Текст книги "Давние встречи"
Автор книги: Иван Соколов-Микитов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
Жалею, что Иван Алексеевич ее не читал. Теперь я только и читаю книги, присланные из ваших мест, а раньше, при Иване Алексеевиче, их было мало в нашем доме. Покупать мы не могли. Да и много писали писатели здешние, и русские и французские. Теперь же я почти не читаю французов.
При жизни Ивана Алексеевича мы жили частью в Грасе, над Каннами, частью в Париже. При немцах шесть лет прожили на юге, хотя в Париже и была у нас квартира. Жили в английской вилле, очень богатой, высоко над городом. Спасли ее от расхищения завоевателей. В мае 45 г. переехали в Париж.
С сердечным приветом
В. Бунина».
«Париж, 19.XI.60.
Дорогой Иван Сергеевич,
получила Ваши письма, и деревенское и городское. Спасибо за них. Спасибо и за фотографии. Вот какой Вы! Как Ваша жена любит внука. Кланяйтесь ей от меня. А внучек у Вас хорош. Умненький и веселый, сужу по глазам.
На Ваш домик смотрю с завистью. Здесь таких нет.
Вы правы: и вам всем трудно представить нашу жизнь, наш быт, как и нам до конца понять, почувствовать теперешнюю вашу жизнь. Хотя нам все же легче, я говорю о тех, кто жил в России и знал ее. Легче потому, что все же представляешь основу ее, природу, людей, последние, конечно, очень изменились. Многое выуживаешь из писем, особенно от людей, побывавших в глухих местах. Многие из нас побывали у вас, и теперь принято собираться и слушать о том, что кто видел. Иногда показывают снимки, но, конечно, до глухомани эти туристы не доезжают...
Я больше всего тоскую по нашей природе. Здесь совсем не то. А как порой хочется полежать на лугу или в лесу и молча смотреть в небо, на наши облака.
Северная столица меня привлекает больше Москвы, хотя я – москвичка, но там все сильно изменилось.
Зайцевы[2]2
Русский писатель Борис Зайцев, некогда довольно известный, эмигрировал в 1922 году из России. Умер в 1972 году в Париже.
[Закрыть] живы, но у них беда: Веру Алексеевну разбил паралич, отнялась правая сторона, говорит с трудом, но голова ясная. Муж и дочь окружили ее любовью и заботой. Это случилось три года и девять месяцев назад. Я изредка навещаю ее. Когда буду у них, передам им Ваш привет.
Из старшего поколения писателей, кроме Зайцева, никого не осталось.
Из младшего Вас знает Леонид Федорович Зуров,[3]3
Писатель и археолог Л. Зуров жил у Буниных в Париже, на улице Оффенбаха. После смерти В. Н. Буниной-Муромцевой на его руках остался архив Бунина и принадлежавшие Бунину вещи. Зуров был вынужден передать эти вещи на хранение в ломбард. Хлопоты Пушкинского дома и других советских научных учреждений о выкупе и перевозке в Россию бунинского архива и вещей, к сожалению, успеха не имели. Судьба бунинского архива неизвестна.
[Закрыть] конечно заочно и по книгам. Он шлет Вам свой привет.
Нынешнее лето у Вас было душное, а у нас прохладное, дождливое. Мне не пришлось никуда поехать, и я совсем не страдала от городской летней жизни, наоборот, было приятно дома работать в пустом Париже...
Постараюсь выбрать фотографию Ивана Алексеевича. Я очень давно не снималась. Фотографического аппарата у нас нет теперь. Поищу из прежних, граских, в те дни мы много снимались.
Если Вам автор не прислал «Алексей Ремизов»,[4]4
Н. Кодрянская. Алексей Ремизов. Париж, 1959.
[Закрыть] то, если Вам интересно, я могу послать эту книгу. Издана она чудесно, с фотографиями и рисунками Алексея Михайловича. Составлена и написана книга прекрасно. Наталья Владимировна Кодрянская получает много хвалебных писем. Желаю Вам и Вашим здоровья и радостей, а Вам еще творческой работы.
С дружеским приветом
уважающая Вас В. Бунина».
Незадолго до смерти В. Н. Буниной я получил от нее последнее письмо:
«Париж, 3 февраля 1961 г.
Дорогой Иван Сергеевич!
Благодарю Вас от всего сердца за Ваше милое письмо и поздравление с Новым годом. Пока он еще к нам милостивый, – потеряли только одного друга. Надеюсь, что у Вас январь прошел хорошо, и желаю Вам всяких успехов, здоровья и радостей на остальные одиннадцать месяцев.
Новый год я встретила в одиночестве, вернувшись с молебна новогоднего. Поужинала, выпила из конфеты что-то спиртное и пожелала всем друзьям и знакомым радостно провести наступающий год. Затем легла в постель. Кажется, немного почитала Льва Николаевича Толстого и быстро заснула.
Надеюсь, что зима установилась у Вас, Вы наслаждаетесь снегом, по которому я скучаю, а на зимний спорт отправляться и не по возрасту, и дорого.
Здесь город покоряет деревню, во многих маленьких городках население состоит из стариков и детей, а молодых совсем нет. Все уходят в город. А на кладбищах подобных городков много могил очень старых людей, чуть не до ста лет доживших. Но это молодежь не прельщает. Им нужен город, с его модами, синематографами, балами.
Я надеюсь, что мы будем продолжать перекидываться письмами, я очень ценю нашу переписку.
Прочла я Ваше письмо Зурову. Он просил Вам передать: во Франции уже почти всех лошадей поели. Везут их сюда на бойню и из Ирландии. Так что человечеству гордиться нечем. А тысячелетия землю пахали. Была деревня, был у нас Толстой, Мусоргский, Римский-Корсаков, Чайковский. Какое богатство мелодий хранило не понятое горожанами крестьянство. Такого народного лада и органического чувства ведь нигде в мире нет. От этого истока питалось все наше творчество.
Надеюсь, Вы напишете мне о своей жизни в деревне, все же это не столица, и, вероятно, жизнь там проще, хотя и не похожа на прежнюю. А сколько было поэзии в деревенской жизни, и какие мудрые были мужики!
О теперешней деревенской жизни я немного узнала из «Владимирских проселков» Солоухина. Это уже новый тип писателя. Конечно, наряду с художественной одаренностью сидит в нем и журналист, но, может быть, журналист и дает его чувствовать по-настоящему. Во всяком случае, это крепкий, сильный человек, молодой, уже вышедший на дорогу писатель.
Желаю Вам и Вашим здоровья и успехов в Вашей работе.
С дружеским приветом В. Бунина».
Умер Бунин в Париже, далеко от родной земли, но как, по всем признакам, манила, звала его эта родная земля. Он писал письма в Россию старым знакомым, тосковал. Бунин прожил долгую, толстовскую, редкую у писателей жизнь. В записках своих жена Бунина вспоминает, что умирал он, терпеливо перенося страдания, выполнив до конца долг, подобно моряку Бернару, о котором писал Мопассан. И до последней минуты вспоминал Россию.
Золотое сердце
Впервые я увидел его в цирке «Модерн», на Каменноостровском. Я сидел во втором или третьем ряду, недалеко от служебного выхода на арену. Пахло конюшней, опилками, тем особенным, острым смешанным запахом, которым пахнет во всех цирках. Чемпионат французской борьбы начинался в последнем отделении программы. Одетые в униформу люди бойко расстилали тяжелый, толстый ковер, торопливо сметали опилки. Роняя голубые искры, под куполом цирка шипели круглые дуговые фонари. Торжественно начинался «парад-алле», которым командовал цирковой арбитр, известный под кличкою «дядя Ваня», кумир гостинодворских приказчиков и завсегдатаев третьеразрядных питерских трактиров, самодовольный толстый человек с нафабренными усами, в русской суконной поддевке. Кто-то из соседей толкнул меня под локоть, показал на арену. У самого барьера за маленьким столиком сидели члены жюри. Толкнувший меня сосед тихо сказал:
– Посмотрите: писатель Куприн!
