Текст книги "Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Рассказы, очерки, сказки"
Автор книги: Карел Чапек
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 31 страниц)
© перевод В. Петровой
Разумеется, у меня и в мыслях нет подбивать кого-либо болеть, но уж если кто-нибудь за это возьмется, то скорей всего он и без моей инструкции изберет для себя нормальное, так сказать, классическое течение болезни. Всякую болезнь, перенесенную добросовестно и надлежащим образом, можно сравнить с древней Галлией, разделенной на три части[81]81
…с древней Галлией… разделенной на три части… – «Галлия делится на три части» – начало «Записок о Галльской войне» Гая Юлия Цезаря (102 или 100 – 44 гг. до н. э.).
[Закрыть].
I. Первая, или предварительная, – когда человеку становится как-то не по себе, а если уж говорить прямо, то просто препаршиво, что-то где-то болит, – в общем, он не в своей тарелке, но заболеть пока еще окончательно не решил.
«Так, пустяки», – уговаривает себя субъект, подвергшийся напасти, трусливо избегая неприятного предположения, будто у него что-то не так. «Вот еще, – твердит он себе, – ничего у меня нет, само пройдет, лучше об этом не думать; можно чем-нибудь заняться; или пойти гулять; либо выпить рюмочку сливовицы».
«Нельзя ни в коем случае поддаваться, – храбрится он сам перед собой, – всему виной этот дурацкий холод; завтра снова буду как огурчик».
II. Однако ни завтра, ни послезавтра он как огурчик не становится. Тогда, собрав всю свою волю, человек отметает неопределенность и решает болеть. Собственно, болезнь не является физическим состоянием. Более или менее неприятное физическое состояние есть лишь предпосылка или повод для того, чтобы решительно взять на себя роль больного. Болеть – это еще не значит испытывать недомогание, это скорее значит, что человек принял решение посвятить себя этому занятию, то есть отнестись к себе как к больному. Тогда он переходит во вторую стадию: болезнь непрофессиональную, или любительскую, когда ты сам себе лекарь. Каждый рядовой больной-любитель имеет свои собственные испытанные средства, избавляющие от всех недугов. Одни верят в потогонное, другие в золототысячник, некоторые признают только компрессы, в то время как для иных превыше всего горячее вино с корицей. Более изощренный и образованный больной действует и более методично: прежде всего он ставит себе диагноз. Обычно такие больные предпочитают аппендицит, менингит или гнойную ангину; правда, сбивает с толку отсутствие температуры, но тут можно предположить, что причиной тому является редкая и опасная форма упомянутой болезни. Чем образованней больной, тем более опасный недуг он себе выбирает. Простой смертный всего-навсего простужен, у больного интеллигента бывает исключительно бронхит, плеврит или еще что-нибудь латинское, но, чтобы там ни было, это, вне всякого сомнения, чрезвычайно серьезно, и тут уже дело чести, чтобы человек, решивший болеть, болел чем– нибудь всерьез и опасно; игра должна стоить свеч.
Взгляните-ка на него: не правда ли, свой недуг он несет с достоинством, усевшись в кресло в жарко натопленной комнате, окруженный чашками чая, отваром проскурника и ромашки, весь в компрессах, с градусником, носовым платком и легким чтеньем под рукой.
– Эге-ге, – говорите вы, – что это с вами стряслось?
– Воспаление желчного пузыря, не иначе, – отвечает он с олимпийским спокойствием.
– Не может быть, – участливо говорите вы, – где у вас болит?
– Тут и тут, – отвечает больной, и тогда вы пылко восклицаете:
– Что вы, друг мой, это не желчный пузырь, у меня это было, у вас всего-навсего почки.
– Значит, у вас были почки? – с живым интересом вопрошает больной. – И у вас болело и тут и тут?
– А как же, – продолжаете вы бодро, – не стоит обращать внимания, только ешьте все без соли и пейте одно лишь молоко.
Но вот является второй ближний и находит страдальца в кресле, в руках у того блюдце с кашей, кружечка молока, легкое чтение и носовой платок.
– Э, – молвит гость, – что это с вами?
– Почки, – мрачно отвечает больной, – плохи мои дела, дружище.
– Какие там почки, – щебечет гость, – это, голубчик, грипп – у меня тоже был грипп, вы не огорчайтесь; выпейте бутылочку коньяку, и будете как огурчик!
Однако третий ближний решительно пресекает мрачные мысли больного.
– Это не грипп. Нынче все называют гриппом. У меня проходило точно так же, как у вас, а оказался плеврит. Не переживайте, я провалялся месяц. Поставьте компресс, заберитесь в постель и хорошенько пропотейте.
Короче говоря, пока больной еще поддерживает связь с внешним миром, он вскоре выясняет, что:
1) у значительного большинства его близких были когда-то точно такие же симптомы и недомогания, но болезнь носила всякий раз иное название;
2) те, у кого подобные симптомы были, значительно участливей, общительной и вообще симпатичней, чем те, у которых отродясь ничего подобного не было;
3) и еще – и это особенно утешает и обнадеживает больного: у других тоже бывало такое.
Но как только больной остается предоставленным самому себе, он предается занятию, рекомендованному некоторыми философами, а именно: погружается в самосозерцание и самоанализ. С беспокойством прислушиваясь к многообразным голосам своего тела, он обнаруживает, что сейчас у него кольнуло справа, а сейчас слева, теперь в горле, а потом в печени или еще где-то (возможно, это надпочечники или селезенка). Чем больше он сосредоточивается на своей болезни, тем его ощущения неопределенней и хаотичнее. Если звенит в ухе, он считает, что это воспаление среднего уха или чего-то еще. Его болезнь, за которой он наблюдает со столь пристальным вниманием, становится все более необузданной, она как будто разбухает, и тогда больной собирает всю волю, чтобы принять героическое решение. Идти к врачу, и – баста. Может статься, что врач действительно что-то обнаружит, но это уже не играет роли.
III. Итак, третья стадия. Болеть профессионально, или с помощью медицины. С той минуты, как человек обнажает перед врачом свое бренное тело, болезнь уже более не его личное дело, она становится как бы собственностью врача. Больной уже не субъект, носитель симптомов, он теперь объект прослушивания. Столь радикальная перемена действует на него, как легкий шок, но он, собрав все силы, чтоб не выдать себя, всячески старается создать впечатление, будто ничего серьезного у него нет, он много и добродушно говорит, но врач на это не реагирует: врач елозит холодным ухом по груди пациента, по его спине, буркает «вдохните», «выдохните», «повернитесь». Пациент покорно исполняет, но в нем все нарастает чувство горечи и обиды. Он более не хаотический, растревоженный дух, а нескладный кусок мяса, чужой и безобразный, который поворачивают, прощупывают и простукивают – «доктор, это не я, это просто-напросто мешок человеческой субстанции, ох, и дурацкий же у меня вид, куда девалось мое достоинство, какого черта я сюда полез».
Доктор выпрямляется:
– Можете одеваться.
Вместе с жилеткой и пиджаком к страдальцу возвращается необходимая толика нормального для человека самоутверждения, и его гражданское «я» опять соединяется с телом.
– Значит, так, – говорит доктор, – в общем, ничего страшного, будете делать то-то и то-то, лежать, не курить.
Пациент выслушивает его с явным разочарованием.
– А… что, собственно, со мной? – выдавливает он наконец.
Врач отвечает что-то по латыни.
– Ага, – облегченно вздыхает пациент. – Слава богу, теперь наконец у этого имеется название, и во всей истории не остается ничего непонятного, ибо болезнь наконец получила имя.
Больной несет свою болезнь домой, чтобы продолжать лелеять ее. Теперь, когда у нее есть имя и она стала своеобразной вещью в себе, чем-то, что имеет границы, что заключено в определенные рамки, теперь он уже не должен заниматься собой, он должен заниматься исключительно своей болезнью, имеющей латинское название.
И, по прошествии какого-то времени, встретив ближнего, который слегка занемог, он радостно и со знанием дела восклицает:
– Да-да, у вас то же самое, что было у меня.
1932
О воспалении надкостницы© перевод В. Петровой
Итак, когда мне стало совсем невмоготу, когда в три часа ночи я вскочил с постели и, схватившись за голову, забегал кругами по комнате, пища, как перепуганная насмерть мышь, я сказал себе: «Нет, так этого оставить нельзя, нельзя молчать о муках человеческих; с ними надо бороться».
И вот, исполняя клятву, данную в ту страшную минуту, я пишу рассказ о воспалении надкостницы.
Нормальное течение болезни таково: поначалу страдалец с деланной легкостью сообщает своим ближним, что у него, кажется, побаливают зубы. На что ближние, желая его успокоить, отвечают, что это, мол, просто так, должно быть, продуло, и лучше всего прикладывать сливовицу, уксус, настойку йода, холодный компресс, нагретый шерстяной платок, перекись водорода, свинцовую примочку и прочее, то есть все, что в данный момент взбредет им в голову. Применение всех этих средств приводит к тому, что боль, до сих пор неопределенная, обостряется и начинает долбить, сверлить, драть, колоть, палить, разбухать, расти и подниматься. Значит, достигнута вторая стадия заболевания, когда несчастный решает, что больше терпеть нельзя, и начинает поглощать всевозможные порошки: аспирин, амидопирин, новомидон, родин, тригемин, верамон и множество других. Порошки действительно помогают: сверлящая боль утихает, но человек вдруг начинает опухать.
Дрожащими пальцами ощупывает он свою припухлость, и ему кажется, что она больше всего, к чему он когда-либо в жизни прикасался. Ближние тем временем разбиваются на два лагеря; одни утверждают, будто необходимо делать холодные примочки, чтоб припухлость не увеличивалась и опала, на что другие возражают, заявляя, что опухоль необходимо распарить, чтоб она быстрее созрела. Страдалец предпринимает попеременно и то и другое, в результате чего опухоль, созрев, затвердевает, она чуть ли не лоснится от буйной силы, а боль, бодрая и посвежевшая, вырывается на свободу, предпринимая штыковые атаки направо и налево. Больной зуб при этом почему-то становится огромным, он вылезает из ряда прочих зубов и то и дело цепляется за них, что дает ему возможность испытывать ослепительную, как молния, боль. На этой стадии, буркнув что-то ужасное, страдалец нахлобучивает шляпу и мчится к своему дантисту. Бывают в жизни минуты, когда человек способен и на такие героические решения.
Вопреки всем ожиданиям, ваш врач не проявляет бурного сочувствия; он лишь бормочет себе под нос:
– Нуте-ка, поглядим, что там у вас, – и, не обращая внимания на протесты, стучит каким-то инструментом по вашим зубам, после чего впадает в легкую задумчивость. – Дело в том, – произносит он мрачно, – что этот зуб надо вырвать.
И тут вдруг в вас просыпается какое-то исключительное благородство, и вы уподобляетесь родному отцу, проявляющему ангельское терпение к нерадивому потомку, прежде чем от него отречься.
– Лучше пока подождать, – с горячностью заявляете вы, – вдруг он образумится и нам удастся спасти его, как вы считаете?
Представьте себе – сейчас этот негодник действительно болит немного меньше.
– Ладно, – ворчит дантист, – денек подождем.
Он отпускает вас, прописав какие-то притирания, мази и примочки.
Но уже по дороге обратно зуб вдруг передумывает и снова ведет себя как обезумевший: вы мчитесь домой, набив карманы аптечными склянками и банками, горя нетерпением поскорее приняться за спасательные работы. С нечеловеческой самоотверженностью вы пытаетесь сберечь несчастный зуб (ибо делаете это в его интересах, а не для себя). Вы полощете рот, натираетесь едкими снадобьями, мажетесь зловонной йодной мазью, ставите компрессы из свинцовой примочки, и снова полощете, и снова ставите компрессы, а в перерывах между всем этим бьетесь головой об стенку, пытаетесь считать до ста, мечетесь взад-вперед по комнате, словом, любым способом пытаетесь убить время; ибо никакое чтение не в силах даже на пять минут заглушить воспаление надкостницы. Мне хотелось бы раз в жизни написать такую хорошую и увлекательную книгу, чтоб она смогла заинтересовать человека, страдающего воспалением надкостницы. Это еще никому не удавалось. Что касается меня, то я пробовал читать книги, проверенные во время других болезней, например, Библию, «Три мушкетера», Диккенса, детективы и садовые прейскуранты, но ни в одной я не нашел облегчения и забвенья.
Сейчас великомученик сосредоточен лишь на одном: на спасательных работах. Подобно матросу на тонущем корабле, без передышки откачивающему воду, человек, постигнутый воспалением надкостницы, так же без передышки ставит компрессы, полощет рот и мажет десны.
Если бы врач рекомендовал ему читать задом наперед «Отче наш», каждые семь минут по три раза плевать на север, обвязывать красной ниткой левую ногу, выкрасить кончик носа медным купоросом и каждые четверть часа глотать ложку отвара дикого каштана, то он, священнодействуя, неукоснительно проделывал бы все это со страстной аккуратностью. Кроме того, это помогло бы скоротать день.
И вот день, действительно, проходит и наступает ночь. Описать ее невозможно, как невозможно описать бесконечность, достаточно лишь сказать, что к первому проблеску зари все уже окончательно и бесповоротно решено. «Зуб надо рвать. Утром же иду и твердо заявляю: „Пан доктор, делайте со мной, что хотите; я готов на все“». Странно, но это героическое решение доживает лишь до утра; утром оказывается, что сегодня воскресенье – врачи не принимают. Существует какая-то особая закономерность: воспаление надкостницы созревает обычно к воскресенью. Как правило, в ночь с субботы на воскресенье оказывается, что зуб надо рвать. Это вполне определенно находится в причинной связи с тем, что в воскресенье ни один врач не принимает.
Сей факт страдалец принимает с двойственным чувством: с одной стороны, он возмущен и клянет зубных врачей, бессмысленную привычку отмечать воскресенье и вообще праздники. Клянет весь свет, а главное, то обстоятельство, что зуб нельзя вырвать; хотя, с другой стороны, подавляет в себе чувство глубокого облегчения, потому что нельзя идти к врачу рвать зуб. По крайней мере, сегодня. Надо подождать.
Итак, последний день, день великого ожиданья. Больной уже не ставит компрессы, не полощет рот и не прикладывает вату, он лишь корчится, извивается и бегает взад-вперед, с ужасом взирая на часы: «О, черт, когда же это наконец прекратится?» Или сидит, раскачиваясь всем телом, чтобы хоть как-то одурманить себя. Каждые полчаса он глотает что-нибудь болеутоляющее, в результате чего ему становится по-настоящему плохо. В состоянии оцепенения он доживает до ночи и забирается в постель. Это последняя ночь перед казнью.
Боль, которая до сих пор терзала только один зуб, теперь растеклась; вот она уже наверху, внизу, в ухе, на виске, в горле. Горячая, раскаленная, пульсирующая. Страдалец дрожит, его трясет от озноба и яростного нетерпения, он скрипит зубами, и, о, боже, что он натворил! Визжа и завывая, он вскакивает с постели и мечется на дрожащих ногах по комнате.
Когда же силы покидают его, он усаживается на постель и, скрипнув зубами, начинает раскачиваться всем телом в отчаянном нетерпении. И все повторяется сначала. В три часа ночи он решает, что так этого оставить нельзя, человечество более не может так страдать. После чего валится обратно на постель и погружается в мучительное забытье.
Что касается меня, мне мерещилось, будто больной зуб и его визави вовсе не зубы, а пасторы, один из которых, тот, что болит, побывал у римского папы и потому второй не смеет к нему прикасаться. Стоит же ему прикоснуться, как я тотчас же просыпаюсь от боли.
«Почему, – удивляюсь я, – никто не может до этого пастора дотронуться? Вот глупое правило!»
И получаю ясный и не терпящий возражения ответ: «Да, таково предписание со времен Роберта Гискара[82]82
Гискар Роберт (1015–1085) – предводитель норманнов, осуществивших захват части южной Италии; герой одноименной трагедии немецкого драматурга Генриха фон Клейста (1777–1811).
[Закрыть]».
Я смиряюсь, ибо к традициям отношусь с почтением.
Потом мне мерещится, будто во рту у меня вовсе не зубы, а кактусы: больной зуб – это колючая опунция, а его визави – цереус с длинными шипами; стоит только им приблизиться друг к другу, как они сцепляются своими колючками и я просыпаюсь.
Со слезами на глазах я говорю себе: «Я так их пестовал, и вот благодарность!»
В подобных сновидениях больной доживает до рассвета.
Конец короток и ущербен. С трясущимися коленками добирается страдалец до своего дантиста.
– Пан доктор, – заикается он.
– Садитесь, – приказывает тот.
– А больно не будет?
– Не будет, – говорит врач, лязгая какими-то инструментами.
– А… его обязательно рвать?
– Обязательно, – ледяным тоном произносит врач в приближается к больному.
Великомученик вцепляется в ручки кресла.
– А… больно не будет?
– Откройте рот!
Несчастный наносит несколько ударов ногами и руками в живот и грудь дантиста; прижатый к спинке кресла, он пытается кричать, но в это мгновенье ему делают инъекцию.
– Было больно? – спрашивает врач.
– Н-н-нет, – мямлит страдалец неуверенно. – А до завтра подождать нельзя?
– Нет, – буркает доктор и задумчиво смотрит в окно.
По улице ходят люди, как будто здесь, у этого окошка, не разыгрывается одна из величайших трагедий.
– Ну, теперь пора, – удовлетворенно сообщает доктор. – Откройте рот!
Пациент закрывает глаза, чтобы не видеть орудие пытки.
– Но…
– Шире!
Во рту что-то хрупает, видимо, это соскользнули щипцы.
– Больно не будет?
– Прополощите, – откуда-то издалека басит доктор и показывает что-то белое.
О, боже, разве этот зуб был такой маленький?
Через три дня бывший страдалец ходит от одного к другому и рассказывает, что у него было воспаление надкостницы.
Но люди так бесчувственны. В лучшем случае, они говорят:
– Это еще что! Вот когда у меня было воспаление надкостницы… – И начинают выкладывать, как врач долбил им долотом челюсть, или еще что-нибудь в этом роде.
А другие равнодушно замечают:
– Надкостница? Со мной такого в жизни не бывало.
И больше вашей историей не интересуются.
1929
II
Человек и собака© перевод О. Малевича
Стало уже общепринятым мнением, что кошка обладает преимущественно свойствами женского характера, тогда как у собаки скорее мужская натура. Я полагаю, что это мнение опирается на своеобразную закономерность природы: в самом деле, почти все домашние кошки принадлежат к слабому полу, между тем как подавляющее большинство собак, с которыми нам приходилось иметь дело, представители мужского начала. Кот, существо довольно редкостное, наделен мужественными чертами характера, как мало кто из знакомых мне мужчин. Если принято утверждать, что кошка ветрена, подобно всякой женщине, то кот неверен, как настоящий стопроцентный мужчина… Только на этот раз я собираюсь говорить о собаках.
Мужчина прежде всего ценит в собаке породу или, по крайней мере, делает вид, что знает в этом толк. «У этой псины недурно поставлены лапы, – скажет он, – но уши, по-моему, недостаточно хороши». – «Да что вы! – возразит другой. – У него самые прекрасные уши, какие я когда-нибудь видел, вы только обратите внимание, как стоит левое…» Короче говоря, мужчина питает к собаке своего рода кинологическое пристрастие, что, по всей вероятности, является атавизмом, полученным в наследство от далекого предка-охотника; в то время как женщина ценит в своей четвероногой собственности главным образом пажеские наклонности. «Он обожает меня!» – говорит она растроганно и невозможно балует пса, делая его изнеженным, вздорным и непослушным, как все, кого мы слишком любим. Пускай никто не пытается уверить меня, что женщины ни в чем не уступят нам, мужчинам, – они не способны создавать философские системы и воспитывать собак.
Но более всего мы готовы превозносить собачий интеллект. «Она только что не говорит!» – скажем мы, забывая, что на самом деле собака, конечно, говорит, но на языке, отличном от нашего. Я сам часто слышал, как пес совершенно отчетливо ворчал: «Окаянные блохи!» Иной раз он явственно крикнет: «Спасайся, кто может!..» – или «Караул!» – а то – ругается, и притом довольно-таки крепко. Я считаю, что если бы пес умел говорить, как мы того нередко желаем, он выражал бы свои мысли в несколько грубоватой форме, отдавая предпочтение словам неприличным и вульгарным. Если бы пес умел говорить, он был бы совершенно несносен в избранном обществе. Характер у него простецкий и открытый, это добродушный малый, но уж никак не барич.
Когда мы обращаемся к собакам с речью, они смотрят нам в глаза, и минутами кажется, что хоть немного понимают нас, даже пасть приоткрывают от избытка внимания. Однажды в прошлом году я искал где-то на Шумаве грибы и заблудился; в конце концов мне посчастливилось найти тропку, которая вывела меня из лесу через болота к уединенному хутору. Подхожу я туда, и вдруг навстречу мне кидается огромный сенбернар, больше меня ростом, и принимается зловеще рявкать. В одной руке я держал большой гриб, в другой – два и потому был абсолютно беззащитен. Тогда я окликнул пса и сообщил ему о себе все, что мог: кто я такой, почему иду именно здесь, а не другой дорогой, но пес продолжал облаивать меня самыми последними словами. Я решил, что он не понимает чешского языка и попробовал усовестить его по-немецки. Признаюсь, я еще ни с кем не разговаривал так учтиво, как с этим сенбернаром. Я предлагал ему мир; я был полон добрых намерений и взывал к его разуму. Мой монолог продолжался до тех пор, пока я не заметил, что, столпившись за изгородью, меня серьезно слушает все население хутора и что пес тоже умолк, раскрыв пасть от изумления. Это был самый большой ораторский успех в моей жизни.
Есть люди, которые чувствуют себя оскорбленными, если их облает собака; они замахиваются на нее палкой или делают вид, что хотят бросить камень. Мало кто сохраняет достоинство, даже если на него нападает крошечная шавка. Мне кажется, что человеку гораздо более пристало вступить с вышеупомянутой шавкой в переговоры, – ведь могущество речи и разума действует магически, и даже самая взъерошенная собачонка через некоторое время поймет, что человека все равно не перебрешешь. Если бы собаки владели даром речи, договориться с ними было бы, пожалуй, так же трудно, как с людьми.
1926