412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Соколов-Микитов » Давние встречи » Текст книги (страница 15)
Давние встречи
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 07:16

Текст книги "Давние встречи"


Автор книги: Иван Соколов-Микитов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)

На столе, под запотевшим зеркалом, сердито кипел пузатый начищенный самовар. Отец достал заготовленные матерью закуски: хлеб, вареные яйца и ветчину. Мы пили с блюдечек чай, дули на горячую желтоватую воду.

С жадной остротой я наблюдаю толстую флегматичную хозяйку в капоте, хозяина. Меня поражает его пергаментное, скошенное лицо с бороденкой, торчащей редкими клочьями, его бельматый слепой глаз. Другой, здоровый, глаз светится лукавой живостью, глядит зорко и остро, все подмечая. Я уже слышал разговоры о нечистых делах Рукосуя, о торговле крадеными лошадьми, о других проделках, суть которых мне была непонятна.

Много перевидал я в моем детстве прасолов-мещан, разъезжавших по деревням, скупавших скот и телят. Нередко заезжали они и в наш дом. Были среди них острые на язык, очень подвижные и предприимчивые люди. Главной их особенностью было насмешливое, презрительное отношение к мужикам, уже и тогда меня оскорблявшее. Мужиков они называли сиволапыми дьяволами, торгуясь с ними, разговаривали на непонятном «кубратском» языке, из которого я запомнил лишь несколько елов. Помню, что лошадь называлась «волод», барин – «каврей», «хлить каврей» значило: едет барин. О проделках мещан над простодушными мужиками много наслышался я злых анекдотов.

Рассказывали, что зимой на городском базаре мещане-ямщики (тоже продувной народ), увидев подвыпившего простодушного мужика в овчинном тулупе, с восхищением глядевшего на городскую роскошь, как бы не обращая на него ни малейшего внимания начинали между собой таковский разговор:

– Знаешь, у этого мужика на левой ноге шесть пальцев!

Услыхав, что разговор идет о нем, все так же широко улыбаясь, мужик останавливался.

– Шесть пальцев?

– Шесть!

– Ах, туда твою так, – вмешивался в разговор мужик. – У меня шесть пальцев? Пять!

И простодушный мужик начинал разуваться на морозе, долго распутывал мерзлые оборы, развертывал суконные онучи, выставив на мороз голую ступню с шевелившимися пальцами, торжествующе говорил:

– Считай сам: пять...

Мещане даже не усмехались, и первый мещанин, так же серьезно и по-прежнему не обращая внимания на мужика, оставшегося на морозе в одном лапте говорил соседу:

– Значит, я ошибся: не на левой ноге у него шесть пальцев, а на правой...

Доверчивый мужик, чтобы убедить злостно смеявшихся над ним мещан, снимал и с правой ноги лапоть, оставшись на снегу босой. Тогда и начинали насмехаться над ним злобно шутившие мещане, доводя чуть не до слез простодушного мужика...


* * *

Современному молодому человеку трудно представить жизнь нашей старой смоленской деревни, где в памяти живых людей еще не стерлись отжитые крепостные времена, ходили рассказы о помещиках– дворянах, стояли еще запустелые дворянские гнезда. Многие дворяне совсем побросали свои имения. Из них как бы выветрилась любовь к природе, к усадебному быту. Они не заглядывали в родные поместья, в старинные усадьбы, где родились, вырастали и умирали их предки.

Были и в наших местах покинутые, забытые дворянские усадьбы, о бывших владельцах которых рассказывали на деревне всякие были и небылицы. Старики вспоминали о барине Катлярском – от его усадьбы осталось лишь несколько деревьев, а на месте господского дома – заплывшая землею, заросшая крапивой яма, в которой валялись обломки кирпичей. Говорили, что лют был барин Катлярский, падок до женского пола, много перепортил девок и баб, что на охоте завели мужики своего барина в глухой, темный лес и, накрепко привязав к шесту раскинутые руки, пустили. Так и не выбрался из частого леса барин, распятый на длинном шесте, до смерти заели его лесные мошки и комары...

Верстах в семи от Кислова, в стороне от больших дорог, было Левшино, где жили потомки дворовых Катлярского. В этом захудалом и бедном поселке не было и одного коренного мужика. Еще в мое время жили потомки Катлярского – Атлярские, родившиеся от дворовой женщины. На краю Левшина, в маленьком домике жил участник севастопольской обороны отставной майор Атлярский. Духом прошлого, далеких, отжитых времен веяло от старого домика с запертыми на зиму холодными комнатушками, где на стенах висели портреты, а на полках лежали старинные книги в изгрызенных мышами кожаных переплетах.


