355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карен Свасьян » …Но еще ночь » Текст книги (страница 19)
…Но еще ночь
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:32

Текст книги "…Но еще ночь"


Автор книги: Карен Свасьян


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)

8.

«Пока в государствах не будут царствовать философы либо цари и владыки не станут философствовать, до тех пор государствам не избавиться от зол»[224]224
  Платон, Государство, кн. 5.


[Закрыть]
. Самое интересное, что большевики, которым и было назначено в неслыханных масштабах осуществить эту платоновскую максиму, едва ли думали о Платоне как своем теневом отце. А между тем, в большинстве это и были философы, рожденные, чтобы сделать платоновскую сказку былью. Надо только подумать о связке Маркс-Ленин не в привычной индикативной линии влияния Маркса на Ленина, а в обратной конъюнктивной – Ленина на Маркса. Нет сомнения, что учение Маркса не имело бы ни малейшего шанса стать верным, не стань оно в Ленине всесильным. «Материализм и эмпириокритицизм», что бы ни говорили, остается одной из самых дельных книг по марксистски осмысленной философской истории последних двух столетий. Это, если угодно, типично ницшевский жанр: боевой, задиристый, а с учетом русского исполнения, еще и хулиганский.

«Кривляка» Авенариус и «петух» Бюхнер настолько вписываются в эпатажную стилистику Ницше, что мысль о влиянии не должна показаться невозможной, и то, что о возможности этого влияния не было обронено ни слова, могло бы умножить число пробелов и упущений в лениниане. Сейчас, когда эта книга стала факультативной, можно попытаться оценить её, sine ira et studio, как наиболее удавшийся компендий марксистской философии, а значит, и наиболее абсурдный, предположив, что степень совершенства материализма прямо пропорциональна степени его нелепости. Нелепость материализма не та, на которую, как правило, обращают внимание, а та, которую, как правило, упускают из виду, – в том, что он противопоставляет себя идеализму, не видя, что его отличие от идеализма целиком сводится к эффекту вывернутой наизнанку перчатки, притом такой перчатки, у которой нет лицевой стороны, а есть две внутренние. Поскольку одной из внутренних сторон перчатки является идеализм, то, противопоставляя себя материализму, он лишь оказывается другой нелепостью, или, говоря точнее, другой половинкой единой нелепости.

В этом смысле материализм, утверждаемый в ленинской книге, воспроизводит платоновский идеализм «с точностью до наоборот» ; достаточно лишь прописать всюду «материя», где у Платона стоит «идея», и рокировать исходные понятия в пятом, шестом и седьмом пункте «Десяти вопросов к референту», чтобы опознать в большевистском вожде закоренелого платоника с отрицательным индексом модальности и понять, что с Лениным к власти пришел не просто философ, а некое хтоническое подобие старого аттического авантюриста-социалиста, втоптавшее на этот раз не землю в небо, а небо в землю, и не ищущее уже благосклонности у сиракузских тиранов, а просто свергающее их, чтобы сделать всё самому. Впрочем, платониками, не признающими ничего, кроме собственных идей, и готовыми ради этих идей умыть кровью земной шар, были все они, и оттого их приход к власти стал торжеством идеализма, несмотря на то, что старому люциферику приспичило заменить идею Бога идеей материи. Важно, что они не только убивали людей и изменяли мир, но и, как сказано, писали философские книги, ни на мгновение не переставая быть философами. Так это единственно и соответствовало основополагающему тезису о единстве теории и практики. Сталин, автор мастерски написанного очерка о диалектическом и историческом материализме, всё еще твердо держался «линии Платона» , чтобы тем тверже проводить «линию Демокрита» , но только слепой мог после его смерти не увидеть конца. Смерть Сталина – конец теократии, царства и славы исконной русско-советской византийской идеи; после Сталина на троне сидят уже не философы, a чурбаны.

Молотов назвал Хрущева «сапожником в вопросах теории» и (post hoc ergo propter hoc) «противником марксизма-ленинизма»; эту оценку лучше всего подтверждает сдача Хрущевым позиций коммунистического платонизма в пользу его англо-американского локковского оборотня, которого ему вдруг вздумалось догонять, не понимая, что догонять можно только того, кто впереди: сначала по производству мяса, молока и масла, а потом и вообще. Как же можно догонять там, где по идее стоят уже одной ногой в светлом будущем! Это и было провалом предприятия: вырождением советского в светское, а светского в хамское: с «кузькиной матерью» на посошок. Конец советской философии в Хрущеве – начало перестройки, или конца советского вообще. Брежнев, назвать которого (как и обоих его скоропостижных наследников) философом не повернулся бы язык даже у эстрадных утешников, лишь замедлил распад в имитационных насилиях застоя. С Брежнева воздух уже всё меньше пахнет смертью и всё больше смехом, и движущей силой этого периода советской истории оказывается, бесспорно, анекдот. Вдруг страна победившего платонизма очнулась из одного сна в другой: из коммунистического в капиталистический (American Dream), став во мгновение ока попрошайкой, готовым обменять ум, честь и совесть на штаны и сигареты с фирменными наклейками. Горбачев, чье перестроечное честолюбие не шло дальше мечты стать новым и удавшимся Хрущевым, стал-таки им, сыграв самого себя в роли подставного лица (или, наоборот, подставное лицо в роли себя), но так и не поняв этого.

9.

Интересно, вкратце проследить некоторые существенные этапы истории советской философии. Можно, в предельно допустимом обобщении, разделить её на три части, условно обозначив их как брожение , стагнацию , распад и понимая их как некое парциальное повторение советской истории в целом. Период брожения охватывает 20-е и частично 30-е годы. Это время сплошного экспериментирования при отсутствии каких-либо ствердевших структур. Начать можно было бы, впрочем, чуть раньше, с фиксации непродолжительного затакта, когда прежняя (русская) философия обернулась в пустом снесенном пространстве России неким фантомным чувством, а новая (марксистская) не осознала еще всей абсолютности выпавшего ей выигрыша.

Между этим первоначальным ступором неосознания и постепенным прихождением в себя победившего марксизма разыгрывается последнее серебряное десятилетие русской философии. Ильин (называю навскидку первые пришедшие на память примеры) в 1918 году публикует свою «Философию Гегеля как учение о конкретности Бога и человека». В том же году выходит «Философия Плотина» Блонского. Годом раньше датированы шедевры Андрея Белого «Рудольф Штейнер и Гёте в мировоззрении современности» и И. В. Попова «Личность и учение блаженного Августина». Густав Шпет публикует свои важнейшие труды, от «Очерков развития русской философии» (1922) до «Внутренней формы слова» (1927). В 1929 выходит «Диалектика Канта» Асмуса, и параллельно выстреливает книгами-ракетами А. Ф. Лосев, как бы схваченный временем за горло и сжимающий в считанные годы труд, который в нормальных условиях потребовал бы десятилетий.

Понятно, что счет шел на мгновения и что им рано или поздно предстояло выбирать между мировой славой (под лейблом изгнанных в Европу «русских философов» ) и безымянной, а чаще всего расстрельной смертью оставшихся на родине отщепенцев. Нужно ли говорить о том, что именно оставшиеся и стали отточием так и не состоявшейся русской философии! Последнее, чем они вызвучивали наступившую паучью глухоту были – переводы. За невозможностью писать свое они переписывали по-русски чужое: Кубицкий «Метафизику» Аристотеля, Фохт его же «Аналитики» и гегелевскую «Философию духа», Шпет «Феноменологию духа».

Их постепенный уход не был замечен на фоне шумного появления новых и молодых, по сути, всё тех же матросов и железняков, вломившихся в опустевшее культурное пространство, чтобы творить в нем то же, что и в пространстве бескультурном. Конечно, философия не могла составить здесь исключения, только теперь её находили уже не на кафедрах и в аудиториях, а где и как попало. Эксперименты и перформансы начались едва ли не на следующий день, но и заканчивались они, как правило, днем позже. Сначала это был «Пролеткульт», первая попытка рекрутирования красной профессуры.

Потом, уже в 1922, возникла «мининщина», после статьи бывшего члена Реввоенсовета и помощника Фрунзе Минина под названием: «Философию за борт», где он призывал упразднить философию за полной её ненадобностью в стране победившего пролетариата. И дальше пригоршнями, параллельно или друг за другом, целое множество проектов и дискуссий: отрицание идеологии и психологизация марксизма; попытка спаривания марксизма с фрейдизмом; спор «диалектиков» и «механистов»; енчменизм, или советский бихевиоризм… Это суть философские аналоги общих инновационных процессов, охватывающих 20-е годы: от свальных комсомольских сношений до оркестров без дирижеров. С прояснением и упорядочением политических процессов этап брожения постепенно начинает стабилизироваться, и уже с конца 20-х, начала 30-х годов культурная жизнь страны протекает перед камерами наблюдения, каковыe, за отсутствием высоких технологий, устанавливаются не во внешнем пространстве, наподобие оруэлловских телескринов, а в психике и как психика, по модели: человек человеку чекист . Любопытно, что приблизительно с этого времени процесс стабилизации сопровождается почти неправдоподобным в своей искренности энтузиазмом западных интеллектуалов по отношению к сталинскому режиму. Эмиль Людвиг так описывает свою встречу со Сталиным в 1933 году[225]225
  Emil Ludwig, Führer Europas, Amsterdam 1934, p. 292


[Закрыть]
: «Я ожидал увидеть какого-то великого князя, решительного, резкого, отталкивающего. Вместо этого я впервые увидел диктатора, которому мог бы доверить своих детей». Нет сомнения, что все они, от Барбюса, Мальро, Роллана, Жида, Фейхтвангера до старых фабианцев Шоу и Уэллса вкупе с обоими Маннами, были влюблены в этого человека, о котором упомянутый Уэллс произнес уникальные слова[226]226
  Experiment in Autobiography, New York, 1934, p. 689


[Закрыть]
: «Я никогда не встречал человека более искреннего, порядочного и честного; в нем нет ничего темного и зловещего». Что тут особенно настораживает, так это радикальность противопоставления светлого Сталина темному Гитлеру, и отнюдь не только в плане режимов, но, прежде всего, народов . Разве не требовал тот же филантроп Уэллс, еще в 1916 году, массовых бомбардировок Германии с целью устрашение немецкого населения, и разве не было это столь основательным образом – более полумиллиона разорванных в клочья и сожженных сверху женщин, детей и стариков – осуществлено со второго раза! Эта мальчишеская абсолютная влюбленность в одного людоеда на фоне столь же абсолютной мальчишеской ненависти к другому навсегда останется одним из наиболее удавшихся шедевров западной политической теологии.

10.

Стабилизация постепенно свертывалась в стагнацию . Трудно, да и вряд ли возможно хронологически зафиксировать момент перехода от последних биений мысли к её полной остановке. Еще к середине 30-х годов возможны издания Academia (Макиавелли, Гвиччардини, Вазари) с роскошными стостраничными вступительными статьями Дживелегова и Эфроса и вырезанными предисловиями Каменева. Даже в показательном 1937-м Асмус мог достойно писать о космогонии и космологии Декарта, а Мордухай-Болтовский о математике Ньютона. С какого-то момента, скорее всего уже после войны, это просто сходит на нет. Теперь парадигмальные фигуры советской философии – Митин, Юдин, Константинов и легион, а сама она стоит под знаком: от нелепого к более нелепому (ab absurdum ad absurdiorem). Допустив, что нелепым может быть какой-нибудь текст, а более нелепым – его понимание.

К примеру, если прочитать следующую фразу:«Только погружаясь в родники вечно текучей жизни, марксизм-ленинизм выходит из них снова и снова помолодевшим, окрепшим, способным творчески, с подлинно научных позиций решать новые сложные и трудные вопросы общественного развития» . В этой фразе трудно найти смысл, а еще труднее придать ей его, потому что от этого она становится бессмысленнее. Смыслом было бы, скажем, если посчитать её за тост и прочитать с кавказским акцентом, только кто же стал бы пить после такого тоста… Возможно и ассоциативное прочтение, по аналогии с «Фаустом»: марксизм-ленинизм дряхлым стариком погружается в родник вечно текучего сатанизма и выходит из него помолодевшим, приапически окрепшим, способным буянить в погребках и соблазнять молоденьких барышен.

На такой лад можно было бы сохранить её содержательную честь, но никак не идеологическую… Или еще один, более опасный пример (из критического отзыва): «В статье не показано огромное значение разработки товарищем Сталиным вопросов исторического материализма в период Отечественной войны» . У этой ерунды, в отличие от отполированной первой, есть, по крайней мере, ручка, за которую можно ухватиться: что-то вроде словесного аналога известного портрета кисти Фёдора Решетникова. Немецкие дивизии под Москвой, а тем временем в Кремле вождь разрабатывает вопросы исторического материализма, каковой факт во всем его огромном значении и проглядел растяпа в чине доктора философских наук или даже академика… Приведенные примеры, впрочем, носят остентативный характер и не затрагивают самого существа проблемы. Если сравнить советскую философию со Сфинксом, то справиться с ней можно будет, по аналогии, лишь поняв её. Между тем, понять её, как сказано выше, невозможно, не изменив её в самой её сути. Если мы понимаем абсурд, то мы понимаем уже не абсурд. С другой стороны, самим фактом понимания невозможности понимания мы лишь умножаем круги лабиринта и по-своему стимулируем абсурд. Вопрос решается единственно уточнением специфики самого понимания.

Если советская философия вообще может быть понята, то не иначе, как при условии, что специфика понимания здесь ни при каких обстоятельствах не может сама быть философской. Это значит: понимание советской философии лежит в компетенции не философии, а медицины, и думать следует при этом не о психиатрии, а о терапии в объеме от гастроэнтерологии до эндокринологии. В сказанном нет ни следа шутки, ни того менее эпатажа. Нужно будет просто перенести терапевтическую практику с внутренних органов на умственные состояния, с организма на сознание, и попытаться приспособить её к этим необычным для нее условиям. Анализ текстов будет проводиться по типу анализа крови, кала или мочи, с применением различных инструментальных практик, вроде гастроинтестинальной эндоскопии, магнитно-резонансной томографии и т. д. Наверное, только так можно будет справиться с этой химерой, потому что её этапный эпикриз не имеет ничего общего с традиционными философскими отклонениями, которые при всей патологичности лежат всё-таки в круге целого и позволяют осмыслять себя в качестве таковых только в соотнесенности с целым.

Особенность советской философии не в том, что она искажает мысль или извращает её, а в том, что она просто немысль; бессмысленно прилагать к ней критерии истинного и ложного, потому что она не истинная и не ложная, а никакая; это, я говорил уже выше, процессы пищеварения и обмена веществ, непонятно каким образом попавшие в голову: в кору головного мозга, a точнее, в левую лобную долю. В обычной нефилософской жизни её персонала всё могло протекать относительно нормально или, по крайней мере, выглядеть нормально.

Но стоило им только заняться своей профессиональной деятельностью, как связь с сознанием немедленно обрывалась, и участки мозга, ответственные за центры мышления и речи, начинали контролировать органические процессы, как если бы последние и были мышлением и речью. Говоря фигурально: их голова переваривала прочитанное как пельмени, съеденные в университетской столовой. Если знать, что в смысле так называемой «оккультной физиологии» неправомерная контаминация элементов сознания с внутренними органическими процессами приводит к галлюцинациям и парафренным состояниям, то общий диагноз советской философии не оставляет сомнений. Этот диагноз полностью соответствует периоду, охарактеризованному как стагнация , и лишь частично и в гораздо меньшей степени начальному состоянию брожения . Скажем так: марксизм в исполнении Рязанова, Деборина, Луппола оставляет впечатление вменяемости; они знают, о чем говорят. Напротив, марксизм Митина и Константинова лучше всего сравнить с водоемом, в котором свободно дрейфует совокупность организмов академического, или университетского, планктона: бактерии, водоросли, моллюски, личинки, кишечнополостные, ракоообразные. Можно предположить, что по разнообразию слоев, групп и видов этот последний нисколько не уступает самым дотошным классификациям морских биологов. Наверное, в будущем (если таковое вообще будет) потребовались бы специальные институты в рамках общих национально-исследовательских программ, чтобы изучать этот раздел биологической океанографии под техническим наименованием «советская философия» .

11.

Потом пришло время распада. Любопытно, что он начался с попыток оживления трупа. Группа молодых философов, ощутив себя в хрущевско-лютеровской парадигме, осторожно начала зондировать возможности ревизии: в рамках программы возвращения к марксистско-ленинским принципам, столь грубо попранным в годы культа личности. Все вдруг страстно затосковали по Марксу и потянулись «назад к Марксу» .

В начале был Маркс, и всё, что было кроме Маркса, было Маркс и через Маркса. Аналогия с Лютером, искавшим прямого контакта с Богом и оттого восставшим против католических маклеров и комиссионеров, лежит как на ладони: наконец и здесь пришло время освобождаться от чиновных посредников в поисках потерянного Маркса. Неожиданно оказалось, что старый чёрт совсем не так безнадежен и догматичен, каким его выставляли его номенклатурные душеприказчики. Уже одна сказанная им Энгельсу фраза: «Я знаю, что я не марксист», кружила голову перспективами аналогий с апофатическим богословием или гнозисом. Маркс в роли deus absconditus угрожал абсолютной размытостью границ и опасной готовностью к каким угодно трансформациям.

Вдруг паролем и пропуском в закрытое философское пространство стало открытие Маркса, и не просто Маркса, а всего в Марксе и Маркса во всем , и если в эксегезе сталинского симпосиона он был нашим всем, то теперь после хрущевского похмелья ему сподобилось стать всем всех ; материалистом, но в каком-то небывалом, всеобъемлющем, прямо-таки оккультном смысле; заговорите с таким похмельным марксистом о Якобе Бёме или Рейсбруке Удивительном, и он убедит вас, что всё это можно найти в Марксе либо что названные мистики, вероятнее всего, были марксистами. С этой внезапно вспыхнувшей пандемией марксомании и начался распад советской философии. Мифический, обретенный (или изобретенный) в своей псевдоаутентичности Всемаркс оказывался джокером, заменяющим или, если угодно, бьющим любую карту. Хрущев, инициировав десталинизацию Маркса, спровоцировал, сам того не ведая, мощный толчок, повлекший за собой обвалы и смещения в сознании не только отечественных, но и европейских философов.

С Хрущева марксизм окончательно перестает быть советской монополией и ищет «диалога» с ревизионистами: в борьбе против советского марксизма. Он в самом деле не ведал, что творил, этот трикстер на троне, которого Сталин однажды (или многажды) назвал «дураком». Но ведь не секрет, что, дезавуируя «наш» марксизм, он лишь лил воду на мельницу «их» марксизмов, осуществляя перестройку в масштабах, и не снившихся будущему везунчику Горбачеву. В этом десталинизированном, десоветизированном, а значит, гуманизированном и европеизированном Марксе какая-то небольшая часть советских философов положила начало диссидентству, после чего витрину «русской философии» на Западе пришлось спешно расширять, чтобы освободить место и для «советской философии», которая в лице немногих смельчаков прорвалась-таки в «душную сферу мышления» . Это был акт братания с союзниками, от которого несло не меньшей жутью, чем от недавнего братания на Эльбе западных и восточных пришельцев из миров hic sunt dracones. Распад марксизма принял необратимые формы с момента, когда его советским и, параллельно, антисоветским экспонентам взбрело в голову изобрести «марксизм с человеческим лицом». Разница, прежде и помимо всего, была в том, что первые жили свою философию, и жили её в режиме постоянного риска; марксизм Ильенкова, Библера, Щедровицкого, Мамардашвили, обоих Давыдовых (Василия Васильевича и Юрия Николаевича) – это марксизм «фронтовиков» , героический марксизм, в отличие от «тылового» , а часто и шкурнического марксизма Корша, Райха, Лефевра, Альтюссера. Они жили Марксом и Маркса, что вряд ли можно сказать о франкфуртских пройдохах и прочих брехтах и бло́хах, да и о самом Марксе, который нисколько не рисовался, говоря, что он не марксист, потому что действительно не был им. Похоже, мы имеем дело со вторым (и последним) «моментом истины» в советской философии, после недолгого первого в самом её начале: оба раза в элементе честности по отношению к самой себе.

Но при всей истинности моментов неистинным оставалось их целое; просто призрак продолжал экспериментировать, диалектически противопоставляя себе себя другого и мороча голову экспозицией собственных псевдонесовместимостей и псевдонепримиримостей. Наверное, историю ХХ века удастся однажды осмыслить как историю распространения метастаз марксизма, зачастую просто нераспознаваемых. Хайдеггер (в лекциях 1944 года) заметил, что в аспекте истории метафизики коммунизм, американизм и национал-социализм идентичны. Чтобы понять это, надо идеировать названные идеологии, а не журналистски скользить по ним. Общности и здесь обещают быть куда более интересными, чем различия: скажем, общность между Гитлером и Тельманом, Тельманом и Рузвельтом, Рузвельтом и Сталиным в рамках инновационных стратегий перестройки мира. Экспонентам этого единого и универсального марксизма оставалось лишь претендовать, каждому для себя, на подлинность и единственность.

То, что марксизм в советском эксперименте загнал себя в тупик, можно понять, наблюдая его в чисто русском профиле непредсказуемостей. Но это нисколько не свидетельствует еще против более высокого процента аутентичности в нем. Ленин, что бы ни говорили, развил и осуществил глубочайшие потенции марксизма, а Сталин – ленинизмa. Образ «подлинного, неискаженного Маркса» в соседстве с Кьеркегором, Ницше, Кафкой (почему не Марком Аврелием или Иоахимом Флорским?), сфабрикованный западными и отечественными шестидесятниками, был и остается не более чем очередным диалектическим фокусом, опровергаемым текстами и фактами; он и в кабинете грезил о баррикадах и восхищался коммунарным отребьем, сжегшем Париж, а уж перед большевистским отребьем преклонился бы наверняка, несмотря на свое патологическое неприятие России.

Говоря без оговорок, Маркс – создание Ленина, потому что без Ленина он не стал бы фактором мира и истории, а остался бы навсегда в одной кампании с Бём-Баверком и Туган-Барановским и уж во всяком случае без шестидесятников как московского, так и парижского разлива, которые, ища его аутентичности, как-то с легкостью не учли, что и сами они, вкупе с собственным творческим подходом к марксизму, ленинские же креатуры. Но Ленин, создавший Маркса, был, в свою очередь, сталинским созданием: от Мавзолея с выставленными напоказ мощами до песен Джамбула Джабаева и Сулеймана Стальского.

Короче, если советский эксперимент загнал себя в тупик, то не в последнюю очередь оттого, что он был наиболее рискованным. Здесь не болтали о классовой борьбе, а стояли в ней насмерть. Гнев Ленина, а после и Сталина, против ревизионистов и оппортунистов марксистского учения понятен и по-марксистски правомерен: если марксизм только учение, а не в то же время и руководство к действию, то выбирать приходится между неадекватностью и провокацией. Оба раза в каком-нибудь немецком университете или парижском кафе. Потеряв силу и правдоподобие в советской рабоче-крестьянской аватаре, марксистский оборотень вновь объявился в студенческой парижской. Теперь уже верхом не на Митине и Лифшице, а на Сартре и Фуко, кружа голову не только остротой и гениальностью исполнения, но и смелостью идейных смесительств, от Ницше, Гуссерля и Хайдеггера до Жене и Арто. Молодые советские первомарксисты имитировали, по сути, тот же узор, без декадентских излишеств, но с одинаковой целью: лишить марксизм католической невменяемости и придать ему шарм, чтобы от него уже не шарахались, а влеклись к нему. До Ницше и Арто здесь, конечно, не доходило, зато неприкрытым образом черпали из экзистенциализма, логического позитивизма, структурализма и теории систем. Еще раз: нужно было вывести марксизм из советско-официальных стереотипов, расширить его до неузнаваемости и замести следы экскурсами в Берталанфи, Декарта или (почему бы и нет) Марселя Пруста.

Именно эту нелегкую задачу решали шестидесятники, и, как знать, может, именно им, а не их парижским или загребским коллегам, удалось бы справиться с ней, будь у них чуть больше времени для этого и, соответственно, чуть больше свобод. Когда после Хрущева пришел Брежнев и старые нибелунгы сталинизма запраздновали-таки возврат, всё оказалось так и не так: возврат Сталина в Брежневе хоть и случился, но без малейшего намека на оригинал, а (по-гегелевски) как фарс с диагнозом dementia senilis . Бедные шестидесятники! Они, как прилежные школьники, повелись на оттепель, истолковав хрущевские перемены в духе исторического материализма и талдыча о необходимости там, где всё решал случай.

У них не открылись глаза, даже когда на них продолжало гаркать начальство и по-прежнему доносили коллеги. Вдруг против собственной воли они очутились в диссидентах или подозрительных, то есть стали больше, чем были и хотели быть: были за подлинный, как им казалось, марксизм; стали эзопами и иносказателями, чтобы не быть невыездными. Время быстро расставило акценты, и большинству из них в долгие и тягучие годы застоя не оставалось ничего иного, как вхолостую осваивать гомеопатию рисков и читать своих более счастливых французских сверстников. Их трагедия – трагедия сослагательности, в которую только и грезит попасть вечно проваливающаяся в изъявительном наклонении российская история. «Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазара Балтазаровича, да, пожалуй, прибавить к этому еще дородности Ивана Павловича…» Так вот, если бы и им дать хоть какую-нибудь, но действительную свободу мысли, да еще с никакими сусловыми в ней, а еще, если бы им жить в 1968-м как в 1986-м, то совсем не исключено, что не они читали бы Фуко и Лакана, а Фуко с Лаканом – их… В своем историко-материалистическом индикативе они, такие умные, талантливые, блистательные, не потянули даже на, прости Господи, Жижека.

12.

Распад советской философии набирает темп параллельно с мгновенным вспыхом и медленным затуханием иллюзии очеловеченного Маркса: гальванизированный труп, проделав несколько неадекватных движений, снова улегся в гроб, чтобы при случае еще раз выпрыгнуть из него. Общая картина выстраивалась по привычной схеме верха и низа: немногие наверху, остальные внизу.

Немногие верхние (небожители, элита) располагались, в свою очередь, в трояком раскладе ролей. Первым эшелоном шли философские вельможи, так сказать, философский генералитет. За ними ограниченный контингент тоже своего рода вельмож, которым дозволялось писать и мыслить нестандартно. И уже в самом конце белели единицы призраков и реликтов из «до нашей эры» .

Так, в общих контурах, выглядела coelesti hierarchia советской философии. Первый, генеральский, контингент лучше всего характеризуется словом «потусторонний» : групповая академически-университетская душа с подключенными к ней, как к блоку сознания, носителями, притом что само сознание было не сознанием, а тем, что физиологи называют приобретенным поведением на основе условно-рефлекторных реакций. Вторую группу составляла некая внутренняя эмиграция: немногие лучи света в темном царстве, говоря словами советских школьных сочинений. Нужно вспомнить славные имена Аверинцева, Лотмана, Щедровицкого, Пятигорского, Мамардашвили, Гайденко и других. (Особняком стоит парадоксальная фигура А. А. Зиновьева, логика, сатирика, градостроителя, чей город Ибанск, вместе с городом-побратимом Достоевского Скотопригоньевском, будет однажды нанесен на карту России, скорее всего в пределах Золотого кольца.) Тут, как сказано, дозволялось сдержанно дышать, иногда даже делать глубокий вдох. Не то чтобы речь шла о каком-то философском аналоге потемкинских построек или магазинной сети «Березка», но публикации или лекции прописанных в этой группе элитников вызывающе отличались от обычных «рублёвых» книг.

Это были своеобразные философские окна в Европу на фоне всякого рода спецхранов и запретов, как бы философский вызов Западу по той же графе показателей, что хокей, балет и цирк. Что здесь прежде всего бросалось в глаза, так это раскованное обращение с текстами классиков и даже вызывающе скудное их цитирование на фоне обильного цитирования других, недоступных, авторов. Маленькие оазисы среди бесконечного однообразия песков! Ну где еще могли советские гуинплены обжечься о Ницше или Шпенглера или Ортегу и Гассета (которого принимали же за двоих) или Макса Вебера: трагелафов, каждый цитированный «вяк» которых котировался чуть ли не на уровне раскопок Красного моря. Цитаты чаще всего заслоняли прочее содержание и выковыривались из текста, как изюм из булок.

Несомненно, это было нарушением температурного режима советского философского инкубатора, о плачевных результатах которого можно было бы догадываться по соответствующим зоотехническим освидетельствованиям: «Вывод молодняка растянут. Выведенный молодняк малоподвижен, плохо стоит на ногах. Оперение у него грязное, животы отвислые»… Существовали еще и специальные переводы книг «для внутреннего пользования» , на деле: для моноглотов верхнего генеральского этажа, пронумерованные и выдаваемые под расписку. Это вписывалось в общую стилистику потребления, где тексты зарубежных философов распределялись по спискам, аналогичным тем, по которым для узкого круга лиц распределялись товары широкого потребления, с той, пожалуй, разницей, что книги можно было скопировать, а товары – нет… И наконец, третью, самую неправдоподобную группу представляли редкие экземпляры генетически несовместимых и непонятно каким образом уцелевших в эпоху чисток и дезинфекций пришельцев из старого, до оснований разрушенного мира.

Тут, прежде всего, напрашиваются имена Алексея Федоровича Лосева и Валентина Фердинандовича Асмуса. Первый мог бы дышать (и дышал-таки) воздухом Плотина и Прокла, а второй втайне доживал жизнь доктора Живаго, переставшего писать стихи и ушедшего в философию… Оставшийся «низ» советской философии делался по всем правилам планового народного хозяйства. Философов производили в том же порядке и едва ли не в тех же количествах, что и парикмахеров или пианистов. Сначала университет, потом устройство на работу, как повезет: кто лаборантом, кто аспирантом, а кто и младшим научным сотрудником. Вожделенной целью была диссертация: кандидатская, а при дальнейшем везении и докторская, после чего вчерашний микроорганизм продвигался в класс более привилегированных челюстноротых с видами на «верх» .


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю