Текст книги "Давние встречи"
Автор книги: Иван Соколов-Микитов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
«Путешествие мое было закончено, – пишет Моуэт, – но я все еще был связан со страной Баренс – не просто нитями воспоминаний, а чем-то более сильным. Это была и есть заполнившая мое сердце теплая привязанность к жителям равнин, которые одарили меня способностью видеть так, что я мог проникнуть в прошлое, скрытое в темноте мертвых лет, и не только рассматривать реликвии забытых времен, но и читать мысли людей того периода. Это был большой дар, полученный мною от илхамютов, дар, за который необходимо отплатить».
В течение тех лет, что прошли со времени возвращения Фарли Моуэта в цивилизованный мир, он старался быть постоянно в курсе жизни илхамютов, жадно собирал обрывки новостей, которые просачивались из страны северных равнин, сумел обобщить их и написать новую книгу об илхамютах.
В своей второй книге «Отчаявшийся народ» Фарли Моуэт рассказывает о трагической судьбе немногих уцелевших людей, последних представителей вымирающего народа, навсегда вынужденных покинуть родную опустошенную страну. Канадское правительство пыталось принимать меры к сохранению жизни илхамютов. С брезгливой осторожностью канадские чиновники и христианские миссионеры пытались приобщить их к новому быту и непривычным обычаям. Опыты эти были не всегда успешны. Наслушавшись проповедей, несчастные илхамюты окончательно терялись, увеличивались психические заболевания, все чаще и чаще отчаявшиеся люди кончали самоубийством.
«То, что я узнал, прямо-таки потрясло меня. Покидая страну Баренс, я наивно полагал, что илхамюты больше не увидят черных дней, не будут оставлены нами без помощи. Я был уверен, что работа, проделанная Францем, Энди и мною, а также наши подробные отчеты правительству исключат саму возможность того, чтобы игнорирование этого народа продолжалось дальше. Я ошибся!»
Такими горькими словами заканчивает свою вторую книгу Фарли Моуэт, отдавший свое сердце народу, судьба которого сходна с судьбами других забытых многочисленных народов, некогда населявших обширный американский материк.
У родной колыбели
Сколько раз многие наши литераторы изображали пышные красоты Крыма, величие Кавказских гор и снежного Памира, обстоятельно описывали европейские и отечественные шумные города (в этом отношении, пожалуй, всего больше повезло Одессе, колоритному портовому городу нашей страны), подробно описали Париж, даже холодную Антарктиду, знойный Цейлон, но вот о родных, близких местах – о Владимирской, Калужской, Смоленской, Тверской, Рязанской, Новгородской, Псковской землях – написано очень мало.
А ведь какие непочатые богатства таятся для наблюдательного писателя и художника, какая лежит под спудом забытая, запущенная, нетронутая целина! Какие происходят рядом с нами чудеса, как с каждым годом меняется жизнь, растут и живут новые люди! Свою книгу «Владимирские проселки» писатель Владимир Солоухин начинает такой лирической запевкой:
«Так постепенно возникала и росла хорошая ревность, а вместе с тем осознавался моральный долг перед Владимирской землей, красивее которой (это всегда я знал твердо) нет на свете, потому что нет земли роднее ее. Тогда и пришло непреодолимое желание увидеть ее всю как можно подробнее и ближе».
Очерки Владимира Солоухина справедливо привлекли внимание многих чутких читателей правдивым, подлинно поэтическим содержанием, чистотой и ясностью русской речи. В очерках со скромным названием «Владимирские проселки» читатель не найдет описаний подвигов вымышленных героев, остроты модных тем, желания похвастать заковыристым словечком или непонятным словесным оборотом.
Солоухин видит родную землю такой, какова она есть, описывает дорогой и милый свой край. Настоящие его герои – его родная земля, родные поля и леса, с детства знакомые ручьи и речки, заросшие купавницами лесные озерки в знакомых сказочно красивых берегах.
Для истинно любящего свою землю мудрого человека история страны, многовековая жизнь народа есть единое и неразрывное целое. Нашего писателя волнует и самое близкое, нынешнее, и давнее прошлое родной земли. Он любуется забытой древней церковкой, шатровую деревянную крышу которой насквозь пробивают дожди, и шутливыми разговорами старых владимирских дудочников-пастухов, и полем древней битвы, некогда политым кровью русских людей, и умной бойкостью колхозного шофера, называющего непролазную грязь дорог деревенским «асфальтом», и самоотверженной деятельностью случайной спутницы – депутата Верховного Совета, и великим обилием белых грибов в живописных владимирских лесах, и невежинской знаменитой рябиной, некогда переименованной для благозвучия московскими купцами-виноторговцами в рябину «нежинскую», и древностями старинного русского города Суздаля, и многим, многим другим – нынешним и старинным.
С подлинно поэтическим чувством написаны страницы, где Солоухин вспоминает свою встречу со знакомым родничком, из которого берет начало его родная речка Ворша, возле которой он родился и рос.
Ах, как любил, как знал и я в родной моей смоленской земле эти маленькие русские поэтические речки, составлявшие как бы непременную часть далекого нашего детства!
«Я не сказал своим спутникам, – рассказывает Солоухин, – зачем мы пришли в Бусино, боясь, что придем, а здесь ничего нет. Теперь, вечером, нужно было мне установить все точно. Я вышел на улицу. Пока мы сидели в горнице при керосиновой лампе, взошла луна, зеленая, свежая, будто только сейчас умылась светлой водой. Тумана в овраге стало еще больше...
На дне оврага безмолвие охватило меня. Тогда в лунном безмолвии послышалось далекое, но явственное бульканье воды. Я пошел на звук... Четыре дубовых венца образовали прямоугольный сруб... Черный поблескивающий сруб до краев был наполнен водой. Но я узнал об этом, только дотронувшись до воды ладонью. Она была так светла, что ее как бы не было...
Только так, среди травы, цветов, пшеницы, и могла начаться река Ворша. Встретится на ее пути и грязь, и навоз, и скучная глина, но она безразлично протечет мимо всего этого, помня свое чистое цветочное детство».
Описать так колыбель родной реки мог лишь художник, родившийся и выросший в русской деревне. Не так ли из скромных родников жизни народной, из родной колыбели, вытекает жизнь поэта, который обязан помнить «свое чистое цветочное детство», свою землю, свою старину?
«Владимирские проселки» написаны безукоризненно чистым, поэтическим, ясным для всех языком. Связанный кровно с деревней, с русской природой (в судьбе художника так много значат первые переживания и наблюдения, навеки откладывающиеся в душе), Владимир Солоухин зорко видит и чутко слышит, замечает то, что пришлому чужому человеку, пожалуй, трудно подметить, как бы ни напрягал он свое зрение и слух. Очень хорош, верен и поэтичен пейзаж. Хороши и верны разговоры людей, хороши эти живые, невыдуманные люди!
У Владимира Солоухина есть свое лицо, есть тот особенный, ему одному свойственный писательский почерк, по которому, раскрыв книгу, внимательный читатель безошибочно узнает автора, не глядя на обложку книги. Это качество – свое лицо писателя – самый верный признак подлинного таланта.
К сожалению, нередко бывает и так: станешь читать толстенную книгу даже прославленного писателя, в которой описывается и любовь, и всяческие страсти, и вдруг неудержимо потянет на зевоту. Книгу Солоухина, в которой нет ни слова о «пылкой любви», о необычайных похождениях героев, нет никакой пряной и острой приправы, старый и малый русский человек прочтет с волнением и подлинным удовольствием. И это – несомненное доказательство таланта писателя, подлинной поэтичности книги, свежести ее и правдивости.
Быть может, скромным по объему очеркам Владимира Солоухина не хватает «широкого охвата». Это не эпопея, не роман. Но все же от небольшой книжки не хочется оторваться, ее читаешь с наслаждением, временами кажется, что сам путешествуешь с автором по родным русским проселкам. И, дочитав книгу, испытываешь приятное чувство, точно напился в душный день из чистого лесного ручья.
Моя комната
Нет, никогда не был я коллекционером. Я не собирал почтовых марок, редких старинных книг в кожаных переплетах, старинных монет и медалей, золотых и серебряных вещиц, редкой дорогой посуды. Мои друзья удивлялись, однако, множеству хранившихся у меня предметов, украшавших просторный мой кабинет. Из давних и далеких путешествий моих по белому свету я привозил иногда случайно сохранившиеся небольшие вещицы, помогающие мне и теперь вспоминать далекое прошлое, людей и приключения. Сохранились у меня кое-какие предметы и от раннего детства. Они напоминают мне самые счастливые годы моей жизни, когда перед глазами ребенка раскрывался великолепный и таинственный мир.
Я давно заметил, что у некоторых предметов есть свои судьбы, как есть свои судьбы у живых людей. Некоторые вещи бесследно исчезают, некоторые продолжают существовать долгие годы и даже века. Многое могут напомнить они внимательному человеку, прожившему долгую жизнь. О тех вещицах и предметах, которые, не задумываясь о их значении, собирал я в моих путешествиях, о вещах, сохранившихся от моего детства, хочу я вам рассказать.
Письменный стол
Особенно дорог мне небольшой письменный стол из мореного черного дуба. Стол этот стоял некогда в комнате моего дядюшки Ивана Никитича, хорошо знавшего столярное мастерство. В те времена мореный дуб добывали в небольшой нашей речке, носившей древнее имя Гордота. Когда-то, в незапамятные времена, по берегам речки росли зеленые дубравы. Старые, подмытые в половодье весенней водой, деревья сами падали в речку. Толстые их стволы заносил песок и речной ил. Известно, что дуб в воде не гниет. Бог знает когда росли эти могучие дубы. Быть может, при Иване Грозном или царе Петре? Покрытые илом и песком стволы, быть может, сотни лет пролежали на дне реки? Теперь уже нет мореного дуба, из которого некогда делалась ценная мебель.
Из песчаного дна обмелевшей реки на моих глазах выкапывали стволы мореного дуба, канатами вытаскивали на берег, топорами обрубали остатки сучьев и корней. Вытащенные стволы дубов сушили и отвозили к нашему двору. Помню, как длинными пилами, уложив их на высокие козлы, распиливали стволы на доски. Темные доски эти лежали под крышей нашего деревенского амбара. Изредка я забирался на чердак, бродил по сложенным сухим доскам.
Помню, как делали этот стол. Работал похожий на цыгана столяр и плотник Петр с густыми курчавыми волосами, спускавшимися на его лоб. Иван Никитич усердно помогал ему в тонкой столярной работе. Помню крепкие умелые руки Петра, верстак, на котором он выстругивал тонкие доски, лежавшие на полках и висевшие на бревенчатой стене столярные инструменты. Из-под рубанка и фуганка над пальцами Петра курчавились темные стружки. Мне всегда нравилась столярная и плотничья работа, запах сухих досок и стружек, наполнявший деревенскую избу. Новый стол стоял у окна в комнате Ивана Никитича. Там же стоял сохранившийся у меня небольшой ясеневый комод, сделанный руками того же Петра.
Старинный красивый стол я некогда перевез из смоленской деревни в Гатчину, из Гатчины в Ленинград, из Ленинграда в мой карачаровский домик на берегу Волги. На этом столе я написал большинство моих лучших ранних рассказов. Я и теперь сижу у моего любимого стола, диктую. Разумеется, за долгие годы и во время перевозок он утратил свой прежний изящный вид. Исчезла точеная решетка, огораживающая задний край стола. Эта решетка не позволяла сваливаться на пол лежавшим на столе рукописям и бумагам (точно такую решетку некогда видел я на письменном столе Льва Толстого в Ясной Поляне).
Но и теперь прочен мой старый стол. Я люблю сидеть за ним, вспоминать давние времена моего детства, Ивана Никитича, любовь, которая объединяла простую нашу семью. Вспоминать черноволосого, курчавого Петра, умелые его рабочие руки. Вспоминать окружавших меня добрых людей, реку, пруд, первые мои путешествия в поля и лес, где я знакомился и полюбил природу, родную землю, которую все называли своею матерью, кормившей нас и поившей.
Есть и другие предметы и вещи, сохранившиеся от далекого детства. Вот маленький раскидной столик чистого красного дерева, принадлежавший кочановской бабке, описанной мною в повести «Детство». Разломанный столик этот я нашел на чердаке старого бабкиного дома, в котором мы тогда проживали. Столик был засижен ночевавшими на чердаке курами. Мне пришлось привести его в порядок, и гости мои любуются чудесным красивым столиком. По словам опытных людей, стол этот был сделан в Голландии, в старинные времена служил для игры в карты.
А вот и другой стол с мраморной столешницей, на котором из кусочков отполированного мрамора изображена шахматная доска. Кто владел этим столиком в прошлые, забытые теперь времена?
Лапоток
На маленькой полке в моей комнате лежит маленький детский лапоток, сплетенный когда-то нашим деревенским пастухом Прокопом. Мне хочется рассказать историю лапотка. Жили мы тогда в деревне, носившей странное имя Кочаны. Деревню пересекала небольшая речка Невестница, в которой мы ловили рыбу и раков. Я жил вместе с семьею в домике, принадлежавшем моей покойной двоюродной бабушке, тетке моего отца. Под одной крышей с нами в избушке жил деревенский пастух Прокоп вместе со своей женой Ракитой, курившей глиняную трубку. Летом Прокоп выгонял в поле деревенское стадо, зимою плел лапти. У него было наготовлено много вязанок обрезанных и очищенных липовых лык, связанных пучками. Я любил смотреть на работу Прокопа, на его голову со свесившимися на лоб густыми черными волосами. Он сидел в избе у маленького окошка, поджав под себя обутые в лапти ноги. На коленях он держал деревянную колодку с новым лаптем, ловко и быстро поддевал железным согнутым кочетыгом приготовленные свежие лыки, стучал по лаптю деревянным черенком кочетыга. Я любил Прокопа за его доброе сердце, за ласковый нрав, за любовь к охоте. В начале зимы мы ездили с ним охотиться на тетеревов «с подъезда». Мы сидели в маленьких саночках-дровнях, запряженных смирной лошадью, тихонько подъезжали к сидевшим на березах тетеревам, клевавшим мерзлые почки. Иногда мы возвращались с охоты с добычей.
В тот год ко мне в деревню приехала моя молодая жена Лидия Ивановна. Она никогда не видела русской деревни, жила в Москве. Мы прожили в деревне лето и зиму, и однажды, вернувшись из города, она тихонько сообщила мне, что у нас будет ребенок. Весть эта меня взволновала.
В деревне мы жили всю зиму. Весною, в апреле, когда раструхли зимние дороги, пришло время жене родить. Я пешком пошел в дальнее село, где жила акушерка-фельдшерица. Ехать по дороге было невозможно. Пока я ходил, поднялась в речке вода, пожелтел, надулся лед. Мы долго шли по раструхшей дороге, и, когда подошли к нашей деревне, я увидел, что тронулась наша речка и по воде плыли льдины. Что было делать?! Я был тогда силен и молод, поднял на каркушки фельдшерицу и стал сигать со льдины на льдину. Так мы переправились на другой берег.
Вечером жена благополучно родила ребенка – девочку, которую мы назвали Ариной. «Круты горки, да забывчивы!» – сказала после родов моя мать. Аринушка лежала в кресле возле кровати роженицы. Помню, с весенней охоты я принес трех убитых краснобровых косачей-тетеревов, положил перед кроватью на пол. Жена радостно улыбалась. Это был мой подарок. Других подарков я сделать не мог.
Всю неделю акушерка жила у нас: нельзя было перейти реку, шел лед. Чуткий пастух Прокоп сплел для моей крошечной дочери Аринушки маленькие лапоточки из красноватых вязовых лык. В таких вязовых лаптях по большим праздникам ходили в церковь наши девки и бабы. Лапоточек этот у меня хранится, стоит на маленькой полке в моей комнате. Второй лапоточек я подарил моему другу Федину, гостившему у меня в деревне. Мой друг бережно хранит мой подарок.
Смотря на вязовый маленький лапоточек, я вспоминаю далекие счастливые времена, маленькую нашу деревеньку, пастуха Прокопа, мою первую, ныне покойную дочь, любившую меня трогательной любовью.
Кузовок
Уже много лет на полочке в моей комнате стоит небольшая корзинка-кузовок, сделанная из твердой бересты. Кузовок этот подарил мне мой приятель – лопарь Артамон, служивший некогда сторожем в Лапландском заповеднике, где в давние годы я провел лето и две ранние весны. Кузовок сделан так плотно, что в нем можно носить воду. Он годится, чтобы собирать в него грибы и ягоды.
В Лапландском заповеднике на озере Чуна я жил в маленьком домике, который описал в одном из моих рассказов. Иногда ко мне заходил Артамон. Некогда у Артамона на Чуне было свое хозяйство. Он держал ездовых оленей. Помню, у Артамона на озере Чуна случилось большое несчастье: утонула его родная дочь. Артамон мужественно перенес свое горе. Теперь Артамон жил в переносном чуме. Высоко на дереве у него была устроена бревенчатая кладовая, в которой зимою он хранил съестные запасы от хищных рысей.
Когда я весной собирался вернуться в Ленинград, Артамон отправился меня провожать. Нужно было пройти на лыжах большое расстояние по озеру Чуна и по озеру Имандра, берега которого в те времена были покрыты густым лесом. Помню, как мы шли не торопясь по слежавшемуся снегу на льду озера Чуна, перешли перекаты, к вечеру вышли на Имандру, огромное озеро, тогда еще не тронутое человеком.
В Лапландский заповедник никаких дорог не было. Солнце уже почти не заходило. Начинался полярный день. Солнечные лучи нагревали темные стволы деревьев. Темные древесные ветки, упавшие на снег, покрывавшие лед озера, нагреваясь в солнечных лучах, глубоко проваливались в снег и лед, образуя во льду отверстия, доходившие до поверхности воды.
Артамон, свернув на берег, нашел место среди зеленых елок, где мы расположились на ночлег. Он стал рубить для костра сухие деревья, разрубал их на длинные поленья и раскалывал каждое полено на две половины. Известно, что расколотые дрова лучше горят в костре. Сделав постели из еловых веток, мы переночевали у костра в лесу на берегу озера. А ранним утром, напившись из котелка горячего чаю, стали собираться в дальнейший наш путь.
Выйдя на лед озера, я увидел, что Артамон таскает на берег оставшиеся тяжелые расколотые поленья и прислоняет их к густой крайней елке светлым расколом наружу. Эти дрова были видны издалека. Я спросил Артамона, зачем это он делает. Он очень просто мне ответил:
– А как же? Вот кто-нибудь после нас пойдет и увидит, что приготовлены дрова для костра, и переночует в лесу.
Так он делал доброе дело для неведомых ему людей, которых знать и видеть не мог. В тайге, как, быть может, вам известно, охотники некогда строили маленькие домики для ночлега с каменными очагами. Они там ночевали, проводили время, а когда уходили – непременно оставляли кое-что из своих запасов: пачку табаку, спички, запасы топлива и что-нибудь другое, нужное. Это они делали тоже для своих незнакомых друзей, которые могли бы воспользоваться ночлегом, найти пищу и все необходимое. Такие благоустроенные избушки для блуждающих охотников видел я и у норвежцев на далеком холодном Шпицбергене – Свальбарде. В избушках были сложены запасы топлива из каменного угля, продовольствие и даже книги.
Мне очень нравился этот человечный обычай, и я пожал руку Артамону, который не поленился вытаскивать расколотые поленья на самый край озера, видный издалека. По дороге Артамон рассказывал мне о диких оленях, о своей жизни, о медведях, обитавших в лесах Чуны, и мне надолго запомнились его простые рассказы.
К вечеру мы пришли на железнодорожную станцию, и я расстался с Артамоном. Я и теперь его помню, помню его лицо, одежду, легкую его походку, добрые, немного раскосые глаза, сильные его руки. Подаренный мне Артамоном кузовок, который хранится у меня на полке, напоминает мне времена моих путешествий и доброго лопаря Артамона.
Берестяной кошель
В углу моей комнаты стоит сплетенный из северной грубой бересты большой заплечный кошель-котомка. В таких кошелях жители старого Заонежья носили некогда на пожни начиненные рыбой пироги – рыбники, приносили с лесных озер свежую пойманную рыбу. Пожни на Севере не были похожи на наши покосные луга. Обычно они находились вблизи лесных озер, на заболоченных местах, покрытых высокими кочками, заросшими травою. Обычных наших кос с длинными косовищами в тех местах я не видел. Траву косили горбушами – длинными кривыми ножами, похожими на большие серпы. От городка Повенца, где я останавливался на некоторое время, где впервые мне довелось любоваться яркими сполохами – северным сиянием, я шел пешком с легким ружьецом и походною сумкой за плечами. На берегах Онежского озера я видел деревни с высокими опрятными домами. В этих домах меня, незнакомого человека, принимали любовно, как желанного гостя. На деревенских погостах я любовался чудесными надмогильными крестиками, сделанными с необыкновенным вкусом.
От озера я повернул в глухую, нетронутую тайгу, где люди не слышали стука топоров, не видели тележных колес, а сено с пожней возили на связанных шестах. Я шел по старинной тропе, проложенной в незапамятные времена раскольниками-староверами, бежавшими от гонений. Вечером над моей головою бесшумно кружили круглоголовые ушастые филины. На земле лежали повалившиеся, отжившие свой век деревья, покрытые бархатным мохом. Много старых мертвых сосен прочно стояло на своих корнях, пропитанных смолою. Ветер сбивал с них сухие сучья, но деревья упорно стояли на смолистых корнях.
Так я пришел к знаменитому некогда староверскому монастырю, носившему имя Данилова пустынь. Это был небольшой поселок с такими же высокими и крепкими домами. Посредине стояла древняя шатровая деревянная церковь, в которой на полках стояли такие же древние иконы. У врат церкви висела большая икона, изображавшая ад, со страшными длиннохвостыми, рогатыми чертями. Грешники были подвешены крюками за ребра и длинные языки, сидели на раскаленных сковородах и в котлах с кипящей смолою. Впереди грешников шли на вечные муки православные священники в облачении, в клобуках и митрах.
Там же, в Даниловой пустыни, стоял большой старинный «большатский» дом, срубленный из толстых сосновых бревен, похожий на деревянную крепость. В тяжелых ставнях этого дома были вырезаны бойницы, из которых можно было стрелять стрелами и из кремневых пищалей. Вместе с провожатыми я забрался под закрытые ворота «большатского» дома, обошел его многочисленные комнаты, расположенные на различной высоте. Комнаты эти соединялись деревянными лестницами. Никогда в жизни не приходилось мне видеть подобных древних строений.
В Даниловой пустыни в глубоком лесу жили некогда самосожженцы-староверы. Они строили сруб без окон и дверей, собирались в нем, пели староверские песнопения и, чтобы спастись от преследований заживо себя сжигали. Рассказывают, что руководитель самосожженцев вовремя успевал уходить, перебирался в другое скрытное место и проповедовал самосожжение.
Данилова пустынь была на Севере главным оплотом староверов. Там они жили и молились. Пути к Даниловой пустыни, находившейся в глухой тайге, в давние времена никто не знал. Мне пришлось прожить несколько дней в историческом месте с потомками древних староверов, вспоминавших далекое прошлое. Я ходил на монастырское кладбище, заросшее высоким лесом, дивился красоте надмогильных древних крестиков. Крупные птицы поднимались на кладбище из-под моих ног.
Жители Даниловой пустыни, у которых я прожил несколько дней, указали мне тропу на берег Онежского озера, на редкие в тех местах деревни. Помню, я шел густым лесом, за стволами высоких деревьев виднелись лесные светлые озера, на которых парами плавали лебеди. Я долго любовался сказочно красивыми белыми птицами. Тропа, по которой я шел, во многих местах была покрыта медвежьим пометом, похожим на пироги с черникой. Живого медведя, однако мне увидеть не удалось. Я шел таежным лесом с высокими елями и радовался полному моему одиночеству и окружавшей меня тишине.
Где-то, на берегу небольшой лесной речки, я увидел остатки старинной деревни. Только в одном домике жили старик и слепая старуха. Старик ловил рыбу и плел из бересты кошели. Один из кошелей я купил у него. Помню, как старик варил на загнетке уху, а сидевшая у окна на скамье старуха бранила его. Спать меня положили на полу, на каких-то лохмотьях. Уже много позже я заметил, что, лежа на лохмотьях, заразился чесоткой. Мне пришлось долго лечиться.
С купленным новым березовым кошелем на другой день я отправился по лесной тропе дальше. Пришел к деревне с высокими красивыми домами. В деревне меня приняли за какого-то человека, который пятнадцать лет назад был в этих местах, ушел в лес, и с тех пор его никто не видал. Меня приютили в удивительно чистом и просторном доме с высокой крышей и большой русской печью. При входе в дом полагалось снимать обувь и ходить по чистому полу босиком. Меня посадили за большой семейный стол, угощали ухою и вкусными рыбниками. Хлеба в тех местах своего не сеяли, и только зимою, когда Онежское озеро покрывалось льдом, ездили на западный берег покупать муку. Несколько дней, как иностранец, я прожил в этой лесной деревне, ездил с мужчинами на лесное озеро ловить рыбу, видел, как уплывают от нас лебеди. Ходил по колебавшимся под ногами пожням, под которыми, как под трясиной, стояла вода и жила рыба. У хозяина дома я купил шкуру недавно убитого медведя и спрятал ее в берестяной кошель.
Простившись с приютившими меня людьми, я отправился на берег Онежского озера. По пути мне попалась древняя деревянная церквушка, в которой еще с незапамятных времен лежали в ящиках восковые свечи, стояли на полках иконы. Одну маленькую вырезанную из дерева иконку я взял с собою. К сожалению, в тяжелые годы войны эта икона была разломана, и у меня сохранились лишь ее небольшие осколки.
Дойдя до берега озера, я познакомился с добрыми рыбаками, ездил с ними ловить сигов. Рыбаки потрошили пойманных живых сигов, вынимали икру, солили ее солью, и мы лакомились свежим вкусным кушаньем. Рыбаки доставили меня на Полеостров – остров Онежского озера, на котором стоял древний православный монастырь, построенный во времена царя Петра в противовес староверам, бежавшим в леса Заонежья.
Я бродил по острову, удивляясь количеству живших там змей. Почти на каждой кочке, на которой росла брусника, лежала змея. Монастырь в те времена хорошо сохранился, сохранилась ограда и старое кладбище с каменными и деревянными крестами. Вдалеке за оградой стоял одинокий могильный крест. Мне рассказали, что в могиле лежал монах-самоубийца. В прежние времена самоубийц не хоронили на общих кладбищах.
Полеостров был последним моим убежищем, и с рыбаками я вернулся на западный берег Онежского озера в Кижи, где в те времена еще не было ни одного туриста, не было гостиниц и ресторанов и чудесный многоглавый старинный храм стоял в некасаемой сказочной своей красоте.
Вернувшись домой в Гатчину, я вынул из берестяного кошеля медвежью шкуру, и, помню, на этой шкуре долго играли мои маленькие дочери. Они сочиняли песенки и воображали, что плывут на корабле по синему морю.