* * *

Раза два или три отец брал меня в Москву. Смутное впечатление оставили эти поездки: набитый мужиками вагон, дорожные разговоры. В заплечных лыковых кошелях мужики-плотники везли с собой простецкие дорожные харчи: аржаной хлеб, лепешки, печеные яйца, сало и соль, завернутые в холщовые чистые тряпицы (почти такими же харчами снарядила в дорогу нас мать). Были обуты плотники в новые лапти и пеньковые онучи, обмотанные ткаными оборами. Что-то ладное, легкое, зверино-цепкое виделось в их походке, в неторопливых, застенчивых движениях, когда усаживались они в вагоне, в непривычной, стеснительной для них обстановке. Мешками и бечевками были обвязаны продольные пилы, топоры, несложный плотничий инструмент. И так знакомо пахло от них хлебом, кислотцой домотканого сукна, избяным, деревенским духом, который не выносили господские носы. В вагоне они усаживались неловко, запихивая под лавки пилы и лыковые плетеные кошели, заметно стесняясь одетых по-городски, косо и недружелюбно смотревших на них пассажиров. Близкое и родное для меня было в их разговорах.

Кроме плотников-мужиков, были в вагоне другие пассажиры: два мещанина в чуйках, старый и молодой. Мещане пили из жестяного чайника чай вприкуску, ели селедку, выкладывая на газету кости. С плотниками разговаривали небрежно, с видимым пренебрежением. Ехал похожий на цыгана дьякон с черной вьющейся бородой, с шальными глазами и дочерна загоревшим лицом. Он выскакивал на каждой станции, раздувая полы подрясника, зачем-то носился по платформе. Необыкновенно важным казался толстый кондуктор в поддевке, со свистком и длинной серебряной цепочкой на груди, похожей на аксельбант. Он проходил по вагонам, грубо расталкивая толпившихся в тамбурах мужиков, бранил их нехорошими словами. Были знакомы названия станций – Павлиново, Спас, похожих одна на другую, с красными станционными зданиями, высокими кирпичными водокачками, над которыми кружились и кричали галки, с железными и деревянными крышами торгового поселка, с мужиками в длинных армяках и кнутами под мышкой, ожидавшими седоков. По грохочущим железным мостам поезд пересекал тихие, заросшие кувшинками и осокой речки, в открытые окна вагона слышался хриплый настойчивый крик коростелей. Мелькали столбы, поднимались и опускались за окнами железные струны бесконечных проводов. Простор, простор!


* * *

Москва! С толпой пассажиров мы выходили на привокзальную булыжную площадь. Ошеломлял городской шум, движение, крики извозчиков, наперебой предлагавших садиться в пролетки с высокими козлами и выцветшими кожаными сиденьями. Мы брали извозчика, отец приказывал ехать в знакомую гостиницу «Кремль» (где-то у самого Кремля, на боковой тихой улице разместилась эта дешевая гостиница, в которой останавливались небогатые купцы и мелкие наезжие люди). Отец нанимал рублевый номер с высоким, открытым на улицу окном, откуда доносились уличные звонкие голоса, цоканье копыт и грохот колес по булыжной мостовой. Разбитной московский половой, весь в белом, с черным клеенчатым обшмыганным бумажником за пояском фартука, стриженный в скобку, тотчас появлялся в дверях нашего номера.

Отец разбирал дорожную плетеную корзинку (чемоданов тогда мы не знали) с деревенскими припасами, уложенными заботливыми руками матери. Лукаво ухмыляясь, московской скороговоркой спрашивал у отца половой:

– Прикажете самоварчик?

– Давай, братец, давай!

– Чай-сахар у вас свой или прикажете заварить?

– Завари, братец.

– Калачиков прикажете?

– Давай, давай.

– Графинчик?

– Давай, брат, и графинчик, – с каким-то особенным, знакомым мне выражением, которое недолюбливала мать, говорил отец, выкладывая на стол деревенские свертки с вареной курицей и крутыми яйцами.

– Селедочку прикажете? – голосом дьявола-соблазнителя продолжал половой.

– Давай и селедочку.

На глазах моих совершалось московское чудо. Через минуту-другую тот же половой появился в номере с маленьким кипящим и фыркающим самоваром на лакированном подносе, расписанном цветами. Вокруг самовара, как в цветнике, была разложена закуска, калачи, блестело стеклянное горлышко графина. С ловкостью фокусника-факира неся на вытянутой руке все это сооружение, ловко поставив на стол, перекинув из руки в руку салфетку, половой улыбаясь говорил:

– Пожалуйте!

Мы пили чай, закусывали, отец веселел, выпив две-три рюмки из запотевшего графина, улыбался знакомой улыбкой.

Мне не терпелось, тянуло на улицу, в город. По Тверской мы поднимались к Иверской часовне, возле которой толпились оборванные нищие с испитыми злыми лицами. Отец ставил свечку перед большой, тускло блестевшей в серебряных ризах иконой. На Красной, мощенной булыжником площади было светло, солнце сияло на золоченых куполах Кремля. У Василия Блаженного, возносившего в небо расписные игрушечные башенки-купола, сидели на низких скамеечках обвязанные платками старушки. Множество голубей двигалось у их ног, у глиняных горшочков, наполненных моченым горохом. Со стремительным всплеском голуби взлетали, кружились, садились на плечи и головы старушек. Из кожаного кошелька отец вынимал несколько медных монет, я раздавал их сидевшим на скамеечках голубятницам. Зачерпнув деревянной ложкой моченый горох, они бросали его на накаленную солнцем мостовую.

Смутно запомнил я Кремль, высокие сводчатые ворота с тяжелой иконой в серебряном окладе, с краснеющим огоньком неугасимой лампады. Отец заставлял снимать под воротами шапку. Мы входили в освещенный июльским солнцем Кремль с дворцами, церквами, высокими колокольнями. Я смотрел на Царь-пушку, на Царь-колокол с отбитым краем. Эти исторические реликвии, о которых раньше рассказывал отец и которые видел я на картинках, производили лишь небольшое впечатление. Поражали мелочи, городская незнакомая суета, лица городских людей, незнакомая манера двигаться и говорить. Запомнились шустрые воробьи, чирикавшие и прыгавшие по кремлевской накаленной солнцем мостовой. В этих воробьях находил я что-то общее с шустрыми, бойкими горожанами, наполнявшими улицы Москвы и нас не замечавшими.

Уходя по делам, отец оставлял меня одного на бульваре. Я сидел на скамейке, теплой от летнего солнца, смотрел на проходивших по засыпанным песком, чистым дорожкам нарядных городских людей, на нянюшек и бонн, гулявших с городскими детьми. Как не похожи были на наших деревенских босоногих ребят эти городские дети! Не похожи на знакомых мужиков взрослые люди, барыни, барышни и господа, гулявшие по бульвару. Смутно запомнился мне памятник Пушкину, скромно стоявший в кольце зеленых деревьев. Уже и тогда волновал меня Пушкин, прочитанные немногие стихи, чудесные пушкинские сказки.

Далеким и смутным сновидением запомнилась мне тогдашняя Москва. Как из давнего и забытого, помнятся люди и встречи, разговоры с отцом, обед в трактире Егорова, где нам подавали любимую отцом рыбную солянку. Вот эта солянка, бойкие трактирные половые, покрытые скатертями столики, канарейки над окнами в клетках, огромный шумно гудевший орган, странный седобородый человек в поддевке, распивавший за соседним столиком чай и добродушно шутивший со мною, мне запомнились крепче Царь-пушки и Царь-колокола, о которых рассказывал отец.


* * *

Сложное чувство испытываю я, мой милый друг, бродя теперь по родному городу, в котором проходила наша юность, а в сердцах наших первая зацветала любовь. Неузнаваемым кажется мне древний город Смоленск, жестоко пострадавший в тяжкие годы отгремевшей войны. Сердце сжимается от боли. Боже мой, сколько утекло воды, сколько трагических, грозных событий пролетело над нашими головами. Очень немногие из нас остались в живых.

С трепетным чувством хожу по знакомым и таким неузнаваемым улицам, отыскивая в них памятные черты и уголки. С особенной остротою возникают далекие воспоминания. Вот городской сад с древним славянским названием Блонье, скромный памятник композитору Глинке, у которого некогда собирались мы, безусые гимназисты и реалисты, слушать революционные речи. Украшенное ампирными колоннами здание бывшего дворянского собрания, где происходили губернские съезды и выборы, а в большом двухсветном зале устраивались концерты, студенческие рождественские и пасхальные вечера. В самом этом зале изгнанный за политику из гимназии Боровиков на глазах наших застрелил случайного человека, ошибочно приняв его за князя Урусова, губернского предводителя дворянства.

Уже нет прежней Офицерской и Солдатской слобод, застроенных деревянными домиками с садами и заборами, утыканными поверху острыми гвоздями. Не нашел я Собачьей площадки, где играли мы в лапту, и Запольной улицы, за которой тянулся памятный нам заросший густым кустарником и бурьяном глубокий овраг. Исчезли крошечные домики окраин, садики и сады, где на изрезанных ножами скамейках мы переживали волнения первых чистых свиданий...

Не узнал я и Ма́лоховской площади, на которой устраивались многолюдные ярмарки и базары. К празднику вознесения сюда сходились на Вознесенскую ярмарку, на богомолье деревенские бабы в красных нарядах, в насмешку прозванные горожанами «авдотками». Ночевали они под открытым небом, приносили продавать кто десяток яиц, кто моток ниток, кто горсть льна. В отрезанных рукавах старых домотканых рубах приносили они мелкую «смоленскую» крупу, на вырученные деньги покупали стеклянные мониста, цветные ленточки, позумент для сукманок. Утром ходили на богомолье в Вознесенский женский монастырь, где перед высоким иконостасом, перед темными ликами икон горели свечи, теплились лампадки.


* * *

Вот тут, по этой самой улице, вела меня за руку мать. Как был я не похож на городских бойких детей, нас окружавших. Все казалось мне чуждым: и устланная булыжником, твердая улица, и звонкие голоса детей, и цокот подков извозчичьей лошади, которая тащила нас в гору с вокзала. Все необыкновенно было здесь в городе. Страшными показались длинные коридоры училища, по которым с криком носились ребята, и чугунная лестница, и швейцар в фуражке с синим околышем и синим высоким воротником. Недобрыми казались бородатые учителя в мундирах с золотыми пуговицами и золотыми плетеными погончиками на плечах.

Здесь на лестнице я увидел мальчика, наряженного в черкеску, с игрушечным кинжалом на пояске. С каким пренебрежением поглядел он на меня, на ситцевую мою косоворотку, сшитую руками матери. Сколько раз страдал я от такого городского пренебрежения к моей деревенской робости. Да и застенчив я был тогда до болезненности. Как понравился мне этот нарядный мальчик, его театральный костюм, как хотелось подружиться с ним.

Разлука с матерью была первым в жизни тяжелым и жестоким испытанием. Смутно я чувствовал, что впервые круто ломается моя жизнь. Чуждый, шумный, недобрый, окружил меня новый мир. Выпавшим из гнезда птенцом чувствовал я себя в этом чужом городском мире.

Мать перекрестила меня, порывисто прижала к своей груди. И какими горькими слезами плакал я, прижимаясь к ее милым рукам, к ее праздничному платью, в котором приехала она в город. Видно, и ей нелегко было прощаться со мною...

С отъездом матери началась моя новая жизнь, непохожая на прежнюю деревенскую, лесную.

Училище с первых же дней напугало сухой казенщиной, суровым бездушием учителей, одетых в чиновничьи мундиры. Пугали недобрые и грубые клички, которыми именовали своих наставников ученики. Кто и когда выдумывал эти злые и меткие прозвища, от которых веяло бурсой, давними временами? Раз приложенная кличка оставалась за учителем навеки, переходя из поколения в поколение учеников. Учителя русского языка Насоновского все называли Скоморохом, учителя арифметики – Смыком, классных надзирателей – Козлом и Плюшкой, учителя алгебры – Бандурой. Кроме этих кличек, были клички и посолонее.


* * *

Несказанно изменился, как бы помолодел новый, приукрасившийся после великого пожара Смоленск! Вижу новые здания, изменившие лицо древнего Смоленска. Разросся, посвежел знакомый городской сад. Узнаю старую крепостную стену. Горестное чувство вызывают разрушения, причиненные злобной рукою.

Самая природа, казалось, изменилась здесь необыкновенно. Неузнаваемо изменились и самые люди. Я не видел памятных с детства лиц. Избыток энергии, бодрой жизненной силы наполнял новых, в большинстве молодых людей, чувствовался в движениях, во взглядах, в звуках смелых голосов. Даже само разорение, причиненное войною, подчеркивало буйную силу жизни. Всюду молодежь, молодежь, как зеленая поросль.

Из Смоленска я выезжал дневным поездом по знакомой железной дороге. Помнишь ли ты старые вокзалы? Каким козлиным голосом кричал у двери швейцар и как мы ему подражали: «Брест! Перррвый звонок!» Между столиками в буфете, раздувая фалды, бегали тогда татары-лакеи, одетые в смешные черные фраки, делавшие их похожими на забавных птиц.

На месте взорванного в годы войны вокзала построено новое, светлое здание. Его наполняет толпа пассажиров, так не похожая на тех пассажиров, которых мы некогда наблюдали. Попробуй внимательно приглядеться: в обычном русском лице как бы исчезла прежняя рыхлость, обозначились новые, как бы проведенные резцом черты. Особенно изменились глаза. В них тот же свет и прежняя русская голубизна, но как тверды, а подчас и жестки эти родные глаза, свет закаленной стали отражается в их холодном, решительном блеске.

Из окна вагона отходящего поезда я любуюсь знакомым и таким неузнаваемо изменившимся городом. По-прежнему на вершине горы, теперь ярко-зеленой, как бы покрытой зеленым бархатом, возвышается старинный собор. Хорошо обозначились холмы, овраги, некогда застроенные домами. Еще отчетливее видно раскинутое по холмам «ожерелье» – смоленская древняя крепостная стена со знакомыми башнями. Крепостные смоленские стены и валы помнят нашествия польских королей, сражения с наполеоновскими войсками; недавно бесчинствовал здесь враг, озлобленный неудачами под Москвою.

Со мною в вагоне ехал студент-дипломник педагогического института. Он был в кирзовых солдатских сапогах. На голове студента упрямо топорщились волосы, лицо было приятное, молодое. Он напоминал мне молодого упрямого петушка. Почти всю дорогу студент читал книжку. Это было описание археологических раскопок знаменитого Гнездовского городища. Отложив книжку, студент подходил иногда к окну, смотрел на проплывавшие поля и луга, накрытые легкою дымкой. Я потихоньку, с улыбкой наблюдал за ним. Студент ехал на летние каникулы в знакомые мне места. На меня он не обращал внимания. Наверное, его волновала близость встречи с родными местами. Потертый маленький чемоданчик студента был набит книгами и бельем.

Мне необыкновенно приятен был этот молодой и молчаливый спутник, трогательно напоминавший бойкого петушка. Упрямая сила жизни светилась в его глазах. «Нет, этот своего добьется, такие не избалованы», – думал я, его наблюдая.

За окном проплывали знакомые, родные места. Сколько раз ребенком и юношей ездил я этой, в те времена еще новой, недавно построенной дорогой. Названия станции подтверждали далекие воспоминания. Я представлял себя мальчиком, безусым юношей, возвращающимся из города в родную деревню. В вагоне обычно ехали наши смоленские мужики с пилами и топорами, в лыковых лаптях и пеньковых онучах. Они молчали или тихо переговаривались о своих делах.

В крайнем купе, на деревянной крашеной скамейке сидел, помню, маленький упрямый человек в тужурке с зелеными кантами. Я узнал в нем знакомого землемера, работавшего у хозяина моего отца. Два усатых жандарма с саблями его охраняли. Помню, я неосторожно подошел к землемеру, поздоровался за руку. Тотчас жандармы заинтересовались мною. И сколько, сколько пришлось пережить из-за этой случайной и неожиданной встречи...

Тысячу раз говорили мы с тобой о судьбе и назначении нашего народа, беседовали о личной нашей судьбе. Не многим приходилось быть свидетелями и участниками подобных свершений. В сущности, возраст наш нельзя измерять десятилетиями. Века промчались над нашими головами.

Ты заметил, с какой добродушной, родственной почтительностью относятся к нам молодые? В этой почтительности есть капля доброй усмешки: «Папаша, мол, многое видел».

Я смотрю на молодое, покрытое пушком лицо студента, на голубые твердые глаза его. Кем мог быть мой случайный спутник в прошлом? Пастухом помещичьего стада, «шестеркой» в московском трактире? И, уж конечно, не интересовали бы его археологические раскопки и прошлое предков-кривичей, населявших верховье Днепра и его притоков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю