да позволит нам «Пруссак» сделать прежде всего замечание стилистического характера. Его антитеза несовершенна. В первой половине сказано: «когда нужда породит рассудок», а во второй половине: «а политический рассудок откроет корень общественной нужды»». Простой рассудок первой половины антитезы становится во второй её половине политическим рассудком, равно как простая нужда первой половины антитезы становится во второй её половине общественной нуждой. Почему наш мастер стиля так неравномерно одарил две половины своей антитезы? Не думаю, что он отдавал себе отчёт в этом. Я хочу объяснить ему то, что подсказал ему его правильный инстинкт. Если бы «Пруссак» написал: «Когда общественная нужда породит политический рассудок, а политический рассудок откроет корень общественной нужды», то всякий беспристрастный читатель увидел бы нелепость этой антитезы. Читатель прежде всего спросил бы себя: почему анонимный автор не сопоставляет общественный рассудок с общественной нуждой, а политический рассудок – с политической нуждой, как этого требует простейшая логика? А теперь – к существу вопроса!
Мысль, что общественная нужда порождает политический рассудок, до такой степени неверна, что верным является, наоборот, противоположное утверждение: общественное благополучие порождает политический рассудок. Политический рассудок – спиритуалист, и даётся он тому, кто уже имеет кое-что, кому уже недурно живётся на свете. Пусть наш «Пруссак» послушает на этот счёт одного французского экономиста – г-на Мишеля Шевалье:
«Когда в 1789 г. поднялась буржуазия, ей, – для того чтобы быть свободной, – недоставало только участия в управлении страной. Освобождение состояло для неё в том, чтобы вырвать руководство общественными делами, высшие гражданские, военные и религиозные функции из рук привилегированных, монопольно владевших этими функциями. Богатая и просвещённая, способная к вполне независимому существованию и к самостоятельному управлению своими делами, она хотела избавиться от режима произвола»[110].
Мы уже показали «Пруссаку», в какой мере политический рассудок неспособен открыть источник общественной нужды. Ещё одно только слово о его взгляде на этот предмет. Чем больше развит и распространён политический рассудок у какого-нибудь народа, тем больше – по крайней мере в начале движения – расточает пролетариат свои силы в безрассудных, бесполезных и удушаемых в крови восстаниях. Мысля в рамках политики, пролетариат видит причину всех зол в воле и все средства помочь делу – в насилии и в низвержении той или иной определённой государственной формы. Доказательство: первые восстания французского пролетариата[111]. Лионские рабочие полагали, что преследуют только политические цели, что они только солдаты республики, тогда как на самом деле они были солдатами социализма. Так их политический рассудок затемнил для них корни общественной нужды, так извратил он их понимание своих действительных целей, так их политический рассудок обманул их социальный инстинкт.
Но если «Пруссак» ожидает, что нужда породит рассудок, то почему он сваливает в одну кучу «удушение в крови» и «удушение в безрассудстве»? Если вызываемые нуждой муки вообще являются средством для порождения рассудка, то кровавые муки являются даже очень острым средством для этого. «Пруссак», стало быть, должен был бы сказать: удушение в крови задушит безрассудство и обеспечит рассудку надлежащий приток воздуха.
«Пруссак» с видом пророка предсказывает удушение восстаний, «вспыхивающих в условиях злосчастной изолированности людей от общности и оторванности их мыслей от социальных принципов».
Мы показали, что силезское восстание имело место отнюдь не в условиях оторванности мыслей от социальных принципов. Остаётся рассмотреть «злосчастную изолированность людей от общности». Под общностью здесь разумеется политическая общность, государство. Это – старая песенка о неполитической Германии.
Не вспыхивают ли, однако, все без исключения восстания в условиях злосчастной изолированности человека от общности? Не является ли эта изолированность необходимой предпосыл кой всякого восстания? Разве революция 1789 г. могла бы произойти без этой злосчастной изолированности французских граждан от общности? Её задача как раз и состояла в уничтожении этой изолированности.
Но та общность, от которой изолирован рабочий, есть общность, имеющая совсем другого рода реальность и совсем другой объём, нежели политическая общность. Та общность, от которой рабочего отрывает его собственный труд, есть сама жизнь, физическая и духовная жизнь, человеческая нравственность, человеческая деятельность, человеческое наслаждение, человеческая сущность. Человеческая сущность и есть истинная общность людей. Злосчастная изолированность от этой сущности несравненно всестороннее, невыносимее, ужаснее, противоречивее, чем изолированность от политической общности; в соответствии с этим и уничтожение этой изолированности и даже частичная реакция, восстание против неё, являются настолько же более бесконечными, насколько человек более бесконечен, чем гражданин государства, и насколько человеческая жизнь более бесконечна, чем политическая жизнь. Поэтому, как бы ни было частично восстание промышленных рабочих, оно заключает в себе универсальную душу, тогда как даже самое универсальное политическое восстание под самой грандиозной формой скрывает дух некоторой эгоистической ограниченности.
«Пруссак» достойно заканчивает свою статью следующей фразой:
«Социальная революция без политической души (т. е. без организующей идеи, которая исходит из точки зрения целого) невозможна».
Мы уже видели, что социальная революция потому и стоит на точке зрения целого, что она – даже в том случае, если бы она происходила лишь в одном фабричном округе, – представляет собой протест человека против обесчеловеченной жизни; что она исходит из точки зрения отдельного действительного индивидуума; что та общность, отрыв которой от индивидуума вызывает его противодействие, есть истинная общность человека, есть человеческая сущность. Напротив, политическая душа революции состоит в стремлении классов, не имеющих политического влияния, уничтожить свою изолированность от государства и от господства. Её точка зрения есть точка зрения государства, абстрактного целого, которое существует только в результате отрыва от действительной жизни и которое немыслимо без организованной противоположности между всеобщей идеей человека и его индивидуальным существованием. Поэтому-то революция с политической душой, в соответствии с ограниченной и раздвоенной природой этой души, организует господствующий слой в обществе за счёт самого общества.
Мы сообщим «Пруссаку» по секрету, что такое асоциальная революция с политической душой»; тем самым мы заодно откроем ему секрет, что сам он, даже на словах, не в состоянии подняться над ограниченной политической точкой зрения.
«Социальная» революция с политической душой – либо бессмысленный набор слов, если «Пруссак» разумеет под «социальной» революцией «социальную» революцию в противоположность политической и тем не менее наделяет социальную революцию политической душой, вместо социальной; либо же «социальная революция с политической душой» есть только парафраз того, что прежде называли «политической революцией», или «просто революцией». Каждая революция разрушает старое общество, и постольку она социальна. Каждая революция низвергает старую власть, и постольку она имеет политический характер.
Пусть «Пруссак» выбирает между парафразом и бессмыслицей! Но если социальная революция с политической душой – парафраз или бессмыслица, то политическая революция с социальной душой имеет разумный смысл. Революция вообще – ниспровержение существующей власти и разрушение старых отношений – есть политический акт. Но социализм не может быть осуществлён без революции. Он нуждается в этом политическом акте, поскольку он нуждается в уничтожении и разрушении старого. Но там, где начинается его организующая деятельность, где выступает вперёд его самоцель, его душа, – там социализм отбрасывает политическую оболочку.
Вот сколько потребовалось пространных рассуждений, чтобы разорвать сплетение ошибок, скрывающихся на одном газетном столбце. Не все читатели обладают образованием и временем, необходимыми для того, чтобы разобраться в подобном литературном шарлатанстве. Не обязан ли, ввиду этого, анонимный «Пруссак» в интересах читающей публики на время отказаться от писательства по политическим и социальным вопросам, а также от декламации по поводу состояния Германии и начать с добросовестного выяснения самому себе своего собственного состояния?
Париж, 31 июля 1844 года.
Напечатано в газете «Vorwдrts!» (Paris) №№ 63 и 64; 7 и 10 августа 1844 г.
Подпись: Карл Маркс
Печатается по тексту газеты
Перевод с немецкого
Ф. ЭНГЕЛЬС 1839 – 1844
ПИСЬМА ИЗ ВУППЕРТАЛЯ[112]
I [113]
Как известно, под этим названием, которое пользуется у «Друзей света» самой дурной славой, разумеют оба города – Эльберфельд и Бармен, занимающие долину реки Вуппер на протяжении почти трёх часов езды. Узкая река то еле движется, то быстро катит свои пурпурные волны среди дымных фабричных зданий и устланных пряжей белилен; её ярко-красный цвет ведёт, однако, своё происхождение не от какого-нибудь кровавого побоища, – ибо здесь воюют между собой лишь теологические перья, да ещё болтливые старые бабы, обычно из-за пустяков, – и не от стыда за людские нравы, хотя на это имеется поистине достаточно оснований, а исключительно от множества красилен, применяющих ярко-красную краску. Если вы подъезжаете со стороны Дюссельдорфа, то у Зоннборна вступаете в священную область; мутный Вуппер лениво ползёт мимо вас и своим жалким видом, по сравнению с только что оставленным позади Рейном, вызывает большое разочарование. Местность довольно привлекательна: не очень высокие горы, то пологие, то крутые, сплошь покрытые лесом, резко вклиниваются в зеленеющие луга, и при хорошей погоде, когда голубое небо отражается в Вуппере, совершенно пропадает его красный цвет. Обогнув косогор, вы видите прямо перед собой причудливые башни Эльберфельда (скромные дома прячутся за садами) и через несколько минут достигаете Сиона обскурантов. Ещё не доезжая до города, вы наталкиваетесь на католическую церковь; она стоит здесь, словно изгнанная из его священных стен. Церковь – в византийском стиле, её по очень хорошему плану очень плохо построил очень неопытный архитектор; старую католическую церковь снесли, чтобы освободить место для левого, ещё не построенного крыла ратуши; осталась одна только башня, которая по-своему служит всеобщему благу, а именно, – в качестве тюрьмы. Вслед за этим вы приближаетесь к большому зданию, – на колоннах покоятся своды его[114], – но колонны эти весьма своеобразного стиля: по своей форме они внизу египетские, посредине дорические и вверху ионические и к тому же они, в силу солидных оснований, пренебрегли всякими излишними архитектурными деталями, вроде пьедестала и капители. Это здание называлось раньше музеем, но от муз там не осталось и следа, зато остались большие долги, так что не очень давно здание было продано с аукциона и получило название «казино», которое и красуется на пустом фронтисписе, рассеивая всякие воспоминания о прежнем поэтическом имени. Это здание, впрочем, так неуклюже по своим пропорциям, что вечером его принимают за верблюда. Отсюда начинаются скучные, лишённые своеобразия улицы; красивая новая ратуша, наполовину ещё не достроенная, за недостатком места расположена так нелепо, что фасадом выходит в узкий безобразный переулок. Наконец, вы опять подходите к Вупперу, и красивый мост ведёт вас в Бармен, где, по крайней мере, больше считаются с требованиями архитектурной красоты. За мостом всё принимает более приветливый облик; вместо неказистых эльберфельдских домов, – не старомодных и не современных, не красивых и не карикатурных, – здесь появляются большие, массивные здания, построенные со вкусом, в современном стиле; повсюду перед вами вырастают новые каменные дома, мостовая кончается и продолжением улицы служит прямое шоссе, застроенное с обеих сторон. Между домами виднеются зелёные лужайки-белильни. Вуппер здесь ещё прозрачен, и лёгкие очертания тесно громоздящихся гор, с пёстрой сменой лесов, лугов и садов, среди которых повсюду выглядывают красные крыши, делают местность, по мере того как вы по ней продвигаетесь, всё более привлекательной. С середины аллеи виден фасад стоящей несколько в глубине нижнебарменской церкви; это самое красивое здание долины, очень хорошо выполненное в благороднейшем византийском стиле. Но скоро опять начинается мостовая, дома из серого шифера теснятся друг к другу; однако здесь гораздо больше разнообразия, чем в Эльберфельде: то свежие лужайки-белильни, то дом в современном стиле, то полоска реки, то ряд садов, примыкающих к улице, нарушают монотонность картины. Всё это вызывает в вас сомнение, считать ли Бармен городом или простым конгломератом всякого рода зданий; он и на самом деле представляет собой лишь соединение многих местечек, связанных общими городскими учреждениями. Самые значительные из этих местечек следующие: Гемарке, искони центр реформатского исповедания; Нижний Бармен, расположенный в направлении Эльберфельда, недалеко от Вупперфельда, выше Гемарке; ещё дальше Риттерсхаузен, а рядом с ним слева Вихлингхаузен и справа Хекингхаузен с необыкновенно живописным Рауэнталем; все они населены лютеранами обеих церквей[115]; католики – их здесь не более двух или трёх тысяч – рассеяны по всей долине. Проехав Риттерсхаузен, вы, наконец, покидаете Бергскую область и, миновав шлагбаум, вступаете в старопрусскую Вестфалию.
Страница из журнала «Telegraph fur Deutschland» со статьёй Ф. Энгельса «Письма из Вупперталя».
Таков внешний вид долины, которая, за исключением мрачных улиц Эльберфельда, в общем производит очень приятное впечатление; но, как показывает опыт, на жителях это нисколько не отразилось. Свежая, здоровая народная жизнь, какую мы наблюдаем почти повсюду в Германии, здесь совсем не чувствуется; правда, на первый взгляд кажется иначе: каждый вечер по улицам слоняются весёлые гуляки, горланят свои песни, но это самые пошлые, непристойные песни, которые когда-либо срывались с пьяных уст; никогда вы здесь не услышите ни одной из тех народных песен, которые обычно известны во всей Германии и которыми, думается, мы вправе гордиться. Все кабаки переполнены, особенно в субботу и воскресенье, а вечером, к одиннадцати часам, когда их запирают, пьяные толпами вываливаются из кабаков и вытрезвляются большей частью в придорожной канаве. Наиболее опустившиеся среди них – это так называемые Karrenbinder{157}, люди совершенно деморализованные, не имеющие постоянного крова и определённого заработка; с наступлением дня они выползают из своих убежищ, сеновалов, конюшен и т. п., если не провели всю ночь где-нибудь на навозной куче или на лестнице. Ограничив количество кабаков, которым раньше не было числа, власти положили теперь до некоторой степени предел этому безобразию.
Причины такого рода явлений совершенно ясны. Прежде всего этому сильно способствует фабричный труд. Работа в низких помещениях, где люди вдыхают больше угольного чада и пыли, чем кислорода, – ив большинстве случаев, начиная уже с шестилетнего возраста, – прямо предназначена для того, чтобы лишить их всякой силы и жизнерадостности. Ткачи-одиночки сидят у себя дома с утра до ночи, согнувшись за станком, и иссушают свой спинной мозг у жаркой печки. Удел этих людей – мистицизм или пьянство. Этот мистицизм в той грубой и отвратительной форме, в которой он там господствует, неизбежно порождает противоположную крайность, и в результате получается, что народ там состоит только из «добропорядочных» (так зовут мистиков) и беспутного сброда. Уже одно это расслоение на два враждебных лагеря, независимо от их природы, могло бы само по себе убить всякое развитие народного духа. Да и чего ждать хорошего, если даже исчезновение одного из лагерей не могло бы помочь, ибо оба они одинаково поражены чахоткой? Если и встречаются там иногда здоровые люди, то это почти исключительно столяры или иные ремесленники, все они переселились сюда из других местностей; попадаются крепкие люди и среди местных кожевников, но достаточно трёх лет такой жизни, чтобы физически и духовно их погубить: из пяти человек трое умирают от чахотки, и причина всему – пьянство. Всё это, однако, не приняло бы таких ужасающих размеров, если бы не безобразное хозяйничанье владельцев фабрик и если бы мистицизм не был таким, каков он есть, и не угрожал распространиться ещё больше. Среди низших классов господствует ужасная нищета, особенно среди фабричных рабочих в Вуппертале; сифилис и лёгочные болезни настолько распространены, что трудно этому поверить; в одном Эльберфельде из 2500 детей школьного возраста 1200 лишены возможности учиться и растут на фабриках – только для того, чтобы фабриканту не приходилось платить взрослому рабочему, которого они заменяют, вдвое против той заработной платы, какую он даёт малолетнему. Но у богатых фабрикантов эластичная совесть, и оттого, что зачахнет одним ребёнком больше или меньше, душа пиетиста ещё не попадёт в ад, тем более если эта душа каждое воскресенье по два раза бывает в церкви. Ибо установлено, что из фабрикантов хуже всех со своими рабочими обращаются пиетисты: они всевозможными способами снижают рабочим заработную плату якобы для того, чтобы лишить их возможности пьянствовать, однако при выборах проповедников они всегда первые подкупают своих людей.
В низших сословиях мистицизм господствует больше всего среди ремесленников (фабрикантов я к ним не причисляю). Печальное зрелище, когда видишь на улице этакую сгорбившуюся фигуру в предлинном сюртуке с зачёсанными на пробор по пиетистской моде волосами. Но кто действительно хочет узнать эту породу людей, должен зайти в какую-нибудь мастерскую пиетиста, кузнечную или сапожную. Там восседает мастер, справа подле него – библия, слева, по крайней мере очень часто, – водка. Работой там себя не утруждают: мастер почти всегда читает библию, время от времени пропускает рюмочку, а иногда с хором подмастерьев затягивает духовную песню; но главным занятием всегда бывает осуждение своего ближнего. Как видите, это направление здесь такое же, как и везде. Ревностное стремление пиетистов обращать людей в свою веру не остаётся бесплодным. Среди обращённых, – причём большей частью обращение приписывается чуду, – особенно много горьких пьяниц и им подобных. Но в этом и нет ничего удивительного: все эти прозелиты – опустившиеся, тупые люди, и убедить их – сущие пустяки; обратившись в пиетистскую веру, они несколько раз на неделе дают растрогать себя до слёз, а втихомолку ведут свою прежнюю жизнь. Несколько лет назад всё это шарлатанство внезапно вскрылось к ужасу всех ханжей. Появился какой-то американский спекулянт под именем пастора Юргенса; он несколько раз произносил проповеди при огромном стечении народа, ибо большинство полагало, что он, как американец, должен быть непременно темнокожим или даже чёрным. Каково же было изумление, когда он оказался не только белым, но вдобавок ещё таким проповедником, что вся церковь заливалась слезами; впрочем, эти слезы вызывались тем, что он сам начинал выть, когда все средства растрогать публику не достигали цели. Верующие в один голос выражали своё изумление; правда, слышались возражения со стороны некоторых разумных людей, но их просто-напросто объявляли безбожниками. Скоро Юргенс стал устраивать тайные сборища, получать богатые подарки от своих видных почитателей и жить припеваючи. Его проповеди посещались усерднее всех других; его тайные сборища бывали переполнены, каждое его слово заставляло плакать и мужчин и женщин. Все теперь уверовали, что он, по меньшей мере, наполовину пророк и построит новый Иерусалим, но в один прекрасный день всему этому шутовству пришёл конец. Вдруг обнаружилось, какие дела творились на этих тайных сборищах; господина Юргенса сажают под замок, и в течение нескольких лет он должен был, находясь под следствием в Хамме, приносить покаяние за своё благочестие. Потом его выпускают, взяв обещание исправиться, и выпроваживают обратно в Америку. Стало также известно, что он ещё раньше, в Америке, показал свои художества, вследствие чего его оттуда выслали; тогда, чтобы не разучиться, он устроил репетицию в Вестфалии, где из милости или, вернее, из-за слабости, проявленной властями, его отпустили без дальнейших расследований, и, наконец, он увенчал свою беспутную жизнь, повторив всё это ещё раз в Эльберфельде. Когда же обнаружилось, что делалось на собраниях сего благородного мужа, все ополчились против него и никто его и знать не хотел; все от него отшатнулись, от Ливана до Солёного моря{158}, то есть от горы Риттерсхаузен до плотины у Зоннборна на Вуппере.
Но истинным центром всего пиетизма и мистицизма является реформатская община в Эльберфельде. Испокон веку она отличалась строго кальвинистским духом, который в последние годы, в результате назначения самых ханжеских проповедников, – сейчас их там хозяйничает сразу четверо, – превратился в самую дикую нетерпимость и мало чем отличается от папистского духа. Там на собраниях учиняют форменные судилища над еретиками; там обсуждается поведение каждого, кто не посещает собраний; там рассуждают следующим образом: такой-то читает романы, и хотя в заголовке и значится «христианский роман», но ведь пастор Круммахер объявил романы безбожными книгами; а такой-то, казалось, был богобоязненным человеком, но третьего дня его видели на концерте, и они всплескивают руками в ужасе от неслыханного греха. А если какой-нибудь проповедник прослывёт рационалистом (так именуют они всякого, кто хоть на йоту разойдётся с ними во мнениях), то его уже не оставят в покое, за ним тщательно следят, совершенно ли чёрный на нём сюртук и вполне ли правоверного цвета на нём брюки; и горе ему, если его увидят в сюртуке с синеватым отливом или в рационалистическом жилете! Если же окажется, что кто-либо не верит в предопределение, то над ним тотчас же будет произнесён приговор, что он не намного лучше лютеранина, а лютеранин ведь недалеко ушёл от католика, ну а католик и идолопоклонник прокляты по самой природе своей. Но что же это за люди, которые так говорят? – Невежды, которые вряд ли знают, на каком языке написана библия – на китайском, на еврейском или же на греческом – и судят обо всём, к месту или не к месту, со слов какого-нибудь проповедника, раз и навсегда признанного правоверным.
Этот дух существовал с тех пор, как реформаты получили здесь преобладание, но оставался незаметным, пока проповедник Г. Д. Круммахер, умерший несколько лет назад, не принялся всячески его культивировать именно в этой общине; вскоре мистицизм расцвёл пышным цветом, но Круммахер умер раньше, чем плод созрел; произошло это уже при его племяннике, д-ре Фридрихе Вильгельме Круммахере, который так тонко усовершенствовал и уточнил это учение, что недоумеваешь, за что принять всё в целом – за нелепость или кощунство. Итак, плод созрел, но никто не в состоянии сорвать его и поэтому он со временем неизбежно сгниёт и отпадёт самым жалким образом.
Готфрид Даниель Круммахер, брат известного своими притчами д-ра Ф. А. Круммахера в Бремене, умер около трёх лет назад в Эльберфельде после долголетней службы. Когда больше двадцати лет назад один проповедник в Бармене стал излагать с кафедры учение о предопределении не в столь строгой форме, как Круммахер, то прихожане начали курить в церкви, подняли шум и стали прерывать его речь под тем предлогом, что такая еретическая проповедь – вовсе не проповедь, так что власти были вынуждены вмешаться. Тогда Круммахер написал барменскому магистрату ужасающе грубое письмо, наподобие того, какое Григорий VII написал бы Генриху IV[116], и повелел не трогать ханжей, ибо они, мол, только защищали дорогое их сердцу евангелие; в том же роде он произнёс и проповедь. Но его только высмеяли. Всё это характеризует тот дух, которому он остался верен до самой своей смерти. К тому же, он отличался такими странностями, что про него ходили тысячи анекдотов, судя по которым его следует считать либо большим чудаком, либо исключительно грубым человеком.
Д-р Фридрих Вильгельм Круммахер, человек лет сорока, высокий, крепкий, с внушительной фигурой; однако, с тех пор как поселился в Эльберфельде, он начал заметно увеличиваться в объёме. Причёску он носит весьма своеобразную, в чём ему подражают все его приверженцы. Кто знает, быть может, когда-нибудь ещё станет модой носить волосы а lа Круммахер, однако такая мода превзошла бы по безвкусице все предшествовавшие, даже пудреные парики.
Студентом он принимал участие в гимнастической демагогии[117], сочинял песни свободы, на Вартбургском празднестве[118] нёс знамя и выступал с речью, которая, как говорили, произвела сильное впечатление. Эти свои привольные годы он ещё часто вспоминает с кафедры такими словами: «когда я ещё был в лагере хеттеев и хананеев». Позднее он был избран реформатской общиной в Бармене пастором и только с этого времени приобрёл свою репутацию проповедника. Едва он появился, как уже вызвал своим учением о строгом предопределении раскол не только между лютеранами и реформатами, но и среди последних, между строгими и умеренными сторонниками учения о предопределении. Однажды какой-то старый правоверный лютеранин возвращался из гостей несколько подвыпивши, а ему нужно было перейти через ветхий мост. В его состоянии это, вероятно, показалось ему не совсем безопасным и он начал рассуждать так: если ты переберёшься через мост благополучно, это будет хорошо, если же неблагополучно, то ты упадёшь в Вуппер, и тогда реформаты скажут, что так оно и должно было быть; но так быть не должно. Тогда он вернулся, нашёл неглубокое место и перебрался вброд по пояс в воде с блаженным чувством, что он лишил реформатов повода для торжества.
Когда в Эльберфельде появилось вакантное место, на него выбрали Круммахера, и в Бармене вскоре прекратились всякие раздоры, но зато в Эльберфельде они стали ещё более ожесточёнными. Уже вступительная проповедь Круммахера вызвала возмущение у одних и привела в восторг других; раздоры всё более усиливались, в особенности потому, что вскоре у каждого проповедника, хотя все они были одинаковых взглядов, образовалась своя собственная партия, составлявшая его единственную аудиторию. Потом всем это надоело, и вечный крик: я за Круммахера, я за Коля и т. д., прекратился не из любви к миру, а потому, что партии обособлялись друг от друга со всё большей определённостью.
Круммахер бесспорно обладает выдающимся ораторским, а также и поэтическим дарованием; его проповеди никогда не бывают скучными, переход от одной мысли к другой – уверенный и естественный; он силён преимущественно в антитезах и в изображении мрачных картин – описание преисподней у него всегда отличается новизной и смелостью, сколько бы раз он ни возвращался к этой теме. С другой стороны, он слишком часто прибегает к библейской фразеологии и присущим ей образам, которые, несмотря на их, по большей части, остроумное применение, в конце концов неизбежно повторяются; вперемежку с ними – какая-нибудь в высшей степени прозаическая картина из обыденной жизни или рассказ о его собственной судьбе и самых незначительных его переживаниях. Всё это он тащит на кафедру, к месту или не к месту; недавно он в двух проповедях потчевал своих набожных слушателей рассказом о своей поездке в Вюртемберг и Швейцарию; в них он говорил о четырёх своих победоносных диспутах с Паулюсом в Гейдельберге и Штраусом в Тюбингене, правда, совершенно иначе, чем отзывается об этом в одном письме Штраус. – Его декламация местами очень хороша, и его сильная, убедительная жестикуляция часто вполне уместна, но временами поразительно манерна и безвкусна. Тогда он мечется по кафедре, наклоняется во все стороны, стучит по ней кулаком, топает ногами, как боевой конь копытом, и к тому же так кричит, что стёкла звенят и люди на улице шарахаются с испугу. Тогда уж и слушатели начинают рыдать; сначала плачут молодые девицы, затем врывается душераздирающее сопрано старых женщин, и эту какофонию завершают своими стонами расслабленные пьяные пиетисты, которых его слова пронизали бы до мозга костей, если бы у них ещё был мозг в костях; и сквозь этот рёв раздаётся могучий голос Круммахера, который возглашает перед всем собранием бесчисленные проклятия, осуждающие грешников, или рисует дьявольские сцены.
А уж его учение! Невозможно понять, как человек может уверовать в такие вещи, которые находятся в полнейшем противоречии с разумом и с библией. Тем не менее Круммахер с такой остротой сформулировал доктрину, проследил и укрепил её во всех выводах, что нельзя ничего отвергнуть, если принять основу, а именно неспособность человека по собственному побуждению желать добра, а тем более творить его. Отсюда проистекает необходимость дарования этой способности извне, а так как человек не в состоянии даже желать добра, то бог должен ему навязать эту способность. Ею наделяет человека по своему произволу свободная божественная воля, что также, по крайней мере по внешней видимости, опирается на писание. – На таком вздорном суждении покоится всё учение; немногие избранные, nolentes volentes{159}, обретают блаженство, другие осуждаются навеки: «Навеки? – Да, навеки!!» (Круммахер). Далее в писании сказано: никто не приходит к отцу, как только через меня; но язычники не могут прийти к отцу через Христа, ибо они Христа не знают, следовательно, все они существуют лишь затем, чтобы наполнить преисподнюю. – Среди христиан много званых, да мало избранных; а многие званые были призваны только для вида: бог, надо думать, звал их не слишком настойчиво, остерегаясь, как бы они, чего доброго, не послушались его; всё это во славу божию и дабы им не было прощения. Затем в писании также сказано: мудрость божия для мудрецов сего мира – глупость; эти слова мистики толкуют как приказ строить своё вероучение возможно бессмысленнее, чтобы хоть как-нибудь оправдалось это изречение. Как всё это вяжется с учением апостолов, которые говорят о разумном богослужении и разумном млеке евангелия, – тайна сия непостижима для разума.