355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Зорин » Гений вчерашнего дня: Рассказы » Текст книги (страница 2)
Гений вчерашнего дня: Рассказы
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:28

Текст книги "Гений вчерашнего дня: Рассказы"


Автор книги: Иван Зорин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

«Вот тебе и сл-у-чай, – мямлил на даче Шамов. – Нет, что ни г-о-вори, над всякой ар-и-фметикой есть своя алгебра…»

Но Шамов хоть и намекал на вмешательство небес, в Бога не верил. Раз он проводил зиму в монастырском приюте, за харчи чистил скотный двор, таскал вёдра из выгребной ямы.

«Мир без Бога – сиротский дом, – хрустя суставами, проповедовал вечерами молодой священник. Он быстро воодушевлялся, глядя поверх голов, принимал шевелившиеся губы за молитву. – Бог, как отец, один, и другого не бывает…»

«Бог, как отец, один, – зубоскалил про себя Шамов, – но отец у к-а-ждого – свой…»

А весной ушёл побираться и воровать.

Свой опыт однажды ставили на женщине. Руку ей оттягивала сумка, и она не выпустила её, когда Бестин совал ей пугач. Она взяла его за дуло, растерянно хлопая ресницами, и веснушки на её лице прыгали, как чёртики на пружинках. Бестин кивнул подбородком в сторону бомжа. Жест был красноречив, но женщина только испуганно переминалась. Бестин состроил страшную гримасу. И тогда, уронив пугач, женщина разревелась. У неё потекла тушь, а веснушки стали наползать друг на друга, сбиваясь в жёлтые пятна.

Не выдержав, с хохотом вскочил Шамов.

«Курица!» – разозлился Бестин.

С тех пор женщин не трогали.

Едва Бестин закрыл глаза, навалился кошмар. Вот он сидит в кровати, обложившись подушками, как в детстве, когда бредил в жару, а в дверях стоит кто-то, чьего лица не разобрать под складками чёрного капюшона. Бестину кажется, что это его отец.

– Ты же умер… – шепчет он.

– Ну и что, – опустился на кровать человек в чёрном. – Разве мёртвые не воскреснут?

По стенам закружились тени, поплыли, растворяя комнату. Время повернулось вспять: вот Бестин снова стоит у морозного окна, глядя в метель, слушает нудный голос няни, вот опять угрожающе тикает будильник, словно детство никуда не уходило.

– А что, уже наступил конец времён?..

Бестин хотел продолжить, но смутился.

– Он и не прекращался, – отрешённо промолвил человек в чёрном. – Апокалипсис происходит ежеминутно, только его не замечают… – Он тяжело вздохнул. – Но оставим философию, я не за этим пришёл… Скажи, разве можно так с людьми? – Отец вдруг стал строгим и чужим, и Бестин почувствовал, что его испытывают, точно он сам недавно испытывал Шамова. «Нет-нет, это не отец, – завертелось в голове, – он подделывается, чтобы обмануть меня! В его голосе нет любви…»

– Ну-ну! – ухмыльнулся незнакомец. – На свете вся мерзость делается во имя любви… И Бога распяли её именем!

Он промокнул лоб, показав землистое лицо. Бестин хотел возразить, но человек в чёрном поднял руку.

– Брось, себе все адвокаты, никто не признается в собственной подлости, – устало махнул он и вдруг перешёл на «вы». Его голос зазвучал вкрадчиво, заползая в душу, точно змея: – А вы, Борис Берсеньевич, стало быть, на этой подлости промышлять вздумали? Стало слышно, как тикают часы.

– А почему бы и нет? – храбрился Бестин. – Мира не переделать…

Последовал вздох такой долгий, что задрожали стёкла.

– Это верно, его можно лишь искупить… Только вот сплёл раз паук паутину, ждал, ждал, а никто в неё не попадался. Так и засох в углу! А в его сеть после муха угодила. Дурные дела долго по свету бродят…

– Уж не явился ли ты читать мораль? – огрызнулся Бестин.

– Я?.. Ну что вы! У меня другая цель…

– Что, душу купить? – Бестин боялся ответа и оттого заговорил шёпотом.

– Ах, сколько пафоса! – также шёпотом передразнил человек в чёрном. – Душу-то по пять раз на дню закладывают… Какая там цена! – Он наклонился, демонстрируя кошачьи зрачки. – Нет, я больше предостеречь… – Взяв Бестина за пуговицу, привлёк к себе. – Не боитесь сообщника? Ну, как донесёт?

– А какой ему расчёт? Его же самого привлекут…

– Э-э… Если бы все человеческие дела на расчётах зиждились! А то ведь больше на дури…

И Бестин испугался. Ему вдруг захотелось избавиться от Шамова.

– Но что мне будет? – подумал он вслух. – Тянет на мелкое хулиганство…

– И то верно. Вы ловко придумали… – Человек в чёрном сложил пальцы пистолетиком. – Игры в пиф-паф. А денег пока не требуете. Только ведь кто соблазнит малых сих, тому лучше мельничный жернов, да в омут…

Незнакомец рассыпался мелким смехом.

«Как гнусно он хихикает», – подумал Бестин.

Вспыхнув, перегорела лампочка, выхватив свернувшийся, как свиток, потолок.

– А человецев искушать не гнусно?! – вдруг заорал человек в чёрном, заполняя собой всю комнату.

Бестин закрылся руками.

Оставшись одна, Ангелина Францевна ушла в болезни. Появились бабки-травницы, знахарки, умевшие снимать порчу.

«Богульник хорош от подагры», – воровато причитали они, кадя повсюду запах лекарств.

Покрывая платком секущиеся волосы, Ангелина Францевна зачастила в церковь, молилась за сына, ставила свечки мужу.

«Без Бога душа, как овца заблудшая, – густел басом батюшка. – Без Бога живёшь, как в лесу дремучем…»

И Ангелина Францевна косилась на строгие лики угодников.

На Покров она решила навестить сына. Выкрашивала седину, пудрила дряблые щёки. Портя румяна, раза два всплакнула. На улице было сыро, сквозные липы уже пропускали тёмную синеву. Ангелина Францевна взяла такси, дорогой наказывала себе не злобить сына стариковскими наставлениями, и то же авто час спустя привезло её домой – уже мёртвую, с неестественно запрокинутой головой и выпученными глазами.

Хоронили скупо, на кладбище пришли старухи-соседки, мелко крестившие покойницу. Туман полз клочьями, и сгорбленные фигурки выглядели в нём особенно жалко. Глядя на мать, Бестин запомнил сухонькие, смирно сложенные руки и волосы, убранные с воскового лба под чёрную ленту.

Когда гроб стали заколачивать, Бестин отвернулся.

Рябухин действительно признал в Бестине сына Ангелины Францевны, которую он навещал после смерти Берсения. Он долго колебался, прежде чем донести. Его смущала и собственная трусость, и неизбежное, когда откроется дело, унижение. Но всё же он явился в кабинет следователя Павла Прокопьевича Смыкалова, и в тот же кабинет через день вызвали Бестина.

Пропеллер разгонял сизый дым, плывший от дешёвых папирос следователя.

– Слышали, в городе убийства прокатились… – начал он издалека. – Проверяем вот всех…

– Меня подозревают?

Следователь замахал руками.

– Ну что вы, как можно! Я ведь уже двадцать лет как служу, участковым начинал, я и батюшку вашего застал… Хотите чаю? – Бестин отказался. – А я выпью. Чай размышлять помогает… – Павел Прокопьевич достал из-за папок распечатанную пачку, не спеша, всыпал в стакан. – Боже упаси вас обидеть! Но, согласитесь, вы уже год как университет бросили, нигде не работаете… – Он мелко помешивал в стакане. – А теперь вот и связи странные завели… И чем вы только занимаетесь?

– А я обязан отчитываться? У вас, верно, и так осведомителей хватает…

– Хватает, хватает! Этого добра, как грязи… – Павел Прокопьевич глубоко вздохнул. – А как я дружка вашего нового притащу в отделение, да допрошу с пристрастием?

– Прекратите ёрничать! – огрызнулся Бестин. – Не стройте из себя Порфирия Петровича!

– Да уж, да уж!.. – закудахтал следователь. – Куда уж нам! Так ведь и вы не Раскольников… Однако же на людской подлости промышлять вздумали…

Бестин вздрогнул и как-то сразу осунулся.

– Откуда вы знаете? – прошептал он, побледнев. – Это он вам сказал?

– Кто? – подхватил Павел Прокопьевич, разливая в блюдце дымившийся чай. – Ну же, голубчик, выкладывайте…

Но Бестин уже оправился.

– Нечего выкладывать! И хватит меня ловить, всё равно не поймаете…

– Фу ты, какие мы важные! – напустил обиду следователь. – Претензий много, а сами наследство отцовское проматываем…

– Завидуете?

– Тоже скажете! Только я в университете навёл справочки – вы ещё тот умник! И про меня, верно, думаете – мент тупой!.. Только напрасно, мы своё дело знаем туго. Рано или поздно, дойдём. Как бы не опоздать…

– Да как вы смеете! – взорвался Бестин, стискивая пальцы. – Хотите на меня убийства повесить? Признания добиваетесь? А в чём? К Рябухину заходил? И что? Дверью ошибся…

– Стоп! – перебил следователь. – А чего вы про Рябухина вдруг речь завели? Я ведь, кажется, его не упоминал…

– Так элементарно! У меня с ним давняя антипатия, ещё со смерти отца, вот он вам, видно, и наплёл с три короба…

– Ну, хорошо… Только зачем безвинному так волноваться? Может, всё-таки выпьете чаю? А приятель ваш, тот, кого на дачу к себе поселили, ведь он забулдыга… И пьёт. Какая вам компания?

Павел Прокопьевич пристально уставился на собеседника.

– Ну, это моё дело! – вскинулся Бестин.

– Это конечно, только разве он вам ровня? И верно, мать недовольна…

Следователь осёкся.

– Умерла она… – эхом отозвался Бестин.

– Ой, и не знал! – притворно смутился Павел Прокопьевич.

Бестину стало противно.

– Я ухожу! – твёрдо сказал он, поднимаясь к вешалке и втискиваясь в пальто.

– А я вас и не держу! Только смотрите, бросьте вашу затею… – Павел Прокопьевич говорил, как строгий отец. – Я знаю, вы по-своему честный. Думаете, вам деньги нужны? Так нет же. Вы их презираете. Вы только говорите, что за наживой бегаете. Вам гордыню свою потешить. Мол, не такой я, как все, выше! Только поверьте старику, плохо кончите… Не первый чёрта за усы дёргаете!..

– Не мелите чепухи, – бросил в дверях Бестин.

Следователь быстро подошёл к нему вплотную.

– А что, сообщник-то уже теребит? – подмигнул он. – Ведь он попроще, философией сыт не будет, ему деньжат подавай…

Бестин сухо откланялся. «Как бы не накаркал…» – подумал он.

Шамов был бродягой по призванию. В последние годы он тёрся среди хохлов и поднабрался их выражений. Наглея, он выпячивал челюсть и, делая ударение на первом слоге, цедил: «Шо вы говорите?»

В этом опустившемся, сизом от водки человеке было трудно заподозрить сельского учителя. Вспоминая брошенную жену, «разнесчастную бабу, жившую с горьким пропойцей», рассказывая про разлучницу-тёщу и маленьких, вечно плачущих детей, он горячился и жаловался на судьбу.

Но потом разводил руками: «Об-ы-чная история…»

Павел Прокопьевич исполнил свою угрозу, вызвав Шамова. Но ничего не добился. На допросе тот прикидывался слабоумным и всё время переспрашивал: «Вы шо говорите, гр-а-жданин начальник?» Павел Прокопьевич усмехался, а в конце остерёг: «Смотри, как бы беду не накликали…»

Вмешательство Павла Прокопьевича имело результат – на какое-то время затаились. Но шла неделя, другая, и становилось невмоготу. Обоих точно подмывало, будто кто-то дразнил: «Ну, в последний раз…» Избегая разговоров, смотрели телевизор, наливали водки – каждый себе. Но сломались в один день. Не сговариваясь, достали с чердака пугачи и флакон красных чернил.

Чтобы дело принесло выгоду, Бестин привлёк Зину. Он наговорил ей про какие-то документы, бросавшие тень на его семью, про шантажиста, свалившегося, как снег на голову, заклинал памятью Ангелины Францевны. Он сказал, что встречается с шантажистом ночью в метро, но документы тот хранит дома. Зина должна была ездить мимо условленной станции, чтобы потом проследить за севшим в её поезд и узнать его адрес.

Дважды она проезжала мимо пустынного перрона. На третий раз в вагон зашёл пассажир, похожий на гнома.

У человека в грязном плаще не было имени. Вместо имени у него было множество прозвищ, вместо лица – маски. На войне он забыл своё прошлое, на ней же потерял золочёный крестик, подаренный матерью при крещении. Привычки, желания, прежняя жизнь – всё схлынуло мутным потоком, всё было смыто селевой грязью, сошедшей с чужих гор. Он служил в диверсионном отряде, и инструкция велела ему уничтожать случайных свидетелей – будь то женщина у колодца или пастушок. И он охотно соблюдал эти правила. На войне своя мораль, лицемерие остаётся в далёких городах. И человек в грязном плаще добивал раненых – своих и чужих, друзей и врагов. Когда взводного зацепила пуля, он помог ему избежать плена, выпустив в него обойму. В его жилах текла кровь убийцы, его руки были руками палача. Человек в грязном плаще избегал женщин: они давали жизнь – он её отнимал. Смерть доставляла ему все муки сладострастья, приносила жгучее, ни с чем не сравнимое удовольствие. В нём было что-то от некрофила, но он замахивался выше. Разрушая творения, он бросал вызов Творцу. Он был религиозен как падший ангел, бунтуя против Создателя, узурпировавшего право на жизнь, против Его никчёмной, дурно устроенной Вселенной, против оболочки человека в грязном плаще.

Он часто представлял себе, как слушает проповедь шестикрылого серафима, глядя на него сквозь прорезь прицела, как молчит, когда тот рассказывает о любви, победившей смерть, о любви, которая единственная обещает спасение, и как, легонько тронув спусковой крючок, проверяет его любовь к палачам.

Человек в грязном плаще был отчаянно храбр и не ждал пощады к себе. Когда вышел срок службы, он заключил контракт. Раньше он убивал, прикрываясь долгом, теперь – наживой. Но очень скоро от его услуг отказались.

Псы войны почуяли в нём тигра, они были волками, он – людоедом.

В городе он стал убивать за деньги. Его почерк отличала точность, казалось, его страхует само Зло. Затаившись, как клещ, он долго выжидал жертву, но жалил молниеносно, как тарантул. Он помнил растерянность братвы, когда в стеклянном переходе, соединявшем больничные корпуса, пристрелил прятавшегося в клинике «авторитета». Он долго караулил его на лавочке в саду, нацепив тёмные очки и полосатый халат, а свалил первым же выстрелом, смешав его со звоном бьющегося стекла.

Раз ему «заказали» чиновника. Он застрелил его дерзко, вместе с охраной, в лифте деловой «высотки». Рассчитав движение по секундам, открыл пальбу сквозь двери встречного лифта, в котором бросил после исстрелянный автомат. Кабина спустила его в вестибюль, где он растворился в людском муравейнике, когда другая, изрешечённая, поднимала вверх трупы. Но работа по найму притупляла звериный азарт, и вскоре человек в грязном плаще оставил прибыльное ремесло. Теперь, когда подступавшее к горлу желание делалось невыносимо, он отправлялся на ночную охоту и, как хищник, чувствовал в момент убийства невероятный прилив.

Как-то в полночь его встретили двое.

– У тебя есть выбор, – угрюмо процедил один, – либо отдать всё сразу, либо со сломанными пальцами…

– Надеюсь, ты мужик, – ухмыльнулся другой, сжимая кулаки.

– Я не люблю драться, – блеснул фиксой человек в грязном плаще, – я люблю убивать… Всего этого Бестин не знал.

«С удовольствием, приятель!» – выдавил человек в грязном плаще, точно провёл бритвой по стеклу.

Спуская курок, он уже чувствовал привычное возбуждение. Пузырёк лопнул: чернила красным пятном проступили на рубашке Шамова. Но не там, куда целил человек в грязном плаще. Обычно такую мелочь не замечали. Но человек в грязном плаще заметил. Его блеклые глаза обратились в щели, повернувшись, он опустил игрушечный пистолет в карман и сразу извлёк оттуда настоящий. Он медленно направил его в лицо Бестина, сосредоточившись на переносице. Затем, повернув рукояткой, протянул, качнув им в сторону скамейки. Бестин содрогнулся. Этот жест перечёркивал его жизнь, растворяя её, как слёзы девушки растворяют каракули любовных признаний. Человек в грязном плаще подавил его.

«Надо кончать…» – застучало в висках, и его прошиб пот.

Он повернулся на ватных ногах и, как заведённая кукла, дважды выстрелил.

Разгоняя спёртый воздух, на перрон вылетела электричка. Человек в грязном плаще, не спеша, вошёл в вагон. На дремавшую в углу девушку он не обратил внимания.

Как вернулся на дачу, Бестин не помнил. Он дрожал, натягивая на голову одеяло.

– Ну, вот и всё, – вздохнули рядом, – паук угодил в свою паутину…

Бестин встрепенулся. «За мной пришли», – подумал он.

– Да нет, – ответили снаружи, – ты забавный, наблюдать за тобой – удовольствие…

Бестину было душно, он трогал ледяными пальцами воспалённый лоб.

– Я знаю, – жмурился он в темноте, – это ты всё подстроил!

Заскрипели пружины, но Бестин не решался скинуть одеяла.

– Ну, зачем так? Ты же сам хотел избавиться от Шамова… – Голос лился вкрадчиво и, проникая под одеяло, жёг раскалённым железом. – А теперь разнюнился… Что, бомжа жалко? Нет – боишься, что приговорят… – Он произнёс это с какой-то безмерной усталостью, точно читал прописи. – А ты не бойся! И смертный грех тебе не грозит. Там перевоспитывать не будут – ада нет, как и рая. Мир – это письмо без адреса, его уже не переписать… – Он немного помолчал. – А что Евангелие предлагает любить палачей – так это от страха. Заложники тоже часто просят за тех, кто держит их на прицеле. Нет, жизнь ужасна, вот и Шамов подтвердит…

И Бестин увидел в углу сидящего по-турецки бродягу.

– Да-да, – беззвучно шевелил он, уже не заикаясь. – Умирать легко – жить трудно…

– С другой стороны, – философствовал голос, – если бы ещё и страха не было, а была бы одна серая скука? Только бы и вешались! – Сквозь одеяло Бестин вдруг почувствовал запах земли, точно её комья забрасывали свежую могилу. Холодея от ужаса, он вынырнул наружу, в непролазный мрак. – А в милицию не ходи… – доносилось оттуда. – Ну, кто станет искать убийцу бомжа? А Смыкалов хватится – скажешь: ушёл, на то и бродяга…

– Сгинь! – заорал Бестин и, откинувшись на кровати, впал в беспамятство.

Таким его наутро нашла Зина, принёсшая адрес человека в грязном плаще. Плыли рассветные сумерки, цветы на обоях проступали лиловыми пятнами. Бестин метался в горячке. В короткие минуты просветления он, как рыба, глотая воздух, во всём признался. Зину потрясла его исповедь. Несколько раз она порывалась уйти, взмахивая руками, подносила ко рту, точно удерживала готовые сорваться слова.

К вечеру Бестину стало лучше.

– Пойдём, – твёрдо сказала Зина, стиснув ему кисть, – ты не виноват! Они поймут… А я всегда с тобой буду, всегда, так и знай!.. Бестин смотрел на неё невидящим взором.

– Вот ещё одна пострадать вздумала! – издевался внутри него человек в чёрном. – На каторгу пойти… «Где страдания – там Святая земля…» Тьфу! Нет никакой каторги… Всё – ложь, нет ни страдания, ни святости, а есть одна серая скука!

Дело вёл Смыкалов. Оформляя явку с повинной, качал головой:

– Как же вас угораздило… И поучал Бестина, как получить сбавку:

– Упирайте на молодость, судьи – те же люди, посочувствуют…

Но Бестин его не слушал. Возвращаясь в камеру, он отворачивался к стене и точно окаменевал. Одна и та же мысль сверлила ему мозг: он всё продумал, рассчитал – и потерпел неудачу. Значит, у этой пьесы был и другой режиссёр. Тот, которому с самого начала был известен финал.

Приходила Зина. В короткие минуты свидания, кусая губы, допытывала, что может для него сделать. «Уйти», – хотелось сказать ему, но он молчал.

Смыкалов сам приготовил речь и в ночь перед судом всучил Бестину:

– Постарайтесь, голубчик, свидетелей-то нет…

И действительно, человек в грязном плаще остался верен себе: отстреливаясь до конца, он в последний раз испытал жгучую радость, сунув дуло в рот.

– Маньяк… – по-своему объяснит это Смыкалов. – Вот говорят про какой-то там выбракованный процент, про взбесившееся гены… Чепуха! Таких делают, чтобы мы не задавались, чтобы помнили про звериное нутро…

О суде сообщили газеты. Узнав о своей невиновности, явились несостоявшиеся убийцы – негодовали, грозили, требовали. Больше других лютовал Рябухин. Он тряс лысоватой головой и рассуждал о справедливости.

Смыкалов не подвёл, рассказав о помощи следствию. Но прокурор потребовал смертную казнь.

Обманув ожидания защиты, Бестин от последнего слова отказался. Он смотрел в сторону и видел Режиссёра, с которым ему скоро предстояло встретиться…

Цыганский роман

Она родилась в пятницу, тринадцатого, и, чтобы отвести порчу, её назвали в честь святой Параскевы Пятницы. В девичестве Параскева была Динь, а когда вышла за однофамильца, взяла фамилию мужа, оставив свою. Динь-Динь звучит, как агар-агар, и Параскева сама была, как мармелад, сладкая, мягкая, с волосами, как водоросли.

Улица у нас такая короткая, что когда на одном конце чихают, на другом желают приятного аппетита, и про каждого знают больше, чем он сам. Дед у Параскевы был дровосеком, насвистывая, размахивал топором, и, как верблюд, поплёвывал на ладони. Старый цыган не тратил копейку, пока не получал две, и не бросал слов на ветер, пока не подбирал других. У него были вислые усы и плечи такие широкие, что в дверь он протискивался боком. А сын пошёл в проезжего молодца. Тощий, как палка, и чёрный, как грех, он целыми днями просиживал с кислой миной на лавке под раскидистой липой, потягивая брагу и отлучаясь только в уборную, так что со временем стал как поливальный шланг. От отца он унаследовал только вислые усы и верблюжью привычку. «Чай, не колодец», – плевал он в шапку прежде, чем надеть. И, насвистывая, шёл под липу. На ней же он и повесился, поворачиваясь к ветру вывернутыми карманами, в которых зияли дыры.

Осиротев, Параскева осталась в хибаре на курьих ножках, из единственного окна которой выглядывала, как солнце. Утром она смотрела, как в углу умывается кошка, днём латала дыры в карманах, а ночью спала «валетом» со старшим братом, у которого живот с голоду пел так громко, что заглушал соседского петуха. Брат с сестрой остались наследниками отцовских долгов и мудрости, что оставлять на тарелке кусок – к бедности. И Параскева, тщательно вылизывая прилипшие ко дну крошки, счастливо перешагнула бедность, став нищенкой. Простаивая у церковной ограды, она выпрашивала затёртые медяки, уворачиваясь от липких мужских взглядов. А вскоре отпала необходимость спать «валетом» – брат и сестра поженились. Брат был удачлив, приставляя лестницы к открытым чердакам, приделывал ноги чужому добру, но Параскеву не прельстил домашний халат, детские сопли и отложенные на чёрный день гроши. «Горячей кобылке хомут не набросишь», – ворчал брат и однажды приставил лестницу к тюремному окну. Погостив за решёткой, он стал бродягой, кочуя по чужим постелям, перебрался в далёкие страны и, когда изредка встречал там земляков, звавших на родину, говорил: «Где член, там и родина…»

Параскева же узнала мужчин в таком количестве, что их лица казались ей одинаковыми. «Динь-Динь, платьице скинь», – восхищённо шептались юнцы. «ДиньДинь, ноги раздвинь», – цедили сквозь зубы отвергнутые мужчины. А женщины, заслонив рты ладонью, с завистью передавали, что у Динь-Динь новый господин. Но Параскева никого не любила, разбрасывая любовь, как приманку. И была по-цыгански воровата – похищала сердца. Постепенно её коллекция включила нашу улицу, расширяясь, переросла город, захватила окрестности, пока не наскучила ей самой. Тогда она разбила её, наполнив осколками всю округу, сделав мужчин бессердечными.

Я не попал в их число. Женщины с детства обходили меня стороной. Одноклассницы казались мне некрасивыми, с одинаковыми, как на детских рисунках, лицами – два кружочка, два крючочка, посредине палочка. За спиной они крутили мне у виска, а в глаза, когда я отказывался от сигареты, дразнили, разнося сплетни, что мужское достоинство у меня короче окурка. Их насмешки становились нестерпимыми, и однажды я убежал с уроков, до вечера бродил по городу, заглядывая в светившиеся окна, думая, что все вокруг счастливы, кроме меня, читал вывески увеселительных заведений, в которые не решался зайти. А ночью мне снился полутёмный бар и худые, смуглые девушки в сизом дыму. Вблизи я разглядел, что это сошедшие с рекламы дамских сигарет химеры, с девичьим лицом и тонкой папироской вместо шеи. Папироска дымилась, и девушки, как кошки, лизали её, обжигая языки.

– Так вам и надо, – опустился я за стойку, – нечего языки распускать!

– Девочку? – тронул меня бармен жёлтыми от никотина пальцами. Сидевшая рядом химера обожгла меня поцелуем. Я вскрикнул от боли и – проснулся в слезах.

Заикаясь от обиды, я рассказал сон матери.

– Мама, почему женщины такие безжалостные?

Но мать состроила хитрую, злую физиономию, точь-вточь, как девица из сна:

– Так тебе и надо, женоненавистник! И, наклонившись, прижгла мне губы сигаретой. Я закричал от ужаса – и тут пробудился окончательно.

Подушка была зарёвана, а на губе горел ожог. «У женщин свой интернет, – решил я, – весь мир бьётся в их паутине…»

– Разве я гадкий утёнок? – пожаловался я матери. – Может, мне не идут штаны?

– Скоро ты вырастешь, – пропела она, будто колыбельную, – а взрослые мужчины проводят больше времени без штанов, чем в штанах…

У матери нежный голос, успокаивая, она ласково гладила мне голову. Но вдруг её лицо исказила злоба, рассмеявшись, она приблизила пылающие губы. Так я понял, что снова уснул и ко мне вернулся прежний кошмар. От страха я зажмурился, выставив, как рогатки, морщины и опустив ресницы, как решётку. И заснул – теперь уже во сне. Так я снова попал в бар с табачным дымом.

– Девочку? – тронул меня бармен.

Я посмотрел на его жёлтые от никотина пальцы, когда сбоку ко мне прижалась худая, точно сигарета, химера. И всё повторилось – как в двух соснах, я заблудился в двух снах, которые опутывали меня из ночи в ночь. С тех пор я стал ни на что не годен – ни как мужчина, ни как женщина. Ночью, от одиночества, я пускал в постель кота, и моя жизнь пахла, как осенняя нива, – вчерашним днём. Мне оставалось одно – писать книги. Из-за плохой памяти я считал все мысли на свете своими, меня мучила невыносимая маета, которую приписывают полуденному бесу, и очень скоро мои книги выгнали из библиотеки чужие, как кукушонок – птенцов из гнезда. Зуд в штанах перебивала головная боль, и я смирился с затворничеством, с тем, что мои желания, как и я сам, оставались погребёнными на пыльных желтеющих страницах. Когда делалось скучно, я брал с полки свою книгу, первую попавшуюся, так как совершенно забывал их, читал её, будто заново писал, проживая одно время с героями. Поэтому я старел быстрее, чем шли годы, и в моём возрасте лет мне было – кукушка устанет куковать.

Однако годы, как горб – устал, а неси. Как-то я перебирал их, используя вместо счёт свои рёбра. Выстукивая каждый год кулаком, морщился от боли, а, в конце концов, сбился. И стал мылить верёвку. Но годы, как кирпичи в карманах, – верёвка оборвалась. Пока я валялся на полу, неуклюже подворачивая ноги, на пороге появилась Параскева.

– На! – протянула она яблоко, которое грызла.

«Взять яблоко, значит взять её», – понял я. И жестом позвал на пол.

– Только, чур, не болтать, – уселась она верхом, сунув мне в рот огрызок.

За окном гудела весна, змейками бежали ручьи, а облака сгрудились, как ледяные торосы. Но в комнате полыхало лето. Параскева смеялась оттого, что моя щетина щекотала ей грудь, а я – оттого, что распрощался с девственностью.

Мы прожили три года, и это время упало в копилку моих лет с отрицательным весом, будто съело три года, на которые я помолодел. Как-то Параскева провела пальцем по корешкам моих книг, выстроившихся на полках, как солдаты в строю.

– Ты знаменит?

Я отвернулся к стене.

– Если пишешь хуже других, есть шанс стать первым, если лучше – никогда…

– Какой скромный! Разве ты не знаешь, что слава приходит к тем, кого понимают все? Хорошо, что я не умею читать…

Так я стал учить её грамоте, а сам бросил писать.

– Милый наполнил мою жизнь смыслом, а я его – милой бессмыслицей, – будила она меня поцелуем, и моя жизнь пахла, как весенняя лужайка, – завтрашним утром. А через год я предложил Параскеве руку и сердце. Она посерьёзнела, сняв с запястья браслет, стала катать по столу.

– На вопрос: «Это кто – жена?» мужчины вначале отвечают: «Да, но мы не расписаны…», а потом: «Нет.

Но мы расписаны…» – Сложив пальцы в трубочку, она вдела браслет обратно. – От охлаждения, как от смерти, никуда не денешься…

– Сколько же нам осталось?

Взяв за руку, она стала гадать по ладони.

– Пока не явится разлучник. Я вижу, как у него лоснится кожа, а рот светится жёлтым пламенем…

С тех пор я не отпускал Параскеву из дома.

Было бабье лето, облака горбились, как дюны. Мы поужинали морскими устрицами, приправленными базиликом, и сменили стол на постель.

– Какие у тебя огромные глаза… А когда ты щуришься, они увеличиваются…

– Это как?

– От желания…

Кончал я бурно, выбрасывая семя, напоённое страстью, устрицами и базиликом, кричал, как раненая птица, так что соседи затыкали уши. И каждый раз передо мной всплывали все мои оргазмы, испытанные с женщинами, которых я выдумывал в одиноких постелях разных городов. «Оргазм – это маленькая смерть, – думал я, – с ним также воскресает прошлое…» И представлял, как Параскева, кончая пронзительно долго, вспоминает своих любовников.

Параскева была ревнива и не прощала, когда ей изменяли во сне. Однажды я гулял в поле с пышной красавицей, которая сплела венок из одуванчиков, опустилась на колени и, умело переведя мою «стрелку» с шести часов на двенадцать, повесила на неё венок, как на гвоздь. Потом она сбросила одежду и раскинулась в медвяной траве, собирая в ложбинку на груди прозрачную росу, которую я пил, пустив в неё «корень». Красавица горячо меня обнимала, царапая на спине моё имя, так что я страшно удивился, когда она влепила мне пощёчину.

И тут я проснулся – на Параскеве, с которой, спящий, занимался любовью.

Днём мы голыми бродили по саду, заглядывали, точно в будущее, в колодец с бревенчатыми стенками, в котором всегда осень и который всегда глубже, чем кажется, рвали яблоки, выплёвывая косточки на шуршащих под ногами ужей, и чувствовали себя, как Адам и Ева. А вечером шли на реку – глазеть на паром с пассажирами, похожими в тумане на души умерших, и слушать, как свистят сомы. А, вернувшись, кидали шестигранные кости, разыгрывая, кто будет сверху. «Лентяй!» – упрекала Параскева, проигрывая. За ночь она бывала то суккубом, то инкубом, но всегда – ангелом. Теперь я проводил больше времени без штанов, чем в штанах, и думал, что мне не нужен дом – я вполне могу жить в шатре её волос.

– Как ты пишешь? – однажды спросила она.

– Это просто. Складываешь ладони в шар и достаёшь оттуда слово за словом, будто рыб из воды. Но теперь, когда я не пишу, мне незачем таиться, храня бесполезные слова…

И я произнёс ей все слова, которые не написал, извлекая из ладоней.

Ребёнка мы не хотели. «Хватит одного», – косилась она на меня и по-матерински гладила седину мягкой ладонью. Раз ночью в комнату влетела бабочка – мы узнали её по шуршанию крыл. «Моя бабушка говорила, что это – к смерти, – зашептала Параскева, – если бабочка чёрная – к мужской, белая – к женской… Не включай свет – лучше не знать!» Но я уже щёлкнул выключателем – на стекле бился серый мотылёк. Так я понял, что наш альков качается над бездной, что нам предстоит расставание. Ибо смерть в примете выступила аллегорией вечной разлуки – души и тела.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю