355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карен Свасьян » …Но еще ночь » Текст книги (страница 8)
…Но еще ночь
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:32

Текст книги "…Но еще ночь"


Автор книги: Карен Свасьян


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)

Фауст (посмертное)

1.

Писать о Фаусте сегодня: не том, что в литературе и литература, а раскавыченном, самом , приходится с оглядкой на прошлое, вплоть до недавнего, когда он умудрился променять своё первородство на беспамятство и предпочесть трудному пути вочеловечения кретинизм. Впрочем, не будем торопиться с lasciate ogni speranza. Может, это только иллюзия, видимость, гегелевская хитрость разума, где разуму в сложившихся форсмажорных обстоятельствах и не остается ничего иного, как прикинуться stupid white man, чтобы обыграть Мефистофеля и выиграть пари.

2.

Фауст – рискованная ставка Творца на тварь, где Творец сам становится тварным, чтобы мир свершался в жанре не воскресной проповеди, а трагедии. Можно еще знать, что, проигрывая человека, Бог проигрывает себя, но гораздо труднее понять, что он проигрывает себя себе же; скажем так: себя в своем «фаустовском» , где он вечно становится тем, что он уже от вечности есть, себе же в своем «вагнеровском» : во всем пантеоне своих остановленных мгновений. Теологи проморгали очевиднейший факт: Мефистофель – не враг Бога, а сам Бог, залегендированный как враг. Nihil contra Deum, nisi Deus ipse. Ничто не против Бога, если не сам Бог. Научимся же мы однажды говорить слова молитвы, не машинально твердя их, а понимая: « Не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого» . Какое странное «но» ! «Не введи» , ведь, и значит: «избавь» . Причем тут «но» . «Но» – противительный союз как условие. Делай, что делаешь, но… «избавь нас от лукавого» . Просить: «Не введи нас в искушение» , всё равно, что просить: не дай нам быть рожденными, а, родившись, жить. Потому что что же и делает Творец наш и Бог, если не ежемгновенно вводит нас в искушение, как в единственный источник нашего взросления и возмужания! Другое дело, как он делает это. В «Моем Фаусте» Поля Валери Мефистофель элегантно разъясняет одной юной барышне, что быть духом зла не прихоть, а должность, и что кому-то надо же было взвалить на себя это бремя. «Я, как и Вы, мадемуазель, творение. Я не делаю ничего такого, что не входило бы в мои обязанности по долгу службы. Ну не Творцу же самому было возиться с этим!» [61]61
  Paul Valéry, Mon Faust. Œuvres, Pléiade, 1960, t. 2, p. 345.


[Закрыть]
Риск в том, что дух зла, чтобы исполнять свои служебные обязанности, должен сам пребывать в иллюзии. Только так ему удалось бы быть правдивым во лжи, то есть не играть свою автономность, а жить её, как если бы всё и в самом деле было так. Об остальном (успешном внедрении и распространении иллюзии) заботятся предоставленные в его распоряжение теологи и священники, которые равным образом должны пребывать в иллюзии, то есть вымащивать благими намерениями дорогу в ад и быть убежденными в том, что ложь – это правда, а правда ложь (как ведьмы в «Макбете»: «Fair is foul, and foul is fair»), чтобы профессионально делать свое дело. После чего искушаемым не остается иного выхода, как уповать на Божью помощь. Но и понять, что «избавь нас от лукавого» значит, не: не введи нас в искушение, а: не дай нам застрять в нем.

3.

Фатальный промах богословов: их Бог прост и плоск, как сами они. Шеллинг неподражаемо высмеял высокомерных слепцов, срисовывающих Бога с собственной убогости. «Нет ничего более плачевного, – так Шеллинг[62]62
  Philosophie d. Offenbarung 1841/42 (Paulus-Nachschrift), Frankfurt 1993, S. 256.


[Закрыть]
, – чем рационалисты, которые хотят сделать разумным то, что выходит за пределы разума. Павел говорит (1. Кор. I: 18–25) о слабости и глупости Бога, которые способны на большее, чем сила людей. Только сильный вправе быть слабым. Гаманн спрашивает: не поняли ли вы еще до сих пор, что Бог гений , которому меньше всего дела до того, считают ли это разумным или неразумным. В самом деле, не каждому дано понять глубокую иронию Бога в сотворении мира, как и в каждом из его деяний». Ирония в том, что для того, чтобы изгнать нас из рая, то есть пробудить от спячки, Творцу понадобилась сложная и рискованная режиссура заблуждения : заблуждаться в нас, как мы , чтобы в нас же и как мы становиться тем, что oн от века уже есть. Дьявол в этой режиссуре – умение и мужество Бога заблуждаться в человеке, и остановить дьявола можно не иначе, как не давая ему остановиться самому, потому что, остановившись, он фиксирует заблуждение (себя) как истину (Бога). Тогда это и есть настоящая дьявольщина. Между тем, смысл творения вываривается как раз в его инсценированной дьявольщине, где дьявол противостоит целому, оставаясь частью целого, которая, как часть, подчинена целому; противопоставление – инсценировка, сценический прием, настолько гениально разыгрываемый, что нужно быть действительно привязанным ко всем мачтам сознания, чтобы не сойти с ума в высокомерные богословские эксегезы, принимающие игру всерьез. Суть дьявольщины в том, что её в действительности нет; можно было бы с крупицей соли сказать, что Бог выдумал дьявола (разыгрывает дьявола), чтобы не дать творению застрять в седьмом дне, а самому удалиться на заслуженный покой, после чего не было бы ни времени, ни мысли и истории, а был бы вечный рай: с нами, заспиртованными (от spiritus = дух) в нем и избавленными от тягот вочеловечения, и воскресным, не знающим куда себя девать Богом! Можно сказать и так: дьявольщина, настоящая, – это когда противопоставляют Богу лукавого. И не просто противопоставляют, а так, что он оказывается более сильным и удачным, чем Всемогущий. Как будто, когда мы пишем Одного с прописной буквы, а другого со строчной, мы лишаем этого другого его явного преимущества в мощи и счете! Кант в своей книге о религии упоминает иезуитского патера Шарлевуа, обучавшего одного молодого ирокеза катехизису. «Он рассказал о зле, которое злой дух внес в доброе поначалу творение, и еще о том, как этот злой дух всё время норовит сорвать божественные устроения. На негодующий вопрос ирокеза: „Но почему Бог не приканчивает дьявола?“, он, по собственному прямодушному признанию, не нашелся сразу что ответить»[63]63
  Kant, Die Religion innerhalb der Grenzen der bloßen Vernunft, in: Werkausgabe (Weischedel), Bd. 8, S. 734.


[Закрыть]
. Нетрудно догадаться, что́ он ответил бы, найдясь, но едва ли дойти от иезуитского ответа до названного выше очевиднейшего факта было бы легче, чем от ирокезского вопроса.

4.

Становление человека – carte blanche Сатаны: лицензия на зло, потому что в зле, через зло, силою зла мир не замирает в воскресности, а учится быть бодрым и будним. «Мир», говорит однажды Гёте[64]64
  Goethes Gespräche, Leipzig 1909, Bd. 2, S.336.


[Закрыть]
, «это орган, на котором играет Господь Бог, а дьявол надувает меха». Не умей человек быть злым, у него не прорезались бы даже зубы. Грехопадение – религиозный дар, дар Я в животном, которое без этого дара оставалось бы просто райским телом: бесплотным, бесстыдным и бессмертным. Непонятно (теологически) одно: если Бог – это рай, а рай – неведение, то откуда в нем второе древо? Бог, говорит св. Иоанн Дамаскин, хотел, чтобы мы были бесстрастны и беззаботны и не делали ничего иного, кроме как «непрестанно и немолчно воспевали Создателя, наслаждаясь Его созерцанием и возлагая на Него наши заботы»[65]65
  Св. Иоанн Дамаскин, Точное изложение православной веры, кн. 2, гл. 11. Полн. собр. творений, СПб. 1913, т. 1.


[Закрыть]
. Заботы! Какие еще заботы у бесстрастных и беззаботных! И разве для этого не достаточно было древа жизни! Зачем понадобилось еще одно: то, вкусив с которого, учатся различать добро и зло? Оно, продолжает святой отец, «должно было служить некоторым испытанием и искушением для человека и упражнением его послушания и непослушания». То есть, если древо познания и стоит в раю, то не для употребления, а для неупотребления. Совсем как в старом анекдоте про англичанина, который, после долгих лет жизни на необитаемом острове, был найден своими соотечественниками и объяснил им, почему ему понадобилось выстроить на острове три дома. Первый, так сказал он, – это дом, в котором я живу. Второй – клуб, в который я хожу. А третий – клуб, в который я не хожу. Соответственно, в райском раскладе: первое древо – это древо, с которого я вкушаю, а второе – то, с которого я не вкушаю. Богослов добавляет: наверное, вкушать с древа добра и зла дoзволялось только ангелам, чтобы они не просто были ангелами, но и знали про это; человеку это могло быть только во вред, как твердая пища младенцу, питающемуся молоком. Бедный богословский дьявол! Ведь и по сей день мало кто догадывается, кому мы обязаны нашей статью, прямой походкой, речью, мыслью, сознанием и самосознанием, знанием, культурой, историей, собой . Храни мы верность богословскому Богу, который сотворил нас, чтобы мы «непрестанно и немолчно воспевали Его», о нас можно было бы сказать словами Вольтера из его письма к Руссо[66]66
  Œuvres complètes de Voltaire, t. 33, Paris, 1818. Correspondance générale, t. III, p.159sq.


[Закрыть]
: «Я получил, сударь, Вашу новую книгу против рода человеческого, и я благодарю Вас за нее… Еще никогда не было затрачено столько ума, чтобы сделать из нас скотин… Так и хочется, читая Ваш труд, встать на четвереньки. Но, поскольку я вот уже более шестидесяти лет как отвык от этой привычки и неспособен, к сожалению, снова вернуться к ней, мне приходится предоставить этот естественный способ передвижения тем, кому он больше подобает, чем нам с вами. Ко всему прочему я не в состоянии сесть на судно и отправиться в Канаду к дикарям… Меня вполне устраивает быть мирным дикарем в одиночестве, которое я выбрал себе неподалеку от мест Вашего обитания, где и Вы, надо полагать, являетесь таковым же. От г-на Шаппюи мне стал известно, что Ваше здоровье оставляет желать лучшего; следовало бы восстанавливать его на свежем воздухе, наслаждаться свободой, пить вместе со мной молоко наших коров и щипать траву на наших пастбищах».

5.

Еще раз: риск пролога на небе в том, что обоим могучим сотрудникам Бога (их именно двое, diabolos и satanos) не дано знать, что они действуют по воле Отца. Больше того: им позволено всерьёз считать себя врагами и всерьёз оспаривать у Творца его творение. Оспаривать, значит: портить, делать неудавшимся. По типу: «И увидел Бог, что это хорошо», а это было – хуже не бывает. Софокл в «Эдипе в Колоне» нашел совершенную формулу: «Величайшее благо – совсем не родиться, а родившись, поскорей умереть»… Важно понять: Мефистофель не единственный носитель и адепт зла. Не единственный, с позволения сказать, чёрт. Есть и другой. Опасность другого в том, что он замаскирован под Бога. Хуже: играет Бога, вжит в роль Бога до — дальше некуда (так и просится на язык: по системе Станиславского). Он и сам верит в то, что он и есть Бог. Еще бы не поверить, когда ему две тысячи лет внушают это и молятся. Какая странная мысль, от которой можно равно потемнеть и – просветлеть: Бог (в расхожем, машинально усвоенном из традиции представлении о Нем) – это зомбированный дьявол: дьявол, сидящий на теологической игле и мерещащийся себе Богом… Но и дьявол (всё в том же машинально усвояемом представлении о нем) – это Бог, принимающий себя за дьявола. Работают оба по привычной схеме «злого» и «хорошего» следователей. Один черен, как чёрт. Другой, антипод, автоматически ослепляет ангельской белизной. Один заземляет настолько, что увязаешь в земном, как в болоте. После чего другому не составляет труда притягивать в небо. Одному только и удаются что уродства, которые он уродует всё дальше и больше. Другой обожает в вещах их фотогеничность. Он прихорашивает их до неузнаваемости, снимает их и вклеивает снимки в Вечность.

6.

Фокус в том, что оба противопоказаны друг другу и страдают взаимной аллергией. Как небо и земля, в буквальном смысле. О чем они при этом даже не догадываются, так это о том, что делают с разных концов одно и то же дело. Мефистофель обязуется быть гидом Фауста по жизни и посвящать его в полноту земного опыта. То, что Фауст абсолютно годится на эту роль, засвидетельствовано уже в первом его появлении на сцене: в признании, что, несмотря на ученость и профессуру, он «был и остался дураком». Это парафраз бессмертной реплики флорентийского острослова, сказавшего однажды о гуманисте Микеле Марулло, что тот хоть и учен в греческом и латыни, но на volgare просто дурак. Признание столетнего Фауста – приглашение на казнь или, что то же, пропуск в ад, потому что ад – это не место, где спят (профессора или уже кто угодно), а бодрствуют наяву и во сне. Ад – это место, где живут , а жизнь, соответственно, – место, где учатся осознавать ад, во всяком случае, не просыпать его, и если Фаусту наново – по второму кругу – дается молодость и жизнь, то оттого лишь, что он академически проспал первую. Надо помнить: Мефистофель обязуется служить ему и исполнять любые его прихоти. Весь инвентарь прихотей и капризов против единственного условия: одного остановленного мгновения . Какого-то одного волшебного мига, настолько прекрасного, что Фаусту захочется дотронуться до него руками царя Мидаса, а, дотронувшись, сразу умереть, чтобы не позорить свою вторую старость ослиными ушами.

7.

И вот же свершилось: он мертв. Остановка мгновения оказалось на деле остановкой сердца, в точном согласии с буквой и духом договора: «Едва я миг отдельный возвеличу, / Вскричав: „Мгновение, повремени!“ – / Всё кончено, и я твоя добыча» (пер. Б. Пастернака). Теперь за дело берется сатанинский персонал. Толстые и тощие черти копают могилу, под окрики начальника и его глубокомысленные глоссы о тщете земного. Он победил – без свинств и мошенничеств. Тем сильнее его потрясение при виде откуда-то взявшихся ангелов, с песнями и розами отвоевывающих у него душу Фауста. Но как! Разве договор уже не в силе! Разве он не честно выполнял все условия! И его ли вина, если клиент сам подставил себя, как и было оговорено в контракте! Что за произвол! Пути Бога хоть и неисповедимы, но не до такой же степени, чтобы на них царил беспредел! Нет. Этого просто не может быть. Уж кто-кто, а он знает, что, если речь идет о беспределе, то не от Бога, а над Богом, который в представлениях о нем упрощен настолько, что верить в него можно примерно из тех же душевных состояний, из которых посетители аттракционов верят в фокусничества на сцене… Настоящий (не богословский, не профессорский, не обывательский) Бог – уж это старый чёрт знает наверняка – творит не чудеса, а необходимое . Риск в том, что добивается он этого не принуждением, а предоставлением всех свобод, после чего «тварь дрожащая» и решает сама, делать ли ей из свободы необходимое или – чёрт знает что. Как бы ни было, но ведь Фауст проиграл! О каком же спасении может быть речь! Мыслимое ли дело, чтобы Бог – тот, кто Творец не только Фауста, но и Мефистофеля – унизил себя до чуда! До самого что ни на есть театрального deus ex machinа. Но кто же тогда спасает Фауста? Да и – спасает ли?… Акция спасения – не инсценировка ли передачи клиента одним чёртом другому! Земной дьявол, пресытивший Фауста земным, не сделал ли его готовым упасть ногами в небо! К тому же в католическое! (Наверное, за скудностью убранств протестантского.) Представим же себе: выигравший пари Мефистофель собирается закопать свою добычу в землю. Это называется: погибель. Но тут появляются какие-то ангелы и отнимают у него Фауста, чтобы закопать его в небо. Потому что закопанным можно ведь быть не только в смерть, но и в бессмертие: в праздное бессмертие праведников-пенсионеров, обретших заслуженную Вечность, чтобы вторично и на сей раз окончательно умереть в нее… «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» Надо попытаться представить себе Фауста выкрикивающим это в концертной зале. Скажем, при исполнении Kyrie eleison из Высокой мессы Баха. Это уже даже не царь Мидас, а тот вдохновенный пошляк из рассказа Вилье де Лиль-Адана, который, прочитав где-то, что лебеди, умирая, поют, ранним утром в плаще и сапогах отправился на озеро и стал сворачивать лебедям шеи, чтобы поощрять искусство…

Фауст, homo dei, изменил Богу, а в Боге – себе. Ставкой Бога было: стремление («Чья жизнь в стремлениях прошла, / Того спасти мы можем»). Ставкой Мефистофеля-Аримана: остановка мгновения. Но Мефистофель-Ариман, сам того не зная, играл лишь на руку другому. Тому самому deus designatus, который коллекционирует сфотографированные мгновения и подменяет историю музеем. Спору нет: этот последний может обвести вокруг пальца кого угодно: философов, теологов, мистиков, атеистов, филантропов, мошенников и прочих честных малых. Кого он не в состоянии одурачить, так это своего другого . Мефистофель: «Скажите, дети милые, к примеру, / Вы тоже, не родня ли Люциферу?» Так, обращаясь к ангелам. А до этого, утешая своих перепуганных лемуров, уже прямым текстом и утвердительно: не в бровь, а в оба глаза: «Ведь это – черти, как и мы, но в маске» («Es sind auch Teufel, doch verkappt»). Вот мгновение, которое впору было бы останавливать самому, чтобы самому же и быть «спасаемым» : гнозис нечистого, разоблачающего другого нечистого. История Бога в этом гнозисе разыгрывается историей двух дьяволов в поисках своего искупления (или своей уместности). Потому что от зла избавляются, не когда не подпускают его к себе, а когда ставят его на место. Зло – это не зло вовсе само по себе, а лишь смещенное добро, добро не на своем месте и не в свое время. Но кто мог бы услышать это и понять! Повидимому, сам Фауст, только уже не тот, закопанный в бессмертие , а новый: третий Фауст, о котором Гёте мог только грезить, потому что создать его он был не в силах. Создать значило, стать самому, чтобы себя же с самогo себя потом и списывать. Третий Фауст, сумей мы представить себе его скульптурно, стоял бы посередине двух фигур. В фигуре слева мы опознали бы аккредитованного Бога традиции. Фигура справа оставалась бы неизменно чёртом. В стоящем между ними человеке оба нашли бы свою разгадку и свое примирение. Третий Фауст был бы горизонтом, в котором небо переходит в землю, а земля в небо, – причем горизонтом, не просто увиденным, а достигнутым .

9.

Фауст, упавший вверх в финале трагедии, – икона: жил на земле среди грешников, теперь живет на небе среди праведных. На земле остался умный и никуда не падающий Вагнер: берлинский профессор Дюбуа-Реймон, посетовавший однажды на Гёте, что он, Гёте, вместо того чтобы женить Фауста на Гретхен и оставить преподавать в университете, заставил его заниматься магией и вообще несолидными вещами. Впрочем, и Вагнеру выпал недолгий срок. Он оказался вдруг копией без оригинала, тенью, которую лишили предмета! Оба – Фауст и Вагнер – просто и без всяких церемоний списаны в архаику. Даже Мефистофель, похоже, ушел от дел, после того как выяснилось, что среди двуногих всё меньше и меньше таких, кто давал бы еще искушать себя и сбивать с толку. То, что вчера называлось искушением, сегодня просто конвейр повседневности. Девочки-старшеклассницы не могут понять, отчего Анна Каренина бросилась под поезд. Для них это просто какая-то эзотерика. Всё перепуталось, и теперь уже действительно некому сказать, ни понять: Россия, Лета, Лорелея . Ну что же в самом деле делать бедному классическому чёрту среди нынешней клиентуры! Надо представить себе однажды Воланда в сегодняшней Москве. Или как раз не представить, потому что он не нашел бы здесь не только никакого Мастера с его самоотверженной ведьмой, но даже и прочей столь милой и архаичной сволочи. Время дьявола, искушающего, обольщающего, совращающего, вышло: за полным отсутствием спроса на него. Чёрт сегодня никакой не чёрт, а просто начитавшийся своих Делёзов болтун и генератор инновационных процессов. Вакансию Фауста (и Вагнера) заняли футболисты, теннисисты, боксеры, политики, шпагоглотатели и кабаретисты, портные, манекены, звезды экрана и эстрады, папарацци, репортеры, толкеры, уолкеры, сталкеры, рэпперы, рокеры, брокеры, джокеры, блоггеры… После смерти поп-певца Майкла Джексона в эдиториале элитарного немецкого «Шпигеля» было написано: «Придет время, когда каждый из нас спросит себя: „Что ты делал, когда умер Майкл Джексон?“» Пишущий эти строки отправил письмо в редакцию, написав, что в момент названной смерти он как раз принимал решение аннулировать свою подписку на журнал. На что ему было отвечено, что редакция относится с пониманием к его решению, которое она, однако, не разделяет. Вместе с «подавляющим большинством читателей» . Всё, конечно, так, и глупо было бы искать в моем отказе какие-либо другие причины, кроме физиологических. От «подавляющего большинства» защищаются не аргументами и доводами, а дистанцией. Большинство, вопреки Ибсену, всегда право. Просто от его правоты впору энергично зажимать нос. Конечно, Фауст никогда не был темой для большинства. Но и не для до такой же степени немногих! Похоже, счет пошел уже на единицы, и старая гераклитовская пропорция: один против десяти тысяч , нуждается в астрономических поправках. Главное, понять, что быть единицами в наше время – уже не привилегия и не исключительность, а просто твердость решения. В конце концов, всё зависит от того, сколькие смогут сказать себе и решить для себя это: если пружина мира (души, сознания) растягивается нынче повсюду за пределы своей растяжимости, становясь просто никчемным скрапом, то происходить это может где угодно, но только не во мне.

Базель, 4 апреля 2011


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю