Текст книги "Давние встречи"
Автор книги: Иван Соколов-Микитов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
А. М. Горький
Первый раз я увидел Горького в редакции газеты «Новая жизнь» в семнадцатом году. Редакция помещалась в одном из домов на Невском проспекте против Публичной библиотеки и памятника Екатерины. Я вошел в большую комнату, заставленную столами. На одном из столов боком, в летнем легком пальто и с тростью в руках, сидел Горький. Его окружали редакционные люди.
Я познакомился с Горьким, тогда еще бодрым и почти молодым. Я узнал его по портретам, по особенному вниманию, с которым слушали его редакционные люди. Он не снимал шляпы. Лицо его было необыкновенно подвижно. Широкий лоб, густые усы, которые как-то особенно шевелились, когда он слушал или говорил. Я что-то рассказал ему о деревне, из которой недавно вернулся, где был в недолгой поездке.
Я рассказывал о смоленских мужиках, которые как бы притихли, ждали событий, возвращения своих сыновей, все еще находившихся на войне, в окопах. Недалеко от нашей деревни мужики сожгли дом петербургской барыни богатой Кужали́хи, которую ненавидели окружные деревни. Разгромом имения руководил бойкий, небольшого роста, знакомый мне мужичок Павлик. Власти в деревне, в сущности, никакой не было. Уже не было волостного старшины, не было волостных судей, урядника с грубым лицом, жившего возле мельницы на краю деревни.
Вторая встреча с Горьким произошла в двадцать втором году в Берлине. В большую квартиру Горького, находившуюся на Курфюрстендамм, меня привел Алексей Николаевич Толстой, с которым я был в дружеских отношениях и встречался почти ежедневно. Помню кабинет Горького, в который мы входили. Сам Горький стоял за письменным столом и металлической машинкой набивал табаком папиросы над разостланной на столе газетой. Приветливо улыбаясь, шевеля усами, Горький поздоровался с нами. Помню, я расспрашивал его о России, о совершившихся в ней переменах. Расспрашивал о писателе Шмелеве, с которым в трудные годы сводила меня судьба. Горький рассказывал о том, что знал и слышал о русской деревне, о мужиках, о изменявшейся жизни. Рассказывая о деревне, он вспомнил мужицкую едкую поговорку, относившуюся к городской и деревенской жизни.
К вечеру у Алексея Максимовича стали собираться многочисленные гости. Мы сидели в большой комнате за накрытым столом, шутили и смеялись. Застольем и угощением распоряжался Роде́, бывший владелец богатого петербургского ресторана. По поручению Горького Роде устроил в Петербурге Дом ученых, находившийся на набережной Невы, недалеко от Зимнего дворца. У меня хранилась коротенькая шутливая стихотворная записка, которую сочинил Горький, посмеиваясь над Роде. За столом я сидел рядом с Наталией Васильевной Толстой-Крандиевской. Подвыпивший Толстой, помню, показывал фокусы. Он разбивал сваренное вкрутую яйцо, клал его в салфетку и, приложив к лицу, делал вид, что вынимает свой глаз. Сидевшие за столом люди смеялись, смеялся, разумеется, и я. Из меня еще не выветрились матросские привычки, и, помню, я вслух произнес крутое матросское словечко. Помню, меня долго беспокоило это невзначай произнесенное словцо, и я с некоторым стыдом вспоминал о вечере, проведенном у Горького.
Третий раз я видел Горького в Берлине в квартире Толстых. На вечере присутствовал недавно прибывший из России Есенин. Есенин стоял посреди комнаты с опущенной головой, на его лоб свешивались густые светлые волосы. Айседора Дункан сидела у стены в кресле. Помню, Есенин с особенным выражением читал «Пугачева». Этот вечер у Толстого впоследствии очень хорошо описал Горький.
Летом двадцать второго года я гостил у Горького в Херингсдорфе. Это небольшой рыбачий поселок на побережье Северного моря. В Херингсдорфе Алексей Максимович занимал большой дом, по-видимому принадлежавший какому-то путешественнику-иностранцу. Стены особняка были увешаны коллекциями из Центральной и Восточной Африки. Здесь были луки, щиты, дротики, раскрашенная глиняная посуда и тонко вытканные циновки. Горький с большим вниманием относился к этим коллекциям, удивлялся тщательности и тонкости работы.
– Замечательные путешественники были в России, – говорил он. – Вспомните Пржевальского. Какие коллекции собрал Миклухо-Маклай! И заметьте: русский путешественник – особенный. Миклухо-Маклай у туземцев, почти у людоедов, богом и благодетелем слыл...
Вечером мы вместе вышли гулять. На теннисной площадке перед домом сын Алексея Максимовича, увлекавшийся всяческим спортом, упражнялся в метании спортивного бумеранга. Широко размахнувшись, он бросал в воздух кривую плоскую палку, и палка, описав дугу, быстро вращаясь, падала у его ног.
Кто-то рассказывал о знаменитом спортсмене, метателе бумеранга. Спортсмен этот, путешествуя из Австралии на пароходе, удивлял пассажиров. Выйдя на нос корабля, он бросал бумеранг. Оружие, облетев вокруг большого океанского парохода, возвращалось прямо ему в руки.
Алексей Максимович взял в руки отполированную, покрытую лаком спортивную игрушку и с сомнением покачал головою.
– А все же за австралийцами, изобретателями настоящего охотничьего оружия, пожалуй, не угнаться вашему знаменитому спортсмену, – сказал он, улыбаясь. – Там тысячу лет с бумерангами охотятся на птицу и на зверя, пищу себе добывают, – дело это самое серьезное...
Кабинет Горького помещался на втором этаже дома. Там мы, случалось, сидели. Горький рассказывал мне о молодых петербургских писателях, называвших себя «Серапионовыми братьями». Из «Серапионовых братьев» он особенно хвалил Всеволода Иванова.
Горький помог мне вернуться в Россию.
–
В двадцать втором году с письмами и многочисленными посылками от Горького я возвращался в Россию на пароходе «Шлезиен». В Петроградском порту знакомые Горького нам устроили встречу. В Доме ученых мне отвели комнату, и я занялся раздачей писем и подарков, которые прислал со мной в Россию Горький.
Одно из писем было адресовано писателю Константину Александровичу Федину, работавшему в редакции журнала «Книга и революция». Писателя Вс. Иванова я нашел на Выборгской стороне. Он жил в алтаре домовой церкви. Над его простой койкой возвышались изображения неведомых святых.
Вместе с Фединым и Всеволодом Ивановым мы ходили на опустевший пароход «Шлезиен», стоявший у пристани Петроградского торгового порта.
Вячеслав Шишков
Помню наш разговор с А. М. Горьким за границей. Мы беседовали о России, о Ленинграде, о советской молодой литературе и литераторах, прокладывавших новые пути и дороги. Вспоминая о ленинградских писателях, Алексей Максимович первым назвал имя В. Я. Шишкова. Это понятно. Мы говорили о России, и, само собою, первым вспомнилось имя писателя, в высшей степени русского.
С Вячеславом Яковлевичем я познакомился, помнится, в пятнадцатом году, во времена первой мировой войны. Он был начинающим, но уже не молодым по возрасту писателем, вступившим на путь первой известности. В Петроград Шишков перебрался тогда по вызову Горького, с большим вниманием относившегося к новому автору, в котором Алексей Максимович угадывал большой и своеобразный талант.
Очень хорошо помню первое впечатление от встречи. От Вячеслава Яковлевича мы вышли обогретые его приветливостью, юмором, милою человеческой теплотою. Эта человеческая теплота, русская приветливость, умение весело пошутить и обойтись с каждым гостем и новым знакомым были основным свойством Вячеслава Яковлевича, живого, русского, прекрасного человека.
Все, кто близко знал В. Я. Шишкова – его знакомые и друзья, – сохраняют о нем самую светлую память, память о хорошем, верном товарище, любимом друге, прекрасном писателе, отзывчивом и сердечном человеке. В Вячеславе Яковлевиче превосходным образом сочетались человеческие качества его души со свойствами и качествами его литературного таланта. И в личной жизни, и в своих писаниях он одинаков. В этом он напоминает нам А. П. Чехова – человека и писателя одинаково привлекательного.
Вячеслава Яковлевича искренне любили его друзья и его многочисленные читатели, разбросанные в просторах родной страны, искушенные и не искушенные в чтении книг. Нас, близких друзей, тянуло к Шишкову его гостеприимство, наблюдательный и острый ум, умение радоваться чужим радостям, делить чужие горести. На огонек шишковской квартиры охотно сходились самые разнообразные люди, знакомые и друзья. Сходились писатели, художники, водолазы, ученые и неученые, музыканты, студенты, врачи. Вспоминать шишковские вечера приятно, особенно приятно вспоминать самого радушного хозяина, его добродушную, чуть лукавую улыбку, шутливые и серьезные разговоры, чудесные шишковские пироги. Из шишковского дома засидевшиеся гости уходили на пустынные улицы Детского Села веселые, немного хмельные, согретые человеческим теплом домашнего шишковского очага.
Вячеслава Яковлевича любили слушать его многочисленные читатели, всегда переполнявшие аудитории, когда он выступал публично. Его «шутейные» рассказы, их доходчивость, добродушный юмор неизменно возбуждали дружный смех. И с шишковских вечеров слушатели уходили обогретые теплом шишковского веселого и понятного всем слова.
В. Я. Шишкова очень любили дети, его юные читатели. В нем они чувствовали своего, им очень близкого и понятного. Им нравилось его лицо, его голос, его веселые и понятные шутки. Однажды я видел Вячеслава Яковлевича, окруженного детьми. Это происходило в Ялте, в санатории для туберкулезных детей, где лежала моя тяжело болевшая дочь. Больные дети окружили его шумной толпой, они жались к нему, заглядывали в его лицо. Он шутил, разговаривая с ними, читал свои рассказы. И я видел, как на лицах больных детей, заключенных в стенах санатория, зажигался радостный свет жизни. Общение с писателем Шишковым было для них самым радостным событием, лучше всяких лечебных процедур поднявшим тонус их жизни, надолго их ободрившим.
Вячеслав Яковлевич не был ни охотником, ни рыболовом. В его руках я никогда не видел ни удочки, ни ружья. Но он обладал глазом и чутьем настоящего охотника, любил природу и нашего брата-охотника, любил пошутить, послушать охотничьи колоритные разговоры, изображать которые он был большой мастер. Думаю, и на охоте он не ударил бы в грязь лицом. Он любил и знал природу родной страны, знал Сибирь и тверскую деревню.
В личной, писательской жизни Шишкова было больше дней солнечных и счастливых, чем дней ненастных и непогожих. Судьба к нему благоволила. В годы расцвета его таланта и продуктивной работы здоровье и личное счастье ему не изменяли. И работать он умел усердно, не отрываясь, не расходуя сил на житейские невзгоды, не вкушая отравы горьких утрат.
До старости – впрочем, Вячеслав Яковлевич никогда не казался стариком – Шишков сохранил молодое сердце, бодрость духа и сил. Простое, ясное счастье до самой смерти сопутствовало В. Я. Шишкову. В утверждении жизненного счастья, необходимого каждому человеку, ему помогала самый его близкий друг – жена. Можно низко поклониться Клавдии Михайловне Шишковой, редкой русской женщине, светом своего сердца осветившей путь писателя, навеки отдавшей ему это верное и чистое сердце!
Год в Берлине
Помню деревенскую глухую усадьбу, жаркие июльские дни. Пахнет сеном, изо всех сил орут лягушки в знакомом с детства мельничном пруду. Над деревней полуденная тишина, которую рассекает пронзительный свист стрижей. То и дело ныряют, щебечут под карнизом ласточки.
Я лежу под яблоней с книжкой в руках, читаю. Прочитанное как бы сливается с тем, что меня окружает. На книжке незнакомое имя писателя: гр. А. Н. Толстой. Книжку я купил в городе, на вокзале, возвращаясь из училища на лето в деревню. Чем-то взволновала, обрадовала меня эта книжка. Свежестью и ясностью языка, которые и тогда я уже чувствовал и понимал, трогательным изображением чудаковатых людей, описанием приволжской, мне незнакомой природы? Трудно ответить на этот вопрос. Да и вообще трудно ответить, почему нравится и волнует нас тот или иной писатель. Быть может, для этого нужно родство душ, совпадение вкусов? Так часто мы откладываем в сторону недочитанную модную книгу, в которой, казалось бы, все слажено гладко, и возвращаемся к уже прочитанному, полюбившейся повести или рассказу.
Время было тревожное. Над городом и деревней еще висели тучи революции пятого года, гремел ее отдаленный гром. Кое-где бурлила молодежь, происходили волнения, рабочие и студенческие забастовки, в деревне изредка полыхали помещичьи усадьбы.
Напуганные «ужасами» революции, потомки прожившихся дворян сбывали заложенные родовые имения, кидались спасаться в города, разъезжали по заграничным и отечественным курортам. Празднуя барыши, потирал руки пройдоха кулак, за гроши скупавший на слом дворянские старые гнезда.
Чуткая молодежь кидалась подчас в крайности. Сами собой возникали течения, собирались всевозможные кружки. Спорили о символизме и декадентах, о загробной жизни и революции, о Христе и толстовцах. Многие мрачно и безнадежно пили.
В русской литературе тех лет болезненно отражались явления жизни. Объявились поэты и писатели, открыто презиравшие совесть и непорочную чистоту. Эти писатели изъяснялись заумным языком, провозглашали себя гениями, бесцеремонно сопоставляли себя с солнцем, с небесными светилами. Некоторые модные поэты притворялись принцами, чувствительными недотрогами, замыкались в недоступных «башнях из слоновой кости». В сущности, это были весьма сытые, благополучные и практичные люди, цинично воспевавшие паразитизм.
Разумеется, не все писатели поддавались гнилому влиянию распада. На твердых ступенях стоял А. М. Горький. Своим нелегким путем шел Бунин, О добрых и простых людях писал Куприн.
Именно в это трескучее, больное время появились книги молодого и свежего писателя, изображавшего жизнь вымиравшего приволжского дворянства. Написанные ясным и чистым языком, книги молодого писателя имели большой успех.
Имя этого писателя, успешно вступавшего в широкую литературу, было – Алексей Толстой.
Впервые мы встретились зимою двадцать первого года. Алексей Николаевич Толстой только что переселился из Парижа в Берлин, поближе к России. После долгих морских скитаний, пробираясь на родину, я оказался в Берлине.
В тот памятный год приезжему человеку послевоенный Берлин мог показаться преддверием России. На улицах слышалась русская речь. Одно за другим возникали русские издательства под самыми различными именами. Печатались книги, выходили газеты и журналы, рождались литературные сообщества, землячества и кружки. Как грибы после теплого дождя, росли русские книжные магазины. С запада и востока прибывали писатели и художники, ученые и журналисты самых различных взглядов, толков, вкусов и политических убеждений, подчас менявшихся со стремительной быстротою. Писатели жили в многочисленных пансионах и частных немецких квартирах, художники ютились на чердачных мансардах.
В далекой России перегорало зарево затихшей гражданской войны, строилась новая жизнь. Оттуда приезжали люди, привозили разноречивые, добрые и худые, вести. Книжные магазины были завалены русскими книгами, печатавшимися с непостижимой быстротой. Поспешно возникали и столь же поспешно гасли литературные имена. Из Парижа прибыл Илья Эренбург, нашумевший романом «Хулио Хуренито». В Берлине гостила Марина Цветаева. На литературных собраниях выступал Андрей Белый, исступленно читал стихи о «пылавшей стихии».
Среди русских писателей, волею судьбы оказавшихся тот год в обрусевшем Берлине, особое место занимал Алексей Толстой. Пожалуй, из всех писателей он один знал и чувствовал коренную, невыдуманную Россию, безукоризненно владел по-пушкински чистым русским языком.
В Берлине с Алексеем Толстым меня познакомил писатель Алексей Михайлович Ремизов, недавно приехавший из России. Помню, как Толстой рассказывал что-то смешное, моргая глазами, привычным жестом руки проводя по мягкому, чисто выбритому лицу. Курил дорогую английскую трубку, набивая ее душистым «кэпстеном».
Было в нем что-то барское, очень русское, немного актерское. И рассказывал он по-актерски, любил шутить, рассказчиком был бесподобным, выдумывал на ходу смешные истории и анекдоты, с самым серьезным выражением, даже при дамах, иногда произносил мужицкие соленые словца. Из него как бы изливался его талант, актерская способность. И писал он легко, каждодневно, всегда по утрам, выстукивая на машинке два-три листочка (о своей трудоспособности полушутя-полусерьезно говорил, что далась она от его отца, по давнему происхождению – шведа).
В Берлине мы встречались часто, почти ежедневно. Жили Толстые на большой, многолюдной и аристократической улице, в благоустроенном пансионе, в трех комнатах. Как всегда, жили широко и открыто. Возле Толстого толкались всех мастей люди. Толстой работал над книгой «Детство Никиты». Я подружился с маленьким сыном Толстого – Никитой, нежным и красивым мальчиком с задумчивыми глазами. С маленьким Никитой мы ходили в Цоо – в берлинский зоологический парк – смотреть на зверей и птиц, на индийских слонов и японских петухов со сказочно длинными хвостами.
По вечерам сходились иной раз у А. С. Ященки, редактора «Новой русской книги», литературно-критического журнала, издававшегося известным русским издателем Ладыжниковым. Благожелательный и доверчивый Ященко печатал критические статьи и рецензии на выходившие книги, собирал вести и новости, подчас фантастические, о литературной жизни в России, завел в журнале раздел, в котором печатались автобиографии русских писателей.
В двадцать втором году в Берлин приехал из России Горький. Толстой повел меня к Горькому, поселившемуся на Курфюрстендамм. Набивая машинкой над столом папиросы, ухмыляясь под густыми усами особой горьковской ухмылкой, Алексей Максимович рассказывал нам о России, о городе, о мужиках, о молодых советских писателях. Вечером сидели за большим, обильно убранным столом. Не могу припомнить всех многочисленных гостей, собравшихся за шумным горьковским застольем.
В том же двадцать втором году в Берлин прилетел из Москвы Сергей Есенин. Есенина и Айседору Дункан, уже немолодую, но молодящуюся женщину, с волосами, выкрашенными в табачно-красный цвет, встречали в «Доме искусств» – в немецком второразрядном кафе, обычно пустовавшем. На сей раз кафе было переполнено народом. Здесь собрались люди всяческих толков и политических оттенков. Я сидел за столиком с Толстыми. Появление Есенина, прибывшего прямо с аэродрома (на нем был дешевый московский костюмчик и парусиновые туфли), встретили шумными аплодисментами. Кто-то запел «Интернационал». Молодчики из монархической газетки «Руль» ответили свистом. Возле Есенина в роли охраны возник проживавший в Берлине поэт-имажинист Кусиков с напудренным лицом и подкрашенными губами. К великому негодованию немецких кельнеров-официантов, Есенин взобрался на мраморный стол и начал читать стихи. В его исступленном, нездоровом лице виделась обреченность. Держа в руках пистолет, как бы охраняя Есенина, рядом в театральной позе стоял напудренный Кусиков, одетый в кавказскую черкеску.
Через несколько дней я увидел Есенина в квартире Толстых. С потрясающей выразительностью он читал «Пугачева».
Перед отъездом в Россию я гостил у Толстых в Мисдрое, маленьком курортном немецком городке. Толстой писал «Аэлиту». Днем мы купались в море, знакомились с немецкими рыбаками, беседовали о России. Я переписывался с родными, проживавшими в смоленской глубокой деревенской глуши. Совсем неподалеку от Мисдроя, в рыбачьем северном городке Херингсдорфе, жил тогда Горький.
Тем же летом я один уезжал в Россию. Толстые меня провожали. Чистенький немецкий пароходик «Шлезиен» доставил меня в еще запустелый и голый Петроград. Через несколько дней я был в родной смоленской деревеньке. Знакомая с детства, меня встретила и окружила деревенская жизнь.
Живя в Деревне, я продолжал переписываться с Толстыми, собиравшимися приехать в Россию. Я писал о жизни в России, о совершавшихся в ней переменах, о деревенской жизни и смоленских мужиках. Одно из моих писем Толстой опубликовал в Берлине. Вот краткая выдержка из этого опубликованного моего письма Толстому:
«Я счастлив тем, что я в России, вижу своих людей, что с приятелем моим кузнецом Максимом хожу в лес на охоту, что здесь, в России, вижу много хороших людей... Всего о России и деревне не расскажешь. Скажу в двух словах: что прошло – тому не вернуться... Вас не зову, не соблазняю, но думаю твердо, что быть в России Ваш долг».
Через год вернулись в Россию Толстые. Мы увиделись в Петрограде, на Ждановке, в квартире Толстого, некогда принадлежавшей нашему берлинскому приятелю профессору Ященке, редактору «Новой русской книги». Помню, Толстой читал свой первый написанный в Советской России рассказ «Голубые города». Здесь, в России, у Толстого начиналась новая жизнь, завершившаяся общим признанием и заслуженным успехом.








