Текст книги "Революция низких смыслов"
Автор книги: Капитолина Кокшенева
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
Писательский горизонт Олега Ермакова слился не с Богом, а с видом войны, открывающимся «низшему составу». Казармы, монотонный солдатский быт, – изматывающий, обессиливающий, отупляющий, как зубная боль. Кажется, раскаленное афганское солнце выжгло, растопило и «высокий смысл» романа, унизило его до тягучей повседневности, уже не требующей ни философских, ни исторических рефлексий автора. Точное описание состояния человека на афганской войне – главный эффект письма О.Ермакова. «Это литература не для слабонервных», – не раз констатировала критика, подразумевая описания кровавых «операций» войны. О Ермаков, как и В.П.Астафьев, приближают героя к самому последнему уровню материального мира. Это рубеж, за которым, кажется, уже кончается любая деятельность воображения.
Критика много сказала об «окопном реализме», о «Грязной правде» романа В.Астафьева «Прокляты и убиты». Критика заметила, что нет в романе философского осмысления войны; а «привычный» и «родной» ее образ писатель лишь украсил «шоковыми иллюстрациями» (В.Бондаренко, В.Воронов, М.Золотоносов). Обратившая все свое внимание на «художественную вторичность», «простую описательность» и «эстетическую неизобретательность» романа (М.Золотоносов), испытавшая вместе с тем и шок, от столь резкого названия («прокляты»!), критика не увидела нового и современного взгляда большого писателя на Великую войну. В своем романе Астафьев смел «идеальный образ» как почвеннического, так и партийно-советского представления о нашем народе. Писатель сблизился с теми прозаиками, которые с нигилистической обреченностью констатируют: вера в то, что «человек – звучит гордо», уже потеряна. Потеряна навсегда.
Современная литература прицельно бьет в одну точку – «правды о жизни и человеке». Недавнее участие в создании ценностей социалистической культуры сменилось полной, тотальной ее критикой. Мы не будем решать написал ли Астафьев всю правду о войне. Доказательность писателя не спортивного свойства, где можно все взвесить и измерить. Правда всегда сложна, как и многообразны способы ее утверждения. Ради «правды» в современной прозе описываются и роды, и аборты, ради нее, многострадальной, рассказывают о проститутках и технике «любви». Можно множить и множить подробности «быдлового существования» человека на войне – сцену показательного суда усилить не менее показательным расстрелом братьев Снегиревых, а картины скотской казарменной жизни дополнить забиванием ротным командиром больного солдата. Сколько бы писатель ни стремился к полноте «правды жизни» – реальность войны, безусловно, была страшнее всякого описания и любого изощренного вымысла. Дело даже не в натурализме описания отхожих мест, производящих отталкивающее в эстетическом отношении впечатление. Чего не стерпишь ради правды-истины. Да и что за дело писателю, если мы «падаем», «гибнем» от смертельной дозы яда, если «рвется» душа и мы не можем дышать, придавленные правдой Астафьева?! Не можете в себя ее вместить – не читайте о войне, смотрите детективы и мелодрамы. В ситуации Конца Эпохи все свободны от взаимного оберегания – писатель и сам перестал чувствовать себя кому-то нужным, добровольно готов сойти с высокой кафедры, где всегда, в русском понимании, было его место. Все больше и больше внедряется западный «свободный стиль» в отношения читающей публики и писателя. Каждый сам по себе, каждый сам для себя живет, думает, страдает и читает. Или не страдает, не думает и не читает.
У Астафьева не может быть обмолвок или случайностей. Его эпиграф (Послание к галатам Святого Апостола Павла, глава 5, стих 15), название романа – все значимо, все связано с общей целью. Вынув из «контекста» слов Апостола о свободе, любви, о духе и плоти, – вынув «цитату» об угрызении и съедении друг друга, Астафьев, очевидно нарочно, заземлил думу о человеке, проклиная его и убивая. Прокляты и убиты. «Прокляты потому, что соучаствовали в грехе защиты греховного государства» (К.Мяло).
Изначальным проклятием над человеком висит маканинская вина рождения в «этой стране». Еще агрессивнее в своей неумолимой реалистичности В.П.Астафьев, не только уверенный в преступности государства и его первого вождя-выродка, но и усомнившийся в мощных нравственных силах «любимого крещеного народа». Народа, который получив «самую ничтожную власть», – «остервенело глумится над своим же братом» и истязает его. Народа, нрав которого «искажен, разум которого «замутился», а потому ушел он «за галифастыми пьяными комиссарами» в банды бездельников и лодырей, не знающих труда.
Свой ответ на вопрос «кем прокляты?» писатель прячет за древней молитвой. Это богатырь-старообрядец Рындин все время твердит «бабушкину молитву» – «кто сеет на земле смуту, войны и братоубийство, будут Богом прокляты и убиты». Но каким же Богом прокляты мы были в 41-м? Виктор Петрович вынужден «путать карты». Он ведь знает, что Бог в православном христианском установлении никого никогда не проклинал. Даже предавшие Сына Божия на смерть Им не прокляты, а наказаны. Господом нашим совсем не проклят род человеческий, Он бесконечно милостив, несмотря на все тягчайшие грехи наши личные и исторические. Явно больше симпатизируя старообрядцам (самый светлый человек в казарме – старовер), Астафьев подхватывает намеченное А.И.Солженицыным и другими писателями представление о чистоте веры именно в их среде. Но и старообрядческое представление о Боге, чего не мог не знать романист, – вовсе никак не соответствует требуемому проклятию Потому писатель и вынужден рассказать нам об «оконниках», что молились звезде, дереву, зверю, от которых известно «Богово проклятие». В том– то и суть. Языческое, сектантское, а не милующее православное, отношение к человеку предпочел В.П.Астафьев. Всем своим замыслом он вступил в конфликт и с собственными героями. «Десяток солдат молятся, – пишет автор, – батальон их слышит. Вот вас (политруков – К.К.) не слышат. Спят на политзанятиях». Только молились солдаты Господу нашему Иисусу Христу. «И мертвенькие сплошь с крестиками лежат», – вывела рука писателя. С православными и старообрядческими крестиками! Автор же, породивший своих героев, молится вместе с «оконниками» языческой звезде и зверю. Писатель ввергнут в противоречие с самим собой – и это обстоятельство нельзя иначе понимать, как трагическое.
Можно понять тех, кто читал «…Ивана Денисовича» и не испытывал подавленности, почти задавленности звериными условиями жизни человека, а читая Астафьева, не справляется с тяжестью описания казарменной жизни, мало отличной от тюремной, и картинами «края», «предела» падшего мира. Астафьев не может плохо, неярко писать – впечатление «края» только усугубляется его талантливостью. И все же не «остервенелое глумление над своим же братом», не бессмысленная муштра с игрушечным оружием, не быт доходяг остается в памяти. Великолепны рассказы о судьбах Щуся и Шпатора; сколько подлинного чувства в гимне писателя Хлебному полю («самому дивному творению рук человеческих»); как целомудренны и пронзительны в любви слова о русской женщине; с какой нежностью, «душу разрывающим восторгом» написана сцена прощания старшины со своим уходящим на войну батальоном. (Стоит сопоставить эти страницы романа с рассуждениями С.Липкина о «непобеде» друг над другом Сталина и Гитлера, чтобы понять, как много у Липкина книжной «гуманности».) Русский читатель узнает здесь «прежнего» Астафьева, иноземец, пожалуй, поразится «быдловым существованием». Но все-таки за свою страшную, «озверелую правду» писатель Астафьев не получил награды. Видимо, еще ниже, за край, должна быть опущена планка правды о русском человеке и России. Хлебное поле! Помешало ты быть «избранным» или спасло писателя от ловкого критика-политика, уже обмакнувшего перо в чернила, чтобы вывести «В.П.Астафьев и кризис национального сознания» или, того лучше, «В.П.Астафьев как зеркало нашей революции». Кризис, как и революцию, естественно будет им одобрен и расхвален.
Кажется, завело писателя в тупик, сбило с дороги его сознательное и явное отчуждение от православия. «Сигналом» того является не столько пристрастие к старообрядцам (здесь должно и, даст Бог, возможно преодоление раскола), но перечисление в одном ряду – «не знающих стыда дармоедов» – мундиров гвардейцев, кожаных курток комиссаров, религиозных сутан; креста и дьявольского знака. Еще чуть-чуть – и писатель, кажется, православную церковь спишет в силу «тоталитарную». Вот тогда, возможно, и Нобелевскую премию получит. А пока… Пока все еще говорит о хлебном поле, а не о речке из пепси-колы. Только кто его знает, что напишет он дальше, продолжая роман? «Букер» решил поостеречься…
«Физиология войны! сама по себе не имеет безусловной ценности. Только духовное, внутреннее и сокровенное решает вопрос о достоинстве вещественного, явного, внешнего. Так было всегда. И будет всегда. В русском понимании правда не зависит полностью ни от земной авторской воли, ни от «уменьшения» или «увеличения» нравственности в народе. Только приняв мир и христиански обустроив душу, писатель через своих героев может разрешить вопрос о «правде жизни», которая не есть лишь правда земная, на чем и был по преимуществу сосредоточен В.П.Астафьев. Лично для меня злой русский писатель, опирающийся на темные силы вдохновения, столь же без-опорен для души, как и злой православный священник. Кризисное атеистическое сознание не способно к воссозданию полноты жизни, не способно к разрешению вопроса о «вине», о «Грехе», о «Страдании», как бы ни было оно исповедально, как бы не стремилось до конца, до донышка выговориться. Атеистический путь вел и ведет к тупику, к омертвению и вырождению литературы, чему лучший пример – вся наша «букеровская проза», которая только и смогла показать человека, раскрывающего себя как зверя и как «совка», как человека в государстве зла – на том стоят и Астафьев, и Маканин, и Ермаков.
У «Букера» в плену останутся романы Ермакова и Липкина. В литературе останется Маканин. Тяжел крест В.П.Астафьева, высока вершина его восхождения. По его творчеству будут судить потомки о судьбе меняющейся национальной действительности, снова превратившей всех нас в «бывших». Только нет и не будет у нас «Константинопольского парохода». Многие, многие наши соотечественники говорят сегодня горькие слов – читать интереснее, чем жить. Именно они, а не новые «господа», не прежние товарищи, не критики, создающие писателю имидж «прозревшего старого солдата», – именно они читают Астафьева «всем сердцем», «всей душой». Душой, которая последним, последним усилием воли старается удержаться на вечном русском рубеже – еще и еще раз отделить неправду Тьмы от правды Света.
1994
Культура как наказание
Посвящается живым
Уже тогда, в 70-е, соблазнов было много: в студенческой среде началось увлечение дзэн-будизмом, ходили по рукам сочинения Блаватской, парапсихологи «вершили чудеса» и получили официальное признание, благодаря «пассам» черной женщины над полуживым генсеком. Входила в моду методология, прорабатывающая буквально все – от йоги до марксизма. Расцветал самиздат, осмысливающий себя как «культура два» и остро нуждающийся в советской официальной литературе и ее системе ценностей, – нуждающийся как в химическом катализаторе для собственной «творческой реакции». Конечно, были и в нем настоящие художники и интеллектуалы. И какая же молодость без «бунтарских ночей» – без запрещенного чтения Солженицына и Пастернака, Набокова и Бердяева…
Но именно культура удерживала многих в то время от соблазнов сектантского существования. Именно культура позволила осознать многим из нас свою русскость. Это было опадение огнем, затронувшее потаенные глубины, но и сомкнувшееся – стык в стык – с реальностью. Вот именно – с реальностью, в которой не принято было размышлять о русском, зато книжки (и весьма объемные) на тему «Советская социалистическая культура в свете решений…» – далее следовала римская цифра, обозначавшая очередной съезд, – зато такие книжки издавались многомиллионными тиражами, а за трудами А. Ф. Лосева, например, мы попросту «охотились», как и «доставали» книжку Ю. Селезнева о Достоевском.
Говорю все это потому, что в данном «кратком отчете» – опыт моих сверстников, ставших русскими. Мы стремительно возрастали – мы научились читать книгу жизни русской культуры и истории. Да, мы видели как бунтари становились циниками, как «вживались в систему» утонченные интеллектуалы – «все понимающие», но теплохладные. Мы не были теплохладны. Нам никто ничего не давал – мы брали сами и были готовы столь же щедро отдать следующим за нами. Мы готовились спеть свою песню. А тут – «распустились розы» перестройки: «Мыслимо ли запеть гимны красоты и света перед зрелищем той постыдной борьбы против родины, каковая сделалась почти лозунгом дня?» Запеть уже было нельзя, но стало можно сказать и написать то, что обдумано и пережито.
Теперь уже ясно, что русское кипение души 70-х-первой половины 80-х годов и было «лебединой песней» – было бескорыстно, истинно в проживании, радостно в познании.
Все хорошо помнят последнее десятилетие. В плане объема русской культуры и философии мы получили все, что желали. Перед нами Русская Глыба. И если бы можно было «отменить» дурную реальность, и, оставшись наедине с настоящей духовной реальностью, кропотливо и добротно строить русскую жизнь… Увы, но перед нами сегодня то, во что не хочется верить. Не хочется верить, что это – сама жизнь. Но это жизнь, это реальность, наше сегодня. Наш русский мир сейчас переживает кризис – «кризис осмысленности» (Ю. Нечипоренко). И мы должны это признать, так как всем уже ясно, что культура – это не только традиция, но и задача; безмысленная апология старого все чаще и чаще мешает.
Что, собственно, сегодня нужно осмыслить, когда, кажется, мы знаем все должное? Иерархия ценностей выстроена и ответы мыслителей (не чета нам) есть. Русская философия (и философия культуры) – на вершине ценностной системы. В ее средней части – ценности (вполне отрефлексированные) русской классической культуры. У основания-подножия – мощный пласт русской литературы, еще не забытой ни душой, ни умом. И тем не менее, «русская идея», «русская соборность», русское почвенничество и русское западничество и даже, увы, православность традиционной отечественной культуры (безмерно расширенная на всю литературу без анализа тяжкого, подчас скорбного пути) – все это стало штампами и общими местами. Правильными штампами, с очень правильными, но страшно неживыми словами. Иной писатель напоминает человека, который выходя перед нами, радостно сообщает, что он «русский», раскланивается и сам себе аплодирует. Грустная мизансцена: аплодисменты самому себе. В тепле культуры и в философии «русской души» больше нельзя искать «тихой пристани» от одолевающих умственных тревог. Угроза погибнуть под грудой собственных образцовых штампов – реальна. И реальна потому, что мы грубо и высокопарно, упрямо игнорируя генезис нашего современника (с его утомленными чувствами и подавленными мыслями), – пытаемся говорить «доброе и вечное», не учитывая низкой реальности, в которой мощная армия колдует над революциями инстинктов. А мы? Мы не отвечаем на вызов времени, лишь бесконечно констатируя его безнравственность, сатанизм и вседозволенность.
Тут сразу же возникает вопрос: если нужно «учитывать реальность», значит – нужно меняться? Но можно ли сегодня меняться, не изменяя и не предавая? В современной русской культуре сложилась такая ситуация, что мы те чувства, которые можно назвать религиозными, по-прежнему переносим на культуру и требуем к ней такого же отношения, какое уместно лишь по отношению к Православию. И это понятно. Но если тогда, в 70-е годы, потребность в вере удовлетворялась «святостью русской культуры» и «сверххудожественными» качествами слова, то сейчас, когда есть культура и есть Церковь, боязнь свежего воздуха и настежь открытых дверей опасна для самой культуры. Поэтому и заметен разрыв: наши эстетические критерии и этические установки – одно, реальность литературной жизни – другое, а реальность, отраженная в нашем же сознании и бедной голове современников – третье. «Ни Зверя скипетр нести не смея, ни иго легкое Христа!» – вот характеристика ситуации томления в современном русском сознании.
Хотя на самом деле изменение в литературе уже произошло. Расколотый «стиль 1990-х» заметен в русской прозе: куда же нам деть «подворотню» П. Паламарчука и смерть «ненужного героя» В. Посошкова, крайний нигилизм «Ночной охоты» Ю. Козлова и занудное нытье героя «Невольных каменщиков» М. Попова, страшные «нарывы» рассказов В. Дегтева и совсем нереальную игровую реальность В. Отрошенко. Куда «определить» исторический роман А. Сегеня и детектив о мафии А. Трапезникова, с их явной ставкой на увлекательное, остросюжетное чтение? Не разрушаем ли и мы свою же культуру, «пропуская» в ней вопросы, которые нас действительно волнуют? Не мы, а наши оппоненты констатировали, что «страна не прочитала» А. И. Солженицына. И это правда. И требовался ответ – почему не прочитала?
В культуре обязательна диалогическая ситуация – сегодня она утрачена всеми, в том числе и нашими оппонентами. Необходима свободная встреча «европы» и «азии». Необходимо признать, что воля к культуре парализована – культурный слой еще пишет и в парализованном состоянии, но другие (новые и старые) слои преимущественно испытывают тягу к примитивности. Мы призываем друг друга писать о хорошем, мы не хотим грязи в литературе, не хотим читать об ужасном и тяжелом. И эту нравственную установку можно понять. Только что же делать, если вся современная литература погружена в злую реальность и разница, по преимуществу, состоит в степени самоконтроля писателя? Кажется, что только в пространстве истории остались положительные смыслы литературы, восприятие которых не искажено сиюминутными человеческими бедами. Когда я вижу ребенка, просящего милостыню с плакатиком на груди «Хочу есть», – то, как и многие другие, перестаю понимать, зачем я занимаюсь литературой…
Связи культуры с внешним миром полностью изменились. Замечательная социокультурная ситуация советского времени полностью исчезла – культура больше не может ни воспитывать, ни спасать, ни быть школой нравственности, ни являться трибуной или кафедрой. Сердце человека (читателя) больше не является «местом встречи» общественного устремления (просвещать и вносить идеалы культуры) и писательской установки (быть прочитанным, понятым и, в результате, «оставить след в душе»). Культура как гуманное ядро человеческой жизни и имеющая гуманистические цели, кажется, больше невозможна. Мы все еще спорим о «направлениях», обсуждаем особенности литературного языка и с пристрастием вглядываемся в «мир идей» того или иного писателя. Мы ищем новых ценностных ориентиров или «вживаемся в традицию», а земля наша становится кладбищем радиоактивных отходов. Мы уже разделенная земля. Изощренное рабство – вот реальность нового тысячелетия. Тридцать миллионов русских, предусмотренных проектом «золотого миллиарда» вряд ли родят русского гения, в лучшем случае нам будет разрешено экзотическое этнографическое существование.
Мы как бы и сами не умеем выделить существенное в том, что уже создано. Понятно, что «носители» русского сознания уже настолько «притерлись» друг к другу, уже настолько знают одно и то же, что не всегда видят у себя то, что заметит «свежий взгляд» противника. Я не уверена, что нами будет усвоена и освоена во всей своей принципиальной новизне недавно вышедшая в журнале «Москва» книга Ксении Мяло (и Сергея Севостьянова) «Крест над Россией». Я не уверена в том, что вообще она будет прочитана. Впрочем, есть тут некий общекультурный момент – даже самые вызывающие литературные сенсации и мистификации, рассчитанные на прямой отклик и скандал, никакого отклика не получают (В частности, публикация в «Литературной газете» о Набокове) Тут тоже точка падения градуса культурной жизни.
Каждый из нас знает, что все больше и больше становится тех, кто ушел из культуры – из русской культуры. Самый благой исход – в лоно Православной церкви, причина которого, как правила, в остром чувстве греховности культуры и максимализме натуры. Но есть и другой уход – боязнь подравнивания под определенную эстетику. И все мы помним примеры. В 70-е-начале 80-х, русская проза была синонимом «деревенской литературы» (что абсолютно верно!), но культурный и социальный механизм, работавший в этом направлении, пугал тех, кто был русским, но «городским» прозаиком. И они, русские мальчики, несли в «Знамя» свои сочинения, где их быстро брали в оборот. Сегодня беда уже не столько в том, что уходят, а в том, что к нам не приходят – поток пишущих увеличивается, но талантливых писателей становится все меньше.
За последние десять лет русской культурой накоплено много – но все это еще не знает друг друга, еще держится за когда-то обозначенные границы «своей культуры», отчего, например, талантливый прозаик Олег Павлов оказался за «пограничной» чертой и печатается в совершенно невзрачном «Октябре». И немудрено. Русских традиционалистов мы не хотим или не можем слушать, поскольку они «другие» и вызывают у «старших» стилистическое неприятие (а стиль все по-прежнему определяют «русские шестидесятники»). Смотреть на неоязычество как на приглашение славить языческого козла или Перуна, конечно, можно. Только что ж, так не крепки мы в вере своей православной, что боимся ее «вытеснения»? Культурный (а не религиозный – тут все ясно) диалог и с ними нужен, уже хотя бы ради того, чтобы ответить на вопрос: почему в русской среде есть поклонники неоязычества и рерихианства? Почему арийская идея в культуре набирает силу? Почему важны сегодня «интуиции» древних цивилизаций?
Смотреть как на варваризацию на то, что выходит за рамки представления о традиции Нового времени, сегодня больше нельзя. Нельзя потому, что маятник традиции приобрел невероятный размах – от «Руси арийской» до дня нынешнего. Им словно бы мало «питательной почвы» традиции ближайшей, а потому столь сильно чувствуется потребность укрепления в веках и тысячелетиях – как в новом фундаменте. Русская культура ищет мужское начало, прислушиваясь к трепету древней истории.
Социальный разлом культуры произошел. Современная культура распалась на тусовки. Тусовки «соседних этажей» активны. Интими-зация демократии идет мощными темпами – через вовлечение и порабощение новой реальностью, вырабатывающей наркотическую потребность вожделеть и развлекаться. И это происходит не с каким-то туземным народом, но с нашим. Революция, господа, уже совершилась! Помесь мистики и балагана (с голой задницей вместо лица) – вот «культурный фон» жизни нашего современника. Суровая проза ельцинских пушек не расстреляла иллюзий. Ведьма Вещь еще сильнее гнетет – гнетет человека к земле.
Быть (долженствовать) культуре, сдающей свои позиции, в том числе и учительные во всех смыслах, – сегодня очень сложно. Территория проживания русской культуры – катакомбы. Если и кажется порой, что это только предчувствие, то скоро такая ситуация станет реальней реальности. Творчество же есть (в ситуации ответственного времени) только выполнение собственного долга – «свидетельствование о высокой культурной реальности» (С. Антоненко).
Но скорбь не отнимет вдохновения, хотя устали мы и от собственных высоких стремлений говорить правильные слова, и от мерзких богохульств противников; устали «от высоких парений и вонючих испражнений». Возможно, впереди время, когда художественное слово утратит и нынешнюю власть над человеком. Но мыто знаем, что есть Слова – узда для зла. Собиратели литературной России сделали большое дело. Но современная культура – сурова. Ведь впереди – новое тысячелетие. Позади – угасание социалистического (советского) искусства и явно намечающийся крах его оппонента – постмодерна. Осознавая, что мы уже живем в потребительском обществе и земля уже горит под ногами, мы можем желать лишь одного – укрепления духовного. А культура? Чтобы не стать наказанием – не оказаться в плену у самой себя, – русская культура должна прислушаться к новым голосам. Они уже говорят о герое. Меч – их культурный символ, встречающийся чаще других на страницах новых изданий, пока еще не признанных русскими.
1995