Один из трех был одет в широкое, длинное заграничное пальто. Широкополая мягкая шляпа притеняла татарское смуглое лицо со сквозившей черной бородкой. Куприн сидел неподвижно. С юношеским любопытством смотрел я на знаменитого писателя, книги которого мне были так хорошо знакомы.
Под звуки марша, пружинисто ступая обутыми в римские высокие сандалии ногами, играя мышцами растопыренных в локтях рук, по-бычьи наклонив стриженые головы, гуськом выходили на освещенную арену увешанные регалиями прославленные борцы.
Всем было известно, что писатель Куприн любит цирк, знает и любит смелых, простых и беспечных артистов-циркачей: клоунов, борцов, наездников, фокусников, прыгунов. Рассказывали и писали о дружбе его с известным клоуном Жакомино, очень веселым, быстрым, маленьким человеком, ежегодно выступавшим в том же, ныне не существующем цирке «Модерн».
Скоро я совсем близко увидел Куприна. Произошло это в небольшом нодвальном ресторанчике Давыдова, который посетители попросту именовали «Давыдкой» (этот известный «литературный» ресторанчик
Куприн описал в рассказе «Штабс-капитан Рыбников»). Ресторанчик «Давыдка» находился на Владимирском проспекте, рядом с бюро похоронных процессий, против редакции «Петербургской газеты», откуда в обед и вечерние часы сходились газетные репортеры – народ бойкий, всезнающий и бесцеремонный. С этим бойким репортерским народом писатель Куприн издавна вел дружбу, как и с веселыми, любезными его сердцу циркачами. Из этих близких Куприну газетных людей я хорошо знал Мишу Ялгубцева, способного, добродушного, вконец спившегося человека.
За кружкою пива я сидел в передней, буфетной комнате, в которой стоял широкий резной прилавок-буфет, заманчиво уставленный закусками, бутылками, хрустальной посудой. Точно капитан на мостике корабля, за буфетом возвышался сам хозяин ресторана, зоркий круглый человечек, отдававший приказания бегавшим от столика к столику лакеям-половым. Помню, как открылась стеклянная дверь и, спускаясь по ступенькам, с улицы вошел раскрасневшийся Куприн, оживленный, плотный и веселый, в том же широком английском пальто и широкополой шляпе. Смахивая с рукавов дождевые капли, он подошел к буфету. Не подсаживаясь к столу и не раздеваясь, Куприн на ходу выпил рюмку водки, шутил с окружившими его людьми. Я близко видел его лицо, слушал его голос, но подойти и заговорить с ним, разумеется, не решился.
Не помню, кто нас познакомил. То ли писатель Александр Грин (с Грином я познакомился раньше), то ли приятель Куприна, старый репортер Миша Ялгубцев, то ли путешественник З. Ф. Сватош – интересный, бывалый человек, с которым меня свела судьба в первый год моего пребывания в Петербурге.
Я вспоминаю Петербург, петербургские шумные улицы, освещенные газовым и электрическим светом, неубранный мягкий снег, мягко скользящие сани извозчиков с широкими, обшитыми мехом полостями. Как в гоголевские времена, на Невском проспекте можно было встретить гвардейского офицера, гремевшего длинной саблей. По аристократическим улицам, по набережной Невы проезжали княжеские кареты с лакеями на запятках, одетыми в желтые пелерины, украшенные черными княжескими гербами. Вечерами по Невскому потоком ходили проститутки, возле «Пассажа», в кафе Андреева, за мраморными столиками сидели женщины в чрезмерно широких, украшенных перьями шляпах. Огнями магазинных витрин, электрическими фонарями сверкал Невский, по которому проносились прикрытые плетеными сетками сытые рысаки. На Перинной линии Гостиного двора, в Апраксином и Александровском рынках у дверей магазинов бойкие приказчики зазывали покупателей. Мальчишки-газетчики тонкими голосами выкрикивали названия вечерних газет. У подъездов шикарных ресторанов дежурили лихачи. Хмельными людьми были наполнены дешевые трактиры, бесчисленные питерские пивные, в которых орали и хрипели, разинув жестяную пасть, граммофоны...
Встречи наши были случайны, почти всегда в шумной компании людей, представлявших в те времена петербургскую богему. Здесь были писатели, студенты, путешественники, газетные репортеры и просто никому не ведомые люди, купеческие и помещичьи загулявшие сынки, чиновники, офицеры, появлявшиеся и исчезавшие незаметно. В среде литературной богемы, окружавшей Куприна, были свои вожаки. Таким вожаком был известный Маныч – огромный, лохматый человек с цыганскими наглыми глазами, с не знавшим удержа нахрапом. Кроме поэта Андрусона, младенчески кроткого, разбитого параличом человека, писателя Александра Грина, запомнил я пламенно-рыжего, невероятно лохматого невысокого человека, носившего ошеломлявшее всех мифологическое имя. Это был известный поэт Аполлон Коринфский, писавший псевдобылинные стихи, печатавшиеся в бесчисленных журнальчиках и журналах. В компании пирующей богемы появлялись женщины, о которых Куприн писал в своей «Яме». Справедливости ради нужно сказать, что к этим женщинам, державшим себя вполне пристойно, отношение было безупречно рыцарское.
Хорошо было известно, что Куприн много пил. Много пили герои его повестей и рассказов: пехотные офицеры, балаклавские рыбаки – «листригоны», матросы в знаменитом одесском «Гамбринусе». Да и кто не пил тогда в России? Пили студенты и мужики, пили чиновники и интеллигенты, пил рабочий простой люд. Недаром в одном из рассказов, мало известном советским читателям, написанном за границей, вспоминая тяжелые времена и как бы оправдываясь, с горькой усмешкой Куприн приводил библейские слова из притч царя Соломона:
«Не царям, Лемуил, пить вино и не князьям сикеру. Дайте сикеру погибающему и вино – огорченному душою. Пусть он выпьет, и забудет бедность свою, и не вспомнит больше о своем страдании».
Временами он был буен, нетерпим, был вызывающе дерзок с неполюбившимися людьми, умел зло посмеяться.
Ко мне, застенчивому и молчаливому юнцу, Куприн относился с неизменной благожелательностью, таскал по кабачкам, по благотворительным концертам, где его почтительно окружали толпы курсисток и студентов.
А бывало и так: однажды в винном погребке на Невском, сидя за уставленным бутылками столом, что-то рассказывая о себе, он строго посмотрел на меня, спросил:
– Рассказ «Штабс-капитан Рыбников», молодой человек, изволили читать?
Я смутился, покраснел. Разумеется, знаменитый купринский рассказ я знал почти наизусть, но похвастать этим постеснялся.
– Вот и видно, что не читал! – утвердительно заключил Куприн.
Был ли он равнодушен к тогдашней своей славе и сыпавшимся похвалам? В широкой своей известности он был уверен. Не всегда такая уверенность подтверждалась. Помню, позднею ночью мы возвращались из «Бродячей собаки» (в Петербурге был и такой литературный кабачок-кабаре), шли через мощенное крупным булыжником Марсово поле. Возле Лебяжьей канавки к нашей шумной компании подошел городовой. Куприн с ним поспорил, грозно спросил:
– Писателя Куприна знаешь?
Разумеется, городовой о писателях не знал и не слышал. Он погрозил нам полицейским околотком, посоветовал возвращаться домой.
Уже многое забылось, стерлось в памяти от тех отдаленных времен, когда мы встречались. Слишком молод, застенчив был я, редки и случайны были встречи. Но уже и тогда с юношеской зоркостью я наблюдал Куприна, окружавших его людей, от которых он так разительно отличался. Мне нравилось его татарское, смуглое, породистое лицо, светившееся скрытой духовной красотою, его музыкальные, выразительные руки, изящные крупные раковины ушей. Было в нем что-то детское, простодушное. Да и любил, и знал он детей, хорошо знал животных, умел о них трогательно рассказывать, знал простых людей, а эти простые, не искушенные богатством и властью люди его искренно любили.
Кто-то очень верно о нем сказал: «Куприн пишет сердцем!» Рассказы и повести его не забывались. У многих чутких читателей он умел вызывать слезы. Быть может, именно это редкое качество, присущее лишь настоящим большим художникам, ценил в нем Лев Толстой.
Сам Куприн называл себя иногда писателем-бытовиком. В малоизвестном маленьком рассказе «Извозчик Петр» он пишет о себе так:
«Старый, древний быт. Быт, проклятый критиками, создавшими презрительно-унизительное словечко для иных писателей – «бытовик». Но почему же в этом быте, в неизменной повторяемости событий, в повседневном обиходе, в однообразной привычности слов, движений, поговорок, песен, обрядов – почему в них всегда жила и живет для меня неизъяснимая прелесть, утверждающая крепче всего и мое бытие в общей жизни?»
В чудесном крошечном рассказе Куприн описывает свою «обычную провинциальную прогулку» на извозчике через гатчинский старый парк от вокзала Балтийского до Варшавского.
«Да. Я знаю с безошибочной точностью, что теперь произойдет. Мы подъедем к Варшавскому вокзалу. Я спрошу извозчика:
– Сколько?
– Чай не обидите, Александр Иванович.
Тогда я спрошу:
– Тебе выслать псковский бутерброд?
Он ответит со знакомой мне хитрой конфузливостью:
– Если ваша милость будет... Прикажете подождать вас?..»
И дальше, после описания ночного душевного разговора с неведомым извозчиком, Куприн как бы с болью раскаяния признается:
«Как зовут этого извозчика, я не знаю. Спины у всех извозчиков одинаковы. Да, впрочем, может быть, одна из наших тягчайших вин та, что мы никогда не удосужились поглядеть в лицо извозчика, разносчика, конюха, землекопа, каменщика, банщика и так далее, хоть и ехали на их спинах...»
Этот маленький рассказ завершается такой же краткой концовкой. В голодную осень девятнадцатого года, когда в очередях «выдавали клюкву» и в купринской семье все переболели дизентерией, на двор к Куприну пришла незнакомая пожилая женщина в платочке, с кульком под мышкой. Спрашивает:
«– Здесь живет Александр Иванович?
– Это я. Что нужно?
– Ты мужа моего знаешь? Извозчика?
– Извозчика? Ну как же, отлично знаю. («Лгу!» – замечает в скобках Куприн.)
– Извозчика Петра?
– Вот именно Петра.
– Так вот, послал он меня к тебе. Умирает он, муж-то мой, извозчик Петр... Захотел он кое-чем распорядиться перед смертью. И тебя вспомнил. «Скажи, что мы от него обиды никогда не видали. А ему, может быть, плохо живется. Так отнеси что-нибудь из съестного. Скажи, что от извозчика Петра на память».
И развернула кулек. Там был печеный черный хлеб, фунтов пять муки, шесть яиц и телячья лопатка. «Вчера своего теленочка зарезали».
Как мы ни старались всучить этой милой бабе денег – ничего не вышло. Правда, перед занавеской из зеленого кавказского крученого шелка она не устояла. Но ведь женщина – всегда женщина.
Хотите мораль из этой отрывчатой повести?
Вот она: как легко было в России быть добрым. А мы этого и не подозревали».
В маленьком этом, удивительно человечном рассказе – весь Куприн.
Уже в Англии, много лет спустя, служа матросом на океанском большом корабле, я получил от него коротенькое письмецо-открытку. В этом письмеце Куприн сообщал, что маленькие мои рассказы будут напечатаны в журнале, который он редактировал в Париже. Коротенькое письмецо заканчивалось заботливой припиской: «Рассказы будут напечатаны, и за гонорар». Трогательна и сама сохранившаяся у меня открытка. Детской рукою (по-видимому, рукой дочери Куприна) на ней нарисованы зверюшки и маленькие человечки.
Наша переписка продолжалась недолго. На пути в Россию, в Берлине, пришло от него последнее письмо.
По воспоминаниям близких людей, пребывая в эмиграции, Куприн мучительно тосковал. В тяжелые годы изгнания он особенно много пил, мало писал, его железное здоровье сдавало. Лишь в отдельных, написанных вне родины, рассказах с прежней силой проявлялся его яркий талант, раскрывалось его золотое сердце.
Лучшие воспоминания о Куприне нам оставил И. А. Бунин, знавший Куприна еще в начале его писательского пути. Бунин рассказывает, как неопытен, неуверен был молодой Куприн и как быстро пришла к нему громкая писательская слава.
О тяжких годах эмиграции, о жизни Куприна в Париже так вспоминает И. А. Бунин:
«...Мы жили с ним самыми близкими соседями, в одном и том же доме, – и он пил особенно много, доктор, осмотревший его, однажды твердо сказал нам: «Если он пить не бросит, жить ему осталось не больше шести месяцев». Но он и не подумал бросить пить и держался после того еще лет четырнадцать «молодцом во всех отношениях»... Но всему есть предел, настал конец и редким силам моего друга... Приехав с юга, я как-то встретил его на улице и внутренно ахнул: и следа не осталось от прежнего Куприна! Он шел мелкими, жалкими шажками, плелся такой худенький, слабенький, что казалось, первый порыв ветра сдует его с ног, не сразу узнал меня, потом обнял с такой трогательной нежностью, с такой грустной кротостью, что у меня слезы навернулись на глаза».
Вот таким больным, трогательным, кротким увидел и я Куприна спустя несколько дней после возвращения его в Россию.
Рассказывали, что и возвращение это было якобы не совсем обычно. Тосковавший по родине, по русским людям Куприн обратился к Советскому правительству с просьбой о разрешении вернуться на родину. Он каялся в своих прегрешениях, вольных и невольных, писал, что хотел бы умирать на родной земле, еще раз послушать, «как на русской земле поют русские петухи...»
В Россию Куприн приехал в 1937 году. Отъезд его из Парижа прошел незамеченным. Еще много было в Париже недругов Советской России, предававших анафеме честных и добрых людей, не переносивших разлуки с родной страной.
Что рассказать о последней нашей встрече в Москве?
О приезде Куприна я прочитал в московских газетах. Было известно, что остановился Куприн в старой московской гостинице «Метрополь». После некоторых колебаний я решился его навестить. В номере гостиницы меня встретила жена Куприна, худенькая пожилая женщина, которую раньше я не знал и никогда не видел. Она показалась мне растерянной и очень усталой. Сказав, что Александр Иванович отдыхает, она не позволила мне уйти, приветливо просила обождать. Через несколько минут я увидел выходившего из соседней комнаты ссохшегося маленького старичка со сквозившей седой татарской бородкой. В ссохшемся седом старичке нельзя было узнать прежнего плечистого Куприна, которым некогда любовался я в цирке «Модерн».
Вряд ли он помнил, узнал меня. Мы сидели за столом рядом, я смотрел на изменившееся его лицо, на котором как бы еще отчетливей обозначались знакомые трогательные черты. Он был доволен тем, что вернулся в Россию, расспрашивал о людях. Несомненно, он был тяжело болен, но все ясно помнил и понимал. Я почувствовал, что и говорить с ним нужно, как говорят с тяжелобольными, с детьми, напомнил о давних наших встречах, о людях, с которыми некогда сходились и большинства которых уже не было в живых. Рассказал и о том, что в конце двадцатых годов жил с семьею в Гатчине, на Богговутовской улице, обсаженной старыми березами, недалеко от Елизаветинской, от зеленого купринского домика, в котором теперь жили чужие, неизвестные люди. Что, приехав из смоленской деревенской глуши, поселились мы в Гатчине отчасти потому, что некогда в Гатчине жил Куприн. В те времена в маленьком городке я встречал много купринских старых знакомых, неизменно хранивших о нем самую добрую память.
Куприн слушал мой рассказ о Гатчине, о знакомых местах, о изменившейся в России жизни. С доброй улыбкой он вдруг шутливо спросил:
– А трактир Веревкина в Гатчине цел?
– Нету, Александр Иванович, трактира Веревкина.
– Жаль, жаль, – с той же добродушной улыбкой заметил Куприн. – Вывеска была хороша: «распивошно и раскурошно».
Что-то трогательное, детское было в его простодушных вопросах, в том, как почти до слез расчувствовался он, показывая телеграмму от старых своих друзей, балаклавских рыбаков – «листригонов», поздравлявших его с возвращением в Россию.
Он был трогательно, как ребенок, забывчив. Во время моего рассказа (я рассказывал о петербургских старых знакомых) Куприн вдруг неожиданно спросил:
– Ну, а этот, как его?.. Ну, этот, что написал за меня мою повесть. Где девки у меня, девки.
– «Яма», Александр Иванович, – подсказала Елизавета Морицевна, его жена.
– Вот именно, «Яма», – вспомнил Куприн.
Тяжело больной Куприн забыл, как называется его знаменитая повесть. Речь шла о известном в свое время литературном проходимце, некогда писавшем под псевдонимом Граф Амори. Самый этот литературный проходимец, еще до выхода второй части «Ямы», выпустил отдельной книжкой ее продолжение.
Наглость проходимца оскорбила и, по-видимому, надолго запомнилась Куприну.
Я не помню всего, о чем мы говорили, но было и такое в нашей простой беседе, когда я почувствовал в нем, уже угасавшем, больном человеке, его живое и доброе сердце. Я спросил его о русском писателе И. С. Шмелеве. Куприн как бы ожил, очень ясно и обстоятельно рассказал о печальной участи Шмелева, недавно похоронившего жену, о его одинокой и горькой жизни в Париже. В словах Куприна было столько живого сочувствия к горю близкого друга, к его печальной судьбе, к тяжкому жребию русского писателя, волею трагических обстоятельств оказавшегося вне своей родины...
Уходил я от Куприна растроганный, потрясенный. Вспоминались далекие времена, давние встречи. Для меня было что-то прощальное, грустное в этом коротком и последнем свидании.
Умер он в 1938 году в Ленинграде, жена его, Елизавета Морицевна, ненадолго пережила мужа. Знакомый доктор, лечивший Куприна, рассказывал мне, что до самой кончины (умер Куприн от рака) он оставался таким же трогательным, кротким. Скончался Куприн накануне величайших событий, которые потрясли и перевернули мир.
Имя писателя Куприна воскресло уже в послевоенные годы. Оказалось, что и после многих лет забвения книги его не потеряли прежней своей привлекательности. Новый советский читатель читал купринские рассказы с таким же удовольствием, с каким читали читатели времени прошлого. Книги Куприна непрерывно издаются. Читатели по-прежнему его знают и любят. Секрет незабвения скрыт в сердце художника: Куприн любил людей, и люди отвечают ему любовью.
От него не осталось архивов, собрания писем, обширных авторских воспоминаний, увесистых дневников. Многое погибло в годы гражданской войны. Письма и рукописи, оставшиеся в гатчинском зелененьком домике, досужие руки растащили на домашние и базарные нужды. Некоторые уцелевшие письма и купринские рукописи бережно хранятся в рукописном отделе Пушкинского дома в Ленинграде.
У меня сохранилось купринское письмо, полученное мною в 1921 году в Берлине. В этом письме он добрыми словами отзывался о моих ранних рассказах:
«...Я очень ценю Ваш писательский дар за яркую изобразительность, истинное знание народной жизни, за крепкий, живой, правдивый язык. Более же всего мне нравится, что Вы нашли свой собственный, исключительно Ваш стиль и свою форму, и то и другое не позволяет смешать Вас с кем-нибудь, а это самое дорогое.
1921. 27. VI
А. Куприн».
Это письмо едва начинавшему писателю свидетельствует о том, как был внимателен к людям Куприн.








