355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Зорин » Гений вчерашнего дня: Рассказы » Текст книги (страница 3)
Гений вчерашнего дня: Рассказы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:28

Текст книги "Гений вчерашнего дня: Рассказы"


Автор книги: Иван Зорин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

Шла наша третья осень, яблоки, падая, отсчитывали серые дни, а облака полосовали небо, которое делалось как картофельное пюре, расчерченное ложкой.

– Мы скоро расстанемся, – вздохнула Параскева. Поправив волосы, как воронье крыло, она застегнула на шее ожерелье и, подобрав цветастую юбку, взгромоздилась на высокий табурет. И тут в дверь постучали.

– Ужин заказывали? – мял в руках шапку рассыльный. Он был черняв, как цыганский барон, с серьгой в ухе, в обтягивающих, словно тюленья кожа, рейтузах, под которыми, как ящерица в песке, проступал огромный член. Я покачал головой.

– Но у меня записано, – загнусавил он, – прощальный ужин на две персоны с предметами разлуки…

И, слегка оттолкнув меня, протиснулся боком в дверь. Отлетая в сторону, я вспомнил плечистого деда Параскевы. Наши взгляды скрестились:

– Ты её брат?

– Все цыгане – братья…

Часы на стене пробили тринадцать раз. «Мы будем есть или закусывать?» – обнажая золотые зубы, расплылся гость, вынимая бутылку рябиновки. Он говорил быстро, разными голосами, будто за спиной у него стоял целый табор, и ещё быстрее, как фокусник из рукава, доставал фаршированную рыбу, маслины, три серебряных прибора. Вместо свечей он зажёг дорожный фонарь, расставил бокалы, как маленькие фляжки, ножи в виде посоха, а на мокрую, как носовой платок от слёз, салфетку положил пустую переметную суму – для объедков. За столом он занял моё место так ловко, что я и не заметил. И стал таращиться на Параскеву.

– К любой двери можно подобрать ключ, – чесал он выпирающий член. – А к своей и подбирать не надо…

– Не надо… – эхом откликнулась Параскева.

За окном каркнула ворона, цветы на подоконнике завяли, а часы снова пробили тринадцать. Пока чернявый тараторил, я выпил бокал и неожиданно захмелел, так что, наполняя второй, пролил несколько капель на скатерть.

– Кровь не водица, – распинался меж тем цыган, уставившись на красное пятно, – своё возьмёт…

– Своё возьмёт… – опять повторила Параскева.

– И мы возьмём, – вставил я, – не водицу.

Подняв за горлышко опустевшую бутылку, я спрятал её под стол и спустился в погреб. Лестница подо мной скрипела, как лес в грозу, но я расслышал наверху шум. Торопливо открыв кран, я налил из бочки старого вина, зачерпнул в ковш воды и аккуратно, стараясь не расплескать, поднялся. Дом был пуст. И от этой пустоты я мгновенно ослеп, точно в глаз меня укусила пчела. На ощупь я выбрался во двор, постепенно привыкая к пустоте, как привыкают к свету, заглянул в колодец, который показался мне глубже обычного. Я выскочил за калитку – далеко за околицей, вздымая пыль, мужчина, как овцу на поводке, вёл за ожерелье женщину. Я долго смотрел, как высится его шапка, представляя, как он плевал в неё, прежде чем надеть, пока она не скрылась за поворотом.

Поводок у Параскевы оказался коротким, удаляясь, её фамилия ещё звенела из разных мест, как колокольчик, пока не затихла. Вечерами я по-прежнему слушаю, как выплёскиваются на берег сомы, блуждаю в двухъярусном сне, покидая его только затем, чтобы сочинить очередную книгу. Мои часы показывают вечер, как и раньше от одиночества я пускаю в постель кота и перечитываю свои книги. А когда девственность гнетёт меня с особенной силой, я беру с полки самую дорогую из своих фантазий. Это рассказ про Параскеву —

«ЦЫГАНСКИЙ РОМАН»

Второе пришествие Диогена

«Свой среди призраков – чужак на земле, – чесал затылок Демьян Самокрут, разгоняя вшей. – Рождённый под луной – под солнцем умирает…» Его не слушали. Мало ли кто топчет дороги Руси. Но Демьяну было всё равно. Припадая на деревянную ногу, он переходил из деревни в деревню, а впереди катил бочку с тугим железным обручем. Днём он ставил её рядом с харчевней, откуда на задний двор выносили объедки, а на ночь переворачивал вверх дном. Упёршись в него макушкой, он слушал тогда, как стучит дождь и падают звёзды.

У Демьяна не было шеи, зато были глаза телёнка, а нос ходил по лицу, как смычок по скрипке. Он мог носить глаза на затылке, а язык, как гвоздику, за ухом. Впрочем, его лицо так заросло, что уже не отличалось от темени. Демьян шёл из ниоткуда в никуда, и его прошлого никто не знал. Полагали, что он беглый монах, иудей или мусульманин. Говорили, будто он проглотил беса и с тех пор носит свою судьбу за пазухой. Это писано вилами по воде, но любая биография – вымышленная.

Целыми днями Демьян, как жаба, ловил мух, ожидая вечера. Петухи по плетням кривили на него шеи, а деревенские, сгрудившись вокруг, грызли яблоки и травили комаров самосадом. Наконец жара спадала. «Демократия – это когда, не разрешая говорить, запрещают молчать! – взобравшись на бочку, бил он тогда кулаком в грудь. – Да и что толку болтать, когда ваши разговоры, как у немого с глухим…» Он вёл жаркие речи, опираясь на непристойности, как на костыли, безбожно врал и божился квашеной капустой, запах которой висел в бочке, как топор. Ему нравилось дразнить гусей, но толпа равнодушно зевала. В век телевидения чудаки не в диковинку. От обиды у Демьяна вставали волосы, а голос садился, как у простуженного евнуха. «Измельчал народ!» – издевался он, притворяясь, что за спинами видит прошлое до седьмого колена. «Мала свистулька, а звону…» – усмехались ему, запуская руку в штаны. Но Демьян не сдавался. «Миску щей здесь дают со скрипом, а бока мнут с удовольствием…» – доставал он последний козырь. Тут в него летели огрызки. Он топал протезом, и бочка гудела, как колокол. Его уже грозили подвесить на колодезном журавле. «Так всегда, – ворчал он, – встречают по одёжке, а провожают по этапу».

И забросив язык за ухо, седлал дорогу.

Бывало, он служил вместо собаки, приспособив бочку, как конуру, лаял по ночам и, как сторож в колотушку, стучал по доскам протезом. Кормили его больше от удивления, чем из милости, а секли чаще, чем кормили. Раз хозяева застали его у телевизора. Самокрут щёлкал кнопкой, будто колол орехи. «Ищу людей», – оправдывался он, когда его выталкивали за дверь. Однако с тех пор дурная слава шагала за ним, как вор, и его всё чаще провожали до околицы свистом и камнями.

Дорога к себе бесконечна. Но Самокрут прошёл её всю. И теперь ему не нужны были проводники. Горланя на обочине, он не слышал эха и врастал в себя, как пень. Однажды мимо его стоянки проезжал губернатор. Лицо у него было таким толстым, что, заглянув в бочку, накрыло её, как блин сковородку. «Что надо, проси…» – глухо зашептал губернатор. На носу были выборы, и голоса шли на вес золота. Самокрут до крови закусил губы. Он задыхался. Но страх перед розгами оказался сильнее. «Ты загораживаешь солнце…» – ощупал он свесившийся сверху нос, делая вид, что перепутал со своим. В темноте легко потеряться, и губернатор выскочил, как пробка. «Я бы и стал Самокрутом, – оправдывался он, часто моргая, – не будь раньше губернатором…»

Мылся Демьян в водосточной канаве, от которой несло, как из хлева. «Зараза к заразе не липнет!» – дразнили его мальчишки с перекошенными от вони глазами. «В чистоте хорошо умирать», – хрюкал он, пугая рой жёлтых мух. И ему всё было божья роса. Свободный, как плевок на асфальте, он изменял женщине, едва воображал другую. «Можно сойтись, но легче обойтись», – мастурбировал он посреди площади, чумазый от сажи, ныряя в бочке, как поплавок. Его вой подхватывал ветер, и окрестные псы беспокойно дёргали цепью, шаря небо блестевшими глазами.

– Похоть у всех в крови! – орал он, когда ему пересчитывали рёбра.

– Блуд блуду рознь! – выдворяли его за эксгибиционизм.

В ту же пору посреди русского бездорожья объявился упырь. Он сидел на корточках, протыкая бородой свою тень, и никому не давал прохода. «Его нет, однако, его легко потерять, а найти невозможно», – загадывал он встречным загадку. Слыша молчание, упырь вынимал глаз. «Зачем он тебе, – смеялся он, – ты смотришь, но не видишь…» Щурясь, как в монокль, одноглазые, случалось, прозревали. И тогда в досаде вырывали оставленный им глаз. Упырь подбирал и его, прикалывая орденом на волосатое бугристое тело.

Хлестал дождь, а ветер, как кабан, ломал ветки. Смешивая брызги, Самокрут мочился в кустах, когда упырь прихватил его за мошонку. Место было глухим, как город: кричи, не кричи – не помогут. Однако отчаяние – тоже помощник. Задрав от боли колено, Демьян притиснул упыря деревянным копытом. Тот завизжал и выставил ножом загадку.

– Это смысл жизни, – не раздумывая, выбил её Самокрут.

– Пусти, – пробормотал упырь, – дай мне повеситься…

Скрипела сосна, а его тело смотрело вниз тысячью вынутых глаз.

После этого случая Демьян уже не искал мест, куда Макар телят не гонял. Помыкавшись по свету, он облюбовал себе людную корчму, в которой одиночество развязывало язык наперегонки с водкой. Раз проездом на воды в ней сидел столичный профессор с женой. У обоих уже кустами цвела седина и на очках кисла улыбка. Вчера они весь вечер кололи друг друга, как янычары, но сегодня были счастливы: жена оттого, что настояла на поездке, а муж, что сократил её вдвое. Они ели кулебяки, а объедки относили караулившему под дверью Самокруту.

Профессор вышел первым и, дырявя тростью тень, сел на бревно. Его разморило, и, вставив спички в слипавшиеся глаза, он стал наблюдать, как бродяга набросился на лохань с помоями. Самокрут ел, словно голодная птица, пронося куски мимо рта и разбрасывая крошки. От запаха грязного тела у профессора закружилась голова. «И даёт же Господь здоровье…» – брезгливо поморщился он, уперев подбородок в ладони. Самого его уже год мучила язва, а диеты потихоньку сводили в могилу. Раньше он мог утешиться, обняв жену за плечи, а теперь представил дорогу, во время которой она наберёт в рот воды, а он будет вертеть головой, чувствуя себя брошенным, как лопух в поле. «И куда едем? – с завистью покосился он на бродягу. – Луна везде одинаковая…» А Самокрут веселел с каждым куском. «Держи девку за уши, а тарелку за края!» – перевернув лохань к солнцу, вылизывал он дно красным, коровьим языком. Улыбка на его лице гуляла, как кошка – сама по себе. Но он был старше своей улыбки.

– Ты думаешь, смерть за горами, – подсел он на бревно, – а она идёт следом, как март за февралём.

Профессор отодвинулся и начал чертить тростью на песке. Его горло стянул воротник.

– Ты носишь привычки под шляпой, – зашёл Самокрут с другого конца, – но учти: если лягушку бросить в кипяток, она выскочит, а если медленно греть – сварится… Профессор поёжился, у него вдруг защекотало в носу, и он громко чихнул.

– Вот-вот – поддержал Самокрут, – ты родился стариком, а твоя жена умирает всю жизнь. Но на будущей неделе тебя хватит удар, а она будет продолжать курс, чтобы потом ещё дважды выйти замуж…

Воротник превратился в испанский сапог, и профессор расстегнул пуговицу:

– Пальцем в небо… – отмахнулся он.

– Я не гадалка, – возразил Самокрут, – это ты живёшь сослагательным наклонением, а на ладони у тебя не хватает линий…

Профессор непроизвольно глянул на руки, которые тут же вспотели. Они не знали мозолей и были отвратительно белы. А бродяга, перейдя на шёпот, гнул своё.

– Человек ищет, где лучше, а находит, где раки зимуют, – читал по его губам профессор, – вот и ты, как ручка, нашёл свой колпачок: ты написал множество букв и – ни одного слова…

Правда всегда чудовищна, и профессор отшатнулся.

– Полюбуйся, дорогая, – растерянно пробормотал он, – местный киник…

Появившаяся жена зажимала нос платком: у неё слезились глаза и сводило скулы. В городе она ходила в церковь и теперь смущённо улыбалась, заставляя себя любить ближнего. Но вера пасовала перед вонью, выскальзывая, как обмылок.

– Тебе сорок три года, – меланхолично перечислял Демьян, нагло уставившись на её увядшую грудь, – со дня твоего рождения прошёл век, а со дня смерти – два. Тебя назвали Евой, но ты забыла своё имя и стала кукушкой. Теперь ты клянчишь дни у мёртвого бога, но твои мысли стареют вперёд тебя.

Жена обомлела. Никто ещё так не говорил с ней. Она посмотрела на мужа, ей захотелось, чтобы он, как раньше, обнял её за плечи, но тот отвернулся, продолжая чертить на песке.

Женщина покраснела, её вид взывал к приличию.

– Есть только одно приличие, – ухмыльнулся Самокрут, – не мочись на свою тень!

И тут же, спустив штаны, его нарушил.

Дорогой жена опять молчала. А профессор думал, что на свете только один спектакль, который смотрят кто с университетской кафедры, а кто сквозь щель в бочке. На горизонте дыбились облака, и он чувствовал себя мертвецки уставшим, волоча бесконечную гирлянду тусклых дней, неотвязных, как лохмотья.

С годами бочка прохудилась, а обруч, проржавев, лопнул. Демьян ставил заплаты, но вёрсты стачивали их, как зубы. «Нас обдирают, как липку, – думал он, – и накажут всех без разбору: кого за рост, а кого – за хвост…» Строя рожу небесам, он стал говорить на языке, в котором не было будущего времени. Но вместе с будущим отступало и настоящее. Зато прошлое всё чаще вспыхивало углями в костре, и он грелся, вороша их хворостиной. Вот осветилось жирное лицо губернатора, которого погоня за голосами довела до инфаркта, мелькнули рябые, как курицы, деревенские, прошла вереница женщин, которых не было, но с которыми он был близок, вот зачернели головешками ёрзавший без любви профессор и его жена, причащавшаяся от мышиной возни.

Годы, как чёрствые крошки, хрустели на зубах, превращаясь в густую, липкую жижу.

А профессор вопреки предсказанию не умер. Он овдовел. И теперь часто видел Демьяна во сне. Презирая и чертей, и ангелов, тот катил бочку мимо рая и ада. «Так честнее», – объяснял он. И профессор, ещё пьяный со сна, чувствовал себя Самокрутом. «Свой среди призраков – чужак на земле, – чесал он плешивую макушку. – Рождённый под луной – под солнцем умирает…»

От зимы к лету Демьян дряхлел больше, чем от лета к зиме. Он стал худее тени, чёрен лицом, как грех, и душа в нём цеплялась за скелет. Раз ему в руки попалась Библия. Неграмотный, он вглядывался в буквы, как в морщины, силясь прочитать то, что было за ними. И ему вдруг открылись страницы предательств, мёртвые боги, вереницы страданий и бесконечная скорбь. От невероятной жалости к людям его нос заходил, как челнок в бурю, а ресницы захлопали, как двери. Он увидел, что люди изобрели множество вещей, которые мешают им прозреть, точно глаз, который вынимал упырь. «Одним глазом человек видит мир, другим – себя, – понял он, – когда упырь ошибался, оставляя не тот глаз, люди слепли, видя только себя. Они держались за свои дома, как улитка за раковину, и думали, что вещи, как вавилонская башня, возносят на небеса, но носили их, как горб…»

Умер Демьян во сне. Ему снилось, будто он идёт по базару, посреди изобилия ненужных ему вещей, в поисках лавки, которой там не было. «Седина? Лысина?» – скороговоркой спрашивали впереди, запуская руку в расписную торбу. Демьян хотел, было, попросить новую бочку и вечность для размышлений.

Однако его упредили: в этот момент он испустил дух.

Родственник

– Надо бы санитара…

– Обожди… Ему ведь больше не понадобятся…

Уперев в пол костыль, Харитон стал шарить по кровати, вывернул карманы, залез под рубашку:

– Вот, зараза, – ни рубля, ни креста…

Арсения привезли вечером, и он застал его в бреду. По равнодушию врачей он понял, что сосед не выкарабкается. Щуплый, жалкий, он казался ребёнком на огромной двуспальной кровати, хозяина которой расстреляли, забрав дом под военный госпиталь. Арсений покосился на восковое, пожелтевшее лицо с выпиравшими скулами, на костенеющее тело, ставшее по смерти ещё меньше.

– Надо бы санитара…

Харитон уже повалился на койку.

– Да надрались с вечера – дрыхнут… Утра придётся ждать – утром обход…

Комната была в лунных пятнах, за окном чернели яблони, скребли ветками крышу. Говорить было не о чем, но присутствие мертвеца придавало тишине мрачную торжественность.

– Чёрт, теперь не уснуть…

Арсений потянулся за сигаретой. И скривился – на бинтах выступила кровь.

– Давно в горах?

– С год…

– Что же ты, «жмуриков» не насмотрелся? Прикрой одеялом – и все дела…

Говорили поверх мертвеца, негромко, точно боялись разбудить. Харитон перебросил подушку в ноги, облокотившись на спинку кровати с приколотой бумажкой: «Х. Дрель, прапорщик».

– А мне их с детства довелось таскать… Места у нас глухие, тмутаракань… Помню, в кабацкой луже лежал человек лицом вниз – из спины финка торчит. Так вот пока протокол составляли, кто-то при всём честном народе спёр нож и пропил в кабаке… Харитон хрипло рассмеялся.

– И чего ты его разглядываешь – чай, не шевельнётся… Ладно, кинь махры – сам накрою. К смерти, как к жизни, привычка требуется…

Одеяло, прикрывшее мёртвое лицо, оказалось коротким – вылезли голые ступни, и Харитон растянул его по диагонали.

– Да, к смерти привычка нужна, а здесь – кому как выпадет…

Боль отступила, Арсений курил, привыкая к молчанию, слушал, как яблоки бьют на ветру о стекло, но прапорщик вдруг зашептал, тяжело играя желваками:

– У моего однокашника, Филофея Гридина, отца на глазах убили. Здоровенный мужик был, кузнец, мог наковальню, как бабу, на вытянутых руках нести, а ему топором по затылку. А убийца – приятель его, Тимоха Бородич, хутор у запруды держал. Уж чего они там не поделили? Отец Филофея каждый день из кузни через мостки шёл, а мы из школы возвращались, так вот на этих мостках и увидели смерть…

Харитон почесал лоб, переживая прошлое:

– В деревни все наперечёт, знали, чьих рук дело, но поди – докажи…

– А почему ж не заявили? – радуясь разговору, спросил Арсений.

– Последнее дело! О себе каждый сам должен печься – даже на собственных похоронах… – Прапорщик загоготал. – Или ты думаешь: буду тонуть – руку протянут?

Арсений отвернулся.

– Ладно, не сердись… Это я вспомнил, как Филофей в воду бросился: отца на руках держит, каменеет… Я – помогать, сердце колотится, голова в тумане… И слышу, бормочет кто-то… А это Филофей клянётся отомстить…

Харитон закашлялся:

– Хороший у тебя табачок, лейтенант, только наш самосад крепче. Арсения ранило в руку, и он представлял, как поедет к родне, где его будут встречать, как героя. Харитона он слушал с интересом, но без сострадания – когда брезжит счастье, чужая судьба не кажется горькой.

– Семьи у нас большие, ртов – не сосчитать. У Бородича на хуторе росли четверо сыновей, ровесников Филофея, а ему не повезло – три сестры, чего взять?.. Получилось, Филофей – единственный кормилец. Школу он бросил, впрягся в хозяйство, как вол. Ложился с совами, вставал с петухами. И всё – чтобы сестёр поднять… Помню, мальчишками считали мы кукушку в лесу – немного ему отмерила… Ходили и к цыганке. «Заботливый ты, – водила она кривым ногтем по Филофеевой ладони, – жить будешь с родственниками на руках, а умирать на руках у озлобившегося родственника…» Как в воду глядела!..

Харитон уставился в стену, но Арсений не подгонял – ночь длинна.

– Слабого и комар обидит. «У, зверёныш! – грозили Филофею Бородичи. – Придёт и твой черёд!» Рос он кряжистым, в отца, да Бородичи тоже не промах, к тому же четверо – не совладать… Раз не сдержался, – налетели кодлой, а младший завизжал: «Кровью ответишь!» И всадил в ладонь перочинный нож… С тех пор Филофей терпел и работал. Днём – хмурый, слова не вытянешь, а ночами зубами скрипел. Но старался не зря: сестёр на ноги поставил. Младшие в город подались, а старшая за меня вышла. Это сейчас я седой весь, а был – как воронье крыло… Так мы с Филофеем породнились…

– И меня дома невеста ждёт… – вставил Арсений, трогая нагрудный карман. – С каждой почтой – фотокарточка…

– Смотри, лейтенант, – осклабился Харитон, – верно, ищешь в ней то, что есть в каждой бабе…

Арсений сплюнул.

– Ну-ну, охолони, – переложил костыль под руку Харитон, – грех на калеку кидаться…

Он часто задышал, и Арсений опять подумал, что скоро будет далеко от этих проклятых гор, где дерутся даже в лазарете. И ему стало смешно.

– Ну, чего замолчал, продолжай, раз начал…

– Не понукай – не запряг! – огрызнулся Харитон. Но молчать и ему было невмоготу. – Хочешь слушать – не ёрзай! Свадьбу мы неделю играли: самогона – река, родни – море. Гуляли, аж гармонь треснула, всё гадали, как будем детей крестить… А тут смутные времена подошли. Филофея в армию призвали, а Бородичи в бандиты подались. Года три от него вестей не было, всякого надумались, из родни-то его только отец с пробитым черепом во сне и навещал. Торопил час расплаты, и про долг Филофей не забыл… Ночью раз стук в окно, я высунулся, а из темноты голос: «Ну что, зять, помогай!»

И «калаш» прикладом подаёт… Как было отказать? Обулся наспех, жену поцеловал – и во двор… Младший Бородич, узнав, что с братьями стало – с ума сошёл, пишут – и сейчас в психушке. А старого Бородича мы не тронули – пусть мучается, что семя его на земле не прорастёт…

Ветер усилился, ветки с остервенением заскребли по стеклу, и Харитону почудилось, что это опять стучится Филофей. Он мотнул головой:

– Жестоко сработали… Уж столько потом крови перевидал, а всё думаю – не пролей я тогда первую, может, и жизнь по другому повернулась… Как считаешь? Но не предавать же его было? А после, куда деваться – с ним ушёл…

– Значит, старику можно было убить, а вам – нет?

– Так он же тайком, а мы – прилюдно! Филофей настоял, чтоб все знали… И этим дорогу назад отрезал: мать навестить не мог! А какое ей утешение глядеть, как старый Бородич спивается? Вот и получается: молодость горячится – старость расхлёбывает…

Харитон махнул рукой. От его бравады не осталось и следа.

– «Жить хорошо там, где хорошо жить», – балагурил Филофей, связывая узелок. Сильный он был – мог всё бросить и в одной рубахе уйти. А сильные долго не живут, это слабые век на горбу тащат…

Луна бледнела, близился рассвет.

– Слышь, лейтенант, кинь ещё махры, хороший табак – слезу прошибает…

Харитон протыкал щетиной сизые кольца, на постели дрожали тени, и Арсению чудилось, что прапорщик раскачивается в дыму, как на волнах.

– Вместе с Филофеем нам много чего довелось… Он уже до ротного дослужился, но чуть что – лез под пули. Упрямый был, бесстрашный и за своих – горой! Перед начальством, помню, кулаком в грудь стучит, красный… И через слово приговаривает: «Не будь я Филофей Гридин!» Однако ж и его жизнь пообломала… В южной стороне подцепил лихоманку, высох – не узнать! Хотели комиссовать, но вошли в положение – бродяга, ни кола, ни двора… Так и оставили до первого боя…

– А сёстры? – удивился Арсений. – Родная ж кровь…

– Сёстры давно замуж выскочили… А кому больной нужен?

Заглянув в окно, луна в последний раз осветила покойного, скользнула по застеклённому фото расстрелянного хозяина дома.

– Да, вот так живёшь, родню принимаешь у себя, а приходит день, понимаешь, с кем стол делил…

Звёзды поблекли, исчезая, терялись в бескрайних далях. Арсений молчал, представляя отчаянного ротного, его родителей, вспоминал своих, приросших к сбережениям, болезням. «У них, видно, и любовь расчётлива, – думал он. – И ненависть…»

Но гнал эти мысли.

– А почему ты жену не заберёшь? – подбросил он в гаснущий разговор.

– Нет больше жены, – угрюмо проворчал прапорщик. – Бабы все одинаковые: провожают – плачут, а ты за порог – на другого глядят… Вот ты, лейтенант, верно, смерти боишься… Не маши, не маши! И я раньше трусил… А сейчас – чего терять? Может, там лучше?..

Громыхая костылём, Харитон взобрался на подоконник, перегнувшись, сорвал яблоко и принялся грызть с мрачной сосредоточенностью.

– Везучий ты, лейтенант, домой поедешь, женишься… А я куда – домой нельзя, калека… И всё из-за той ночи!

Арсения залила краска, ему стало неловко за своё безусое лицо, за невесту, лёгкое ранение.

– Однако не любишь ты шурина…

– А за что? – кусая губы, закричал прапорщик. – Жизнь мне сгубил и в смерть за собой тащит! А ведь я не старый ещё, не старый…

Двор уже пробудился – густо жужжали шмели, лаяла собака. По глухому мотору Арсений узнал машину, на которой привозили раненых – предстояло тесниться.

Дверь распахнулась без стука, будто райские врата.

– Ну что, подранки, выздоравливаем? На лице санитара солнце смешивалось с улыбкой.

– Потихоньку, командир, – козырнул прапорщик, к которому вернулось прежнее ухарство. – У нас вот койка освободилась: ночью умер Филофей Гридин…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю