Текст книги "Собрание сочинений. Том 1"
Автор книги: Карл Генрих Маркс
Соавторы: Фридрих Энгельс
Жанры:
Философия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 55 страниц)
Напротив, современный немецкий режим, – этот анахронизм, это вопиющее противоречие общепризнанным аксиомам, это выставленное напоказ всему миру ничтожество ancien regime, – только лишь воображает, что верит в себя, и требует от мира, чтобы и тот воображал это. Если бы он действительно верил в свою собственную сущность, разве он стал бы прятать её под видимостью чужой сущности и искать своего спасения в лицемерии и софизмах? Современный ancien regime – скорее лишь комедиант такого миропорядка, действительные герои которого уже умерли. История действует основательно и проходит через множество фазисов, когда уносит в могилу устаревшую форму жизни. Последний фазис всемирно-исторической формы есть её комедия. Богам Греции, которые были уже раз – в трагической форме – смертельно ранены в «Прикованном Прометее» Эсхила, пришлось ещё раз – в комической форме – умереть в «Беседах» Лукиана. Почему таков ход истории? Это нужно для того, чтобы человечество весело расставалось со своим прошлым. Такой весёлой исторической развязки мы и добиваемся для политических властей Германии.
Однако как только современная политико-социальная действительность сама подвергается критике, как только критика возвышается, следовательно, до истинно человеческих проблем, – она оказывается за пределами немецкого status quo; иначе она рассматривала бы свой предмет на таком уровне, который ниже действительного уровня этого предмета. Вот один пример! Отношение промышленности, вообще мира богатства, к политическому миру есть одна из главных проблем нового времени. В какой форме начинает эта проблема занимать немцев? В форме покровительственных пошлин, запретительной системы, национальной экономии. Тевтономания перекочевала из человека в материю, и таким образом в одно прекрасное утро наши рыцари хлопка и герои железа проснулись патриотами. В Германии, следовательно, начинают признавать суверенитет монополии внутри страны, наделяя монополию суверенитетом вовне. В Германии, следовательно, ещё только собираются положить начало тому, чему во Франции и Англии собираются уже положить конец. Старые гнилые порядки, против которых теоретически восстают эти страны и которые они ещё только терпят, как терпят цепи, приветствуются в Германии как восходящая заря прекрасного будущего, едва ещё только отваживающегося перейти от лукавой теории{140} к самой беззастенчивой практике. В то время как во Франции и Англии проблема гласит: политическая экономия, или господство общества над богатством, в Германии она гласит: национальная экономия, или господство частной собственности над нацией. Во Франции и Англии, следовательно, речь идёт о том, чтобы уничтожить монополию, развившуюся до крайних своих пределов; в Германии же – о том, чтобы развить монополию до крайних её пределов. Там идёт речь о разрешении вопроса, здесь – лишь о коллизии. Это – достаточно показательный пример немецкой формы современных проблем, пример того, как наша история, подобно неумелому рекруту, повторяющему старые упражнения, считала до сих пор своей задачей лишь повторять избитые истории.
Следовательно, если бы общее немецкое развитие не выходило за пределы политического немецкого развития, немец мог бы принимать участие в проблемах современности самое большее так, как может в них участвовать русский. Однако если отдельная личность не связана границами нации, то нация в целом не становится свободной оттого, что стала свободной отдельная личность. В числе философов Греции был один скиф[101], но это ни на шаг не приблизило скифов к греческой культуре.
К счастью, мы, немцы, – не скифы.
Подобно тому как древние народы переживали свою предисторию в воображении, в мифологии, так мы, немцы, переживаем нашу будущую историю в мыслях, в философии. Мы – философские современники нынешнего века, не будучи его историческими современниками. Немецкая философия – продолжение немецкой истории в идее. Когда, следовательно, вместо oeuvres incompletes{141} нашей реальной истории мы критикуем oeuvres posthumes{142} нашей идеальной истории, философию, то наша критика находится в самой гуще тех вопросов, о которых нынешний век говорит: that is the question!{143} To, что у передовых народов является уже практическим разрывом с современными государственными порядками, – то в Германии, где эти порядки ещё даже и не существуют, является сначала критическим разрывом с философским отражением этих порядков.
Немецкая философия права и государства – единственная немецкая история, стоящая al pari{144} официальной современной действительности. Немецкий народ должен поэтому присоединить эту свою воображаемую историю к существующим у него порядкам и подвергнуть критике не только эти существующие порядки, но вместе с тем и их абстрактное продолжение. Его будущее не может ограничиться ни непосредственным отрицанием его реальных государственно-правовых порядков, ни непосредственным осуществлением тех его государственно-правовых порядков, которые существуют в идее, ибо в этих своих идеальных порядках немецкий народ имеет непосредственное отрицание своих реальных порядков, а непосредственное осуществление своих идеальных порядков он почти уже пережил, наблюдая жизнь соседних народов. Поэтому практическая политическая партия в Германии справедливо требует отрицания философии. Ошибка её заключается не в этом требовании, а в том, что она не идёт дальше этого требования, которого она серьёзно не выполняет, да и выполнить не может. Она думает, будто осуществляет это отрицание философии тем, что поворачивается к ней спиной и, отвернувши голову, бормочет по её адресу несколько сердитых и банальных фраз. Ограниченность её кругозора проявляется в том, что она не причисляет философию к кругу немецкой действительности или воображает, что философия стоит даже ниже немецкой практики и обслуживающих её теорий. Вы выдвигаете требование исходить из действительных зародышей жизни, но вы забываете, что действительный зародыш жизни немецкого народа до сих пор произрастал только под его черепом. Одним словом: вы не можете упразднить философию, не осуществив её в действительности.
Ту же ошибку, но в противоположном направлении, делала и теоретическая, ведущая своё происхождение от философии, политическая партия.
Она усматривала в нынешней борьбе только критическую борьбу философии с немецким миром, она не подумала о том, что существующая философия сама принадлежит к этому миру и является его дополнением, хотя и идеальным. Критически относясь к своему противнику, она относилась некритически к себе самой, так как исходила из предпосылок философии и либо не шла дальше вытекавших из них результатов, либо же выдавала требования и результаты, полученные из другого источника, за непосредственные требования и результаты философии, несмотря на то, что они, – если допустить их правильность, – могут быть получены, напротив, только посредством отрицания существующей философии, философии как философии. Мы сохраняем за собой право вернуться к более подробному описанию этой партии. Её коренной порок можно свести к следующему: она думала, что можно превратить философию в действительность, не упразднив самой философии.
Критика немецкой философии государства и права, получившей в работах Гегеля свою самую последовательную, самую богатую и законченную формулировку, есть одновременно и критический анализ современного государства и связанной с ним действительности, и самое решительное отрицание всей доныне существующей формы немецкого политического и правового сознания, для которого самым значительным, универсальным, возведённым в науку выражением является именно сама спекулятивная философия права. Если только в Германии была возможна спекулятивная философия права, это абстрактное, оторванное от жизни мышление о современном государстве, действительность которого остаётся потусторонним миром, – хотя бы этот потусторонний мир лежал всего лишь по ту сторону Рейна, – то, так же и наоборот, немецкий мысленный образ современного государства, отвлекающийся от действительного человека, был возможен лишь постольку, поскольку само современное государство отвлекается от действительного человека или удовлетворяет всего человека лишь мнимым образом. Немцы размышляли в политике о том, что другие народы делали. Германия была их теоретической совестью. Абстрактность и высокомерие её мышления шли всегда параллельно с односторонностью и приниженностью её действительности. Если, следовательно, status quo германской государственности выражает завершение ancien regime, – этой занозы в организме современного государства, – то status quo немецкого учения о государстве выражает несовершенство современного государства, порок в самом организме его.
Уже как решительный противник прежней формы немецкого политического сознания, критика спекулятивной философии права погружается не в себя самоё, а в такие задачи, для разрешения которых имеется одно только средство – практика,
Спрашивается: может ли Германия достигнуть практики a la hauteur des principes{145}, т. е. революции, способной поднять Германию не только до официального уровня современных народов, но и на человеческую высоту, которая явится ближайшим будущим этих народов?
Оружие критики не может, конечно, заменить критики оружием, материальная сила должна быть опрокинута материальной же силой; но и теория становится материальной силой, как только она овладевает массами. Теория способна овладеть массами, когда она доказывает ad hominem{146}, a доказывает она ad hominem, когда становится радикальной. Быть радикальным – значит понять вещь в её корне. Но корнем является для человека сам человек. Очевидным доказательством радикального характера немецкой теории, следовательно – её практической энергии, служит то, что её исходным пунктом было решительное, подозрительное упразднение религии. Критика религии завершается учением, что человек – высшее существо для человека, завершается, следовательно, категорическим императивом, повелевающим ниспровергнуть все отношения, в которых человек является униженным, порабощённым, беспомощным, презренным существом, – те отношения, которые нельзя лучше охарактеризовать, как возгласом одного француза по поводу проектировавшегося налога на собак: «Бедные собаки! С вами хотят поступить, как поступают с людьми!»
Даже с исторической точки зрения теоретическая эмансипация имеет специфически практическое значение для Германии. Ведь революционное прошлое Германии теоретично, это – реформация. Как тогда революция началась в мозгу монаха, так теперь она начинается в мозгу философа.
Правда, Лютер победил рабство по набожности только тем, что поставил на его место рабство по убеждению. Он разбил вору в авторитет, восстановив авторитет веры. Он превратил попов в мирян, превратив мирян в попов. Он освободил человека от внешней религиозности, сделав религиозность внутренним миром человека. Он эмансипировал плоть от оков, наложив оковы на сердце человека.
Но если протестантизм не дал правильного решения задачи, то всё же он правильно поставил её. Речь теперь шла уже не о борьбе мирянина с попом вне мирянина, а о борьбе со своим собственным внутренним попом, со своей поповской натурой. И если протестантское превращение немца-мирянина в попа эмансипировало светских пап, князей, со всей их кликой – привилегированными и филистерами, – то философское превращение немца, проникнутого поповским духом, в человека будет эмансипацией народа. Но подобно тому как эмансипация не должна остановиться на князьях, так и секуляризация имуществ не остановится на захвате церковных имуществ, который раньше других был осуществлён лицемерной Пруссией. Тогда Крестьянская война, это наиболее радикальное событие немецкой истории, разбилась о теологию. Ныне, когда сама теология разбита, наиболее резкое проявление несвободы в немецкой истории – наш status quo – разобьётся о философию. За день до реформации официальная Германия была самым покорным рабом Рима. За день до своей революции она – покорный раб того, что меньше Рима, раб Пруссии и Австрии, заскорузлых юнкеров и филистеров.
Между тем радикальной немецкой революции препятствует, по-видимому, одна огромная трудность.
Дело в том, что революции нуждаются в пассивном элементе» в материальной основе. Теория осуществляется в каждом народе всегда лишь постольку, поскольку она является осуществлением его потребностей. Но будет ли соответствовать чудовищному разладу между требованиями немецкой мысли и теми ответами, которые даёт на них немецкая действительность, – будет ли этому разладу соответствовать такой же разлад гражданского общества с государством и с самим собой? Станут ли теоретические потребности непосредственно практическими потребностями? Недостаточно, чтобы мысль стремилась к воплощению в действительность, сама действительность должна стремиться к мысли.
Но Германия взобралась на средние ступени политической эмансипации не в одно время с современными народами. Даже тех ступеней, которые она преодолела теоретически, она ещё не достигла практически. Каким же образом она может перескочить одним сальто-мортале не только через свои собственные преграды, но вместе с тем и через те преграды, которые стоят перед современными народами, через преграды, которые она в действительности должна воспринимать как освобождение от своих действительных преград и которые должны быть целью её стремлений? Радикальная революция может быть только революцией радикальных потребностей, для зарождения которых, казалось бы, как раз нет ни предпосылок, ни необходимой почвы.
Но если Германия сопровождала развитие современных народов лишь абстрактной деятельностью мышления, не принимая активного участия в действительных битвах этого развития, то, с другой стороны, она разделяла страдания этого развития, не разделяя его радостей, его частичного удовлетворения. Абстрактной деятельности на одной стороне соответствует абстрактное страдание на другой. Германия поэтому в одно прекрасное утро окажется на уровне европейского распада, ни разу не побывав на уровне европейской эмансипации. Её можно будет сравнить с идолопоклонником, чахнущим от болезней христианства.
Если мы теперь обратимся к немецким правительствам, то увидим, что в силу современных отношений, в силу положения Германии, в силу характера немецкого образования и, наконец, в силу своего собственного верного инстинкта они вынуждены сочетать цивилизованные недостатки современного государственного мира, преимуществами которого мы не пользуемся, с варварскими недостатками ancien regime, которыми мы наслаждаемся в полной мере. Поэтому Германии приходится всё более участвовать если не в разумных, то, по крайней мере, в неразумных сторонах также и таких государственных систем, которые стоят выше её status quo. Есть ли, например, в мире страна, которая бы так же наивно, как это делает так называемая конституционная Германия, разделяла все иллюзии конституционного государственного строя, не разделяя его реальных достижений? Или разве кому-нибудь, кроме немецкого правительства, могла бы прийти в голову затея соединить мучительства цензуры с мучительствами французских сентябрьских законов[102], предполагающих свободу печати! Подобно тому как в римском пантеоне можно было найти богов всех наций, так и в Священной Римской империи германской нации можно найти грехи всех государственных форм. Что этот эклектизм достигнет невиданных ещё до сих пор размеров, тому порукой в особенности политико-эстетическое гурманство некоего немецкого короля{147}, который хочет разыгрывать все роли королевской власти, как феодальную, так и бюрократическую, как абсолютную, так и конституционную, как автократическую, так и демократическую, если не в лице народа, то в своём собственном лице, если не для народа, то для себя самого. Германия, это убожество политической современности, сложившееся в свой особый мир, не сможет разбить специфически немецкие преграды, не разбив общих преград политической современности.
Утопической мечтой для Германии является не радикальная революция, не общечеловеческая эмансипация, а, скорее, частичная, только политическая революция, – революция, оставляющая нетронутыми самые устои здания. На чём основана частичная, только политическая революция? На том, что часть гражданского общества эмансипирует себя и достигает всеобщего господства, на том, что определённый класс, исходя из своего особого положения, предпринимает эмансипацию всего общества. Этот класс освобождает всё общество, но лишь в том случае, если предположить, что всё общество находится в положении этого класса, т. е. обладает, например, деньгами и образованием или может по желанию приобрести их.
Ни один класс гражданского общества не может сыграть эту роль, не возбудив на мгновение энтузиазма в себе и в массах. Это – тот момент, когда данный класс братается и сливается со всем обществом, когда его смешивают с обществом, воспринимают и признают в качестве его всеобщего представителя; тот момент, когда собственные притязания и права этого класса являются поистине правами и притязаниями самого общества, когда он действительно представляет собой социальный разум и социальное сердце. Лишь во имя всеобщих прав общества отдельный класс может притязать на всеобщее господство. Для завоевания этого положения освободителя, а следовательно, для политического использования всех сфер общества в интересах своей собственной сферы, недостаточно одной революционной энергии и духовного чувства собственного достоинства. Чтобы революция народа и эмансипация отдельного класса гражданского общества совпали друг с другом, чтобы одно сословие считалось сословием всего общества, – для этого, с другой стороны, все недостатки общества должны быть сосредоточены в каком-нибудь другом классе, для этого определённое сословие должно быть олицетворением общих препятствий, воплощением общей для всех преграды; для этого особая социальная сфера должна считаться общепризнанным преступлением в отношении всего общества, так что освобождение от этой сферы выступает в виде всеобщего самоосвобождения. Чтобы одно сословие было par excellence{148} сословием-освободителем, для этого другое сословие должно быть, наоборот, явным сословием-поработителем. Отрицательно-всеобщее значение французского дворянства и французского духовенства обусловило собой положительно-всеобщее значение того класса, который непосредственно граничил с ними и противостоял им, – буржуазии.
Но ни у одного особого класса в Германии нет не только последовательности, резкости, смелости, беспощадности, которые наложили бы на него клеймо отрицательного представителя общества. В такой же степени ни у одного сословия нет также той душевной широты, которая отождествляет себя, хотя бы только на миг, с душой народа, того вдохновения, которое материальную силу воодушевляет на политическое насилие, той революционной, отваги, которая бросает в лицо противнику дерзкий вызов: я – ничто, но я должен быть всем. Основу немецкой морали и честности, не только отдельных личностей, но и классов, образует, напротив, тот сдержанный эгоизм, который отстаивает свою ограниченность и допускает, чтобы и другие отстаивали в противовес ему свою ограниченность. Отношение между различными сферами немецкого общества поэтому не драматическое, а эпическое. Каждая из них начинает осознавать себя и располагаться, со всеми своими особыми притязаниями, рядом с другими не тогда, когда её угнетают, а тогда, когда современные отношения создают – без всякого содействия с её стороны – такую стоящую ниже её общественную сферу, которую она, в свою очередь, может угнетать. Даже моральное чувство собственного достоинства немецкой буржуазии основано лишь на сознании того, что она – общий представитель филистерской посредственности всех других классов. Поэтому не только немецкие короли вступают на престол mal a propos{149}; каждая сфера гражданского общества переживает своё поражение прежде, чем успевает отпраздновать свою победу, она устанавливает свои собственные преграды прежде, чем успевает преодолеть поставленную ей преграду, проявляет свою бездушную сущность прежде, чем ей удаётся проявить свою великодушную сущность, – так что даже возможность сыграть большую роль всегда оказывается уже позади прежде, чем эта возможность успела обнаружиться, и каждый класс, как только он начинает борьбу с классом, выше его стоящим, уже оказывается вовлечённым в борьбу с классом, стоящим ниже его. Поэтому княжеская власть находится в борьбе с королевской, бюрократ – в борьбе с дворянством, буржуа – в борьбе с ними со всеми вместе, а в это время пролетарий уже начинает борьбу против буржуа. Буржуазия не дерзает ещё сформулировать, со своей точки зрения, мысль об эмансипации, когда развитие социальных условий, а также и прогресс политической теории объявляют уже самую эту точку зрения устаревшей или, по крайней мере, проблематичной.
Во Франции достаточно быть чем-нибудь, чтобы желать быть всем. В Германии надо быть ничем, если не хочешь отказаться от всего. Во Франции частичная эмансипация есть основа всеобщей. В Германии всеобщая эмансипация есть conditio sine qua non{150} всякой частичной. Во Франции свобода во всей её полноте должна быть порождена действительным процессом постепенного освобождения, в Германии – невозможностью такого постепенного процесса. Во Франции каждый класс народа – политический идеалист и чувствует себя прежде всего не особым классом, а представителем социальных потребностей вообще. Поэтому роль освободителя последовательно переходит – в полном драматизма движении – к различным классам французского народа, пока, наконец, не дойдёт очередь до такого класса, который осуществит социальную свободу, уже не ограничивая её определёнными условиями, лежащими вне человека и всё же созданными человеческим обществом, а, наоборот, организует все условия человеческого существования, исходя из социальной свободы как необходимой предпосылки. В Германии, напротив, где практическая жизнь так же лишена духовного содержания, как духовная жизнь лишена связи с практикой, ни один класс гражданского общества до тех пор не чувствует ни потребности во всеобщей эмансипации, ни способности к ней, пока его к тому не принудят его непосредственное положение, материальная необходимость, его собственные цепи.
В чём же, следовательно, заключается положительная возможность немецкой эмансипации?
Ответ: в образовании класса, скованного радикальными цепями, такого класса гражданского общества, который не есть класс гражданского общества; такого сословия, которое являет собой разложение всех сословий; такой сферы, которая имеет универсальный характер вследствие её универсальных страданий и не притязает ни на какое особое право, ибо над ней тяготеет не особое бесправие, а бесправие вообще, которая уже не может ссылаться на историческое право, а только лишь на человеческое право, которая находится не в одностороннем противоречии с последствиями, вытекающими из немецкого государственного строя, а во всестороннем противоречии с его предпосылками; такой сферы, наконец, которая не может себя эмансипировать, не эмансипируя себя от всех других сфер общества и не эмансипируя, вместе с этим, все другие сферы общества, – одним словом, такой сферы, которая представляет собой полную утрату человека и, следовательно, может возродить себя лишь путём полного возрождения человека. Этот результат разложения общества, как особое сословие, есть пролетариат.
Пролетариат зарождается в Германии в результате начинающего прокладывать себе путь промышленного развития; ибо не стихийно сложившаяся, а искусственно созданная бедность, не механически согнувшаяся под тяжестью общества людская масса, а масса, возникшая из стремительного процесса его разложения, главным образом из разложения среднего сословия, – вот что образует пролетариат, хотя постепенно, как это само собой понятно, ряды пролетариата пополняются и стихийно возникающей беднотой и христианско-германским крепостным сословием.
Возвещая разложение существующего миропорядка, пролетариат раскрывает лишь тайну своего собственного бытия, ибо он и есть фактическое разложение этого миропорядка. Требуя отрицания частной собственности, пролетариат лишь возводит в принцип общества то, что общество возвело в его принцип, что воплощено уже в нем, в пролетариате, помимо его содействия, как отрицательный результат общества. Пролетарий обладает по отношению к возникающему миру таким же правом, каким немецкий король обладает по отношению к уже возникшему миру, когда он называет народ своим народом, подобно тому как лошадь он называет своей лошадью. Объявляя народ своей частной собственностью, король выражает лишь тот факт, что частный собственник есть король.
Подобно тому как философия находит в пролетариате своё материальное оружие, так и пролетариат находит в философии своё духовное оружие, и как только молния мысли основательно ударит в эту нетронутую народную почву, свершится эмансипация немца в человека.
Из всего этого вытекает:
Единственно практически возможное освобождение Германии есть освобождение с позиций той теории, которая объявляет высшей сущностью человека самого человека. В Германии эмансипация от средневековья возможна лишь как эмансипация вместе с тем и от частичных побед над средневековьем. В Германии никакое рабство не может быть уничтожено без того, чтобы не было уничтожено всякое рабство. Основательная Германия не может совершить революцию, не начав революции с самого основания. Эмансипация немца есть эмансипация человека. Голова этой эмансипации – философия, её сердце – пролетариат. Философия не может быть воплощена в действительность без упразднения пролетариата, пролетариат не может упразднить себя, не воплотив философию в действительность.
Когда созреют все внутренние условия, день немецкого воскресения из мёртвых будет возвещён криком галльского петуха.
Написано К. Марксом в конце 1843 – январе 1844 г.
Печатается по тексту журнала
Перевод с немецкого
Напечатано в журнале «Deutsch-Franzosische Jahrbьcher»}, 1844 г.
Подпись: Карл Маркс
КРИТИЧЕСКИЕ ЗАМЕТКИ К СТАТЬЕ «ПРУССАКА» «КОРОЛЬ ПРУССКИЙ И СОЦИАЛЬНАЯ РЕФОРМА»{151} [103]
В № 60 «Vorwarts» помещена статья, озаглавленная «Король прусский и социальная реформа» и подписанная «Пруссак».
Прежде всего этот «Пруссак», как он себя называет, излагает содержание кабинетского указа прусского короля по поводу восстания силезских рабочих[104] и мнение французской газеты «Reforme»[105] о прусском кабинетском указе. Газета «Reforme» считает «страх и религиозное чувство» короля источниками указа. Она даже находит в этом документе предчувствие великих реформ, предстоящих буржуазному обществу. «Пруссак» так поучает эту газету:
«Король и немецкое общество ещё не дошло до предчувствия предстоящей ему реформы{152}; даже силезские и богемские восстания не пробудили этого чувства. Такой неполитической стране, как Германия, невозможно доказать, что частичная нужда фабричных округов есть дело, касающееся всех, и тем более невозможно доказать ей, что нужда эта является злом всего цивилизованного мира. Это явление немцы рассматривают так, как если бы речь шла о каком-нибудь наводнении или голоде, имеющем местный характер. Поэтому король видит причину данного явления в нераспорядительности администрации или же в недостатке благотворительной деятельности. По этой причине – и потому ещё, что для усмирения слабых ткачей достаточно было небольшого отряда солдат, – разрушение фабрик и машин не могло внушить ни королю, ни органам власти никакого «страха». Кабинетский указ не был продиктован и религиозным чувством: он – весьма трезвое выражение христианского искусства управления государством и той доктрины, которая считает, что никакие трудности не могут устоять перед единственно, признаваемым ею лекарством – перед «добрым умонастроением христианских сердец». Бедность и преступление – это два больших бедствия; кто может их исцелить? Государство и органы власти? Нет; это может сделать лишь единение всех христианских сердец».
Автор, именующий себя «Пруссаком», отрицает «страх» короля также и на том основании, что небольшой отряд солдат оказался в состоянии расправиться со слабыми ткачами.
Итак, в стране, где торжественный обед с либеральными тостами и либерально пенящимся шампанским – вспомните дюссельдорфское празднество – послужил причиной издания королевского кабинетского указа[106]; где не потребовалось ни единого солдата, чтобы подавить стремления всей либеральной буржуазии к свободе печати и к конституции; в стране, где в порядке дня стоит пассивное послушание, – неужели в такой страна необходимость употребить военную силу против слабых ткачей не является событием, не является внушающим страх событием? А ведь при первом столкновении победили слабые ткачи. И только с помощью дополнительных войсковых подкреплений их смогли подавить. Разве восстание рабочей массы становится менее опасным оттого, что для его подавления не требуется целой армии? Пусть премудрый «Пруссак» сравнит восстание силезских ткачей с рабочими восстаниями в Англии, и тогда силезские ткачи предстанут перед ним как сильные ткачи.
Исходя из общего отношения политики к социальным недугам, мы покажем, почему восстание ткачей не могло внушить королю особенного «страха». Пока отметим только следующее: восстание было непосредственно направлено не против прусского короля, а против буржуазии. Как аристократ и абсолютный монарх, король Пруссии не может любить буржуазию; тем менее может испугать его то обстоятельство, что из-за напряжённых, обострённых отношений между буржуазией и пролетариатом возрастёт покорность и бессилие буржуазии. Далее: ортодоксальный католик относится к ортодоксальному протестанту более враждебно, чем к атеисту, точно так же как легитимист относится к либералу более враждебно, чем к коммунисту. И это не потому, что атеист и коммунист более родственны католику и легитимисту, а потому, что атеист и коммунист ещё более чужды католику и легитимисту, чем протестант и либерал, ибо они стоят вне его круга. Король прусский, как политик, имеет в области политики свою непосредственную противоположность в либерализме. Пролетариат, как противоположность, так же мало существует для короля, как король – для пролетариата. Только в том случае, если бы пролетариат уже достиг значительной силы, он заглушил бы все другие антипатии и политические противоположности и навлёк бы всю политическую вражду на себя. Наконец, короля, известного своей страстью ко всему интересному и многозначительному, должна была даже радостно поразить неожиданно представившаяся ему возможность обнаружить на собственной земле этот «интересный» и «столь нашумевший» пауперизм, который вместе с тем мог послужить ему поводом снова заставить говорить о себе. Как приятно было ему услышать, что отныне он владеет «собственным», королевско-прусским пауперизмом!