Текст книги "Отцовская скрипка в футляре (сборник)"
Автор книги: Иван Сибирцев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 30 страниц)
– Это как же дома?! – гневно зарокотал Чумаков. – Он же сам перед отъездом сюда открылся мне, что в тот вечер мертвецки пьяным вел машину и в кабине с ним была его подружка Круглова. Кто же кроме Постникова мог задавить Селянина…
«А на предварительном следствии вы, товарищ Чумаков, настаивали, что всему виной сильное опьянение Селянина…» – отметил про себя Денис.
– С вами Постников откровенничал. Верил вам как близкому и доброжелательному к нему человеку, а с нами запирается. – Денис замолк, снова взвешивал то, что должен был сказать сейчас, уже не мог не сказать, даже, возможно, вселив этим в Чумакова враждебность к себе. Враждебность, которая будет сильно мешать дальнейшей следственной работе с этим очень искусным в житейской тактике человеком. И пробросил как бы мимоходом: – И правильно делает, что не признает себя виновным в гибели Селянина. Надо уметь стоять за себя. За свою свободу, за свое доброе имя…
Выпуклые большие глаза Чумакова на мгновение стали еще больше. Но голос остался спокойным, доброжелательным, даже ироничным.
– Простите, не понимаю подтекста. Я все время полагал, что беседую со следователем. А оказывается, говорю с адвокатом.
– Нет, вы беседуете именно со следователем, – сказал Денис и, стремясь хотя бы в порядке психологического эксперимента поколебать невозмутимость собеседника, побудить его к опрометчивым словам и поступкам, продолжил: – Со следователем, коллега которого, капитан Стуков, к счастью для Постникова, для исхода всего дела, произвел тщательные расчеты скорости движения по дороге Селянина… – Денис подробно изложил Чумакову сущность этих расчетов. – Согласитесь, выводы Стуков сделал сенсационные.
– Воистину, с вами не соскучишься, – сказал Чумаков без прежней бархатистости в голосе. – Прямо-таки шкатулка сюрпризов. Но позвольте мне, грешному, и попенять вам. Все-таки я руководитель вышеозначенного Постникова, могли бы, как говорится, поставить в известность о его алиби и без внешних эффектов.
Денис с удивлением уловил глубоко в себе нечто похожее на профессиональную гордость: оказывается, непробиваемый, неуязвимый Чумаков, как и все люди, подвержен и волнению, и растерянности. Похоже, что своим сообщением Денис попал в самое больное, самое уязвимое место этого человека. Теперь Денис знал точно: Чумакову больше всего на свете хотелось обвинить Постникова, сделать его ответственным за смерть Селянина. Почему?
– Поверьте, Федор Иннокентьевич, никаких эффектов, – дружелюбно сказал Денис и даже руками развел: виноват, мол, что получилось так нескладно. – Сказал вам об этом, когда пришлось к слову. До этого я с удовольствием слушал вас. А вообще-то, сообщил вам совершенно доверительно. Тайна следствия не подлежит разглашению.
– Тогда, если это не еще более страшная тайна следствия, может быть, посвятите, почему освобожденный от обвинения Постников до сих пор не знает об этом и ему не разрешен выезд из Таежногорска?
– Так он же в служебной командировке в Таежногорской ПМК и даже призвал вас прибыть для решения кардинальных вопросов перспективного развития колонны. – Денис с невозмутимым видом достал папку, вынул из нее телеграфный бланк, подал Чумакову. – Получали, Федор Иннокентьевич?
– Получал, – даже не заглянув в текст телеграммы, подтвердил Чумаков. – Разочарован я вами, товарищ Щербаков. Больны вы подозрительностью. Это что же такое получается? Похоже, вы даже за моей служебной перепиской установили контроль?
Сделав вид, что не слышит и не замечает гнева в голосе Чумакова, Денис заметил спокойно:
– А между прочим, по мнению Афонина, в вашем прибытии сюда не было срочности.
Длинные, с выхоленными ногтями пальцы Чумакова плотно сомкнулись в кулак, и голос, когда он заговорил, был оскорбленным:
– На это я мог бы сказать: никакому нижестоящему руководителю внезапный приезд его начальника не в радость… Если вас заинтересовала целесообразность моего приезда в Шарапово, ознакомьтесь с протоколами совещания, которое я вчера провел в ПМК. Но я скажу по-другому: не слишком ли широко понимаете, товарищ Щербаков, свои служебные функции? Или, говоря по-старинному, по плечу ли своему рубите дерево? Я ведь, простите за банальные слова, на самом деле номенклатурный работник, причем не областного, а союзного масштаба. И знаю дорогу к прокурору области и в другие руководящие инстанции.
Можно было, честно говоря, и даже хотелось ответить резкостью. В скольких лицах предстал в этой комнате Чумаков? Прямо маски Аркадия Райкина… И все-таки на резкость нет права у представителя закона. Да и не время, не время еще… И Денис решил попробовать расширить брешь в неуязвимой, на первый взгляд, круговой обороне Чумакова. И как бы пропустив мимо ушей угрозы Федора Иннокентьевича, сказал покладисто:
– Что касается телеграммы, то, право же, депеша, отправленная частным лицом, да еще из другого населенного пункта, это уже не служебная переписка, а предмет размышления для следствия. А что до запрета Постникову покидать Таежногорск, то не стану скрывать… Мы подозревали Постникова в двух преступлениях: в неосторожном, а может быть, даже умышленном наезде на Селянина и в том, что Постников, пользуясь своим служебным положением, вполне возможно, что не бескорыстно оказывал Кругловой содействие в вывозе приобретенного ею леса до железнодорожной станции.
Денис очень рассчитывал, что после этого сообщения Чумаков сыграет немую сцену из «Ревизора». Но Федор Иннокентьевич лишь покачал сокрушенно своею массивной головой и сказал с неподдельной печалью:
– Ну, Постников! Скользкий он все-таки человек! Неужели за моей спиной мог с этой бабой-торговкой предоставлять для ее бизнеса производственный транспорт, вступать в преступные сделки с подчиненными да еще иметь от этого выгоду?! Поверьте, самое горькое, что за моей спиной. Выходит, я тоже косвенно виноват. Прошляпил. А еще начальник главка ставит меня в пример коллегам: ты, говорит, Чумаков, зоркий хозяин.
Федор Иннокентьевич сделал долгую паузу: не то остужал в себе раздражение настырностью следователя, не то свыкался с новостью о моральной нечистоплотности Постникова, не то давал возможность Денису оценить мнение о себе начальника главка. Потом улыбнулся, правда, натянуто, но сказал дружелюбно:
– И все-таки у вас, слуг закона и Фемиды, подозрительность – болезнь профессиональная. То, понимаете, бедняга Касаткин за рупь двадцать чуть не угодил валить лес под конвоем, то Постников чуть не записан в убийцы, и никто, понимаете, ответственности не несет за слепоту и своеволие следствия! В общем, простите за назойливость, но мне хочется от души выразить вам свое сочувствие. Заместитель вашего главного шефа – Николай Николаевич – мой товарищ еще со студенческих лет. Ну, бывает, пускается со мной во внеслужебную откровенность. И понял я его в том смысле, что самое гадкое для вашего брата – это когда вы, проев в командировках государственные копейки, не сыщете виновного и бываете вынуждены приостановить дело за необнаружением преступника, а то и совсем прекратить его. Так вот, примите мой совет. Денис Евгеньевич… Честно скажу: несмотря на все ваши выверты, приглянулись вы мне по-человечески. Не знаю, как там с лесом. Не дай бог!.. А что касается гибели Селянина, так не вступайте в конфронтацию с очевидностью, нет виновного в его гибели. Заурядный несчастный случай с пьяным. На шоссе все произошло. Грунт мерзлый. Покачнулся, упал, и делу конец… Как я понимаю, единственный логический выход для вас – повторная констатация несчастного случая. – И, не дожидаясь ответа Дениса, вдруг засобирался: – Ну, как говорится, спасибо за привет, за ласку. Поговорили очень содержательно и полезно. Просветили меня во многом… Едва ли снова сведет судьба.
Денис, пожимая сильную широкую ладонь Чумакова, сказал:
– Не исключено, что я напишу постановление, в котором признаю: Селянин – жертва несчастного случая, но сделаю это после того, как полностью исключу версию о его умышленном убийстве.
– Как говорится, безумству храбрых… – усмехнулся Чумаков.
Оставшись один, Денис торопливо распахнул форточку, глотнул пронзительный мартовский холодок, потом долго сидел, подперев голову руками, одолевал навалившуюся на него тяжелую усталость и словно бы во сне думал: кто же он есть, этот Федор Иннокентьевич Чумаков? На самом деле – скала на страже государственных интересов?… Или самый опасный преступник из всех, с кем сводила Дениса Щербакова следовательская судьба? Но тогда трагическое происшествие с Юрием Селяниным действительно айсберг…
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ1
О Лидии Ивановне Кругловой, молодой вдове тассовского корреспондента унесенного неизвестно куда и неизвестно зачем, среди ее ташкентских знакомых ходили легенды. Женщины откровенно завидовали ей и судачили о причинах ее популярности. Мужчины мечтали оказаться в поле зрения Лидии Ивановны и проникнуть в ее салон, как торжественно именовала на старинный лад она свою трехкомнатную со вкусом обставленную квартиру в кооперативном доме.
Лидия Ивановна поддерживала славу своего салона и каждую пятницу, из уважения к обычаям местного населения, сходились в нем избранные счастливцы. Молва утверждала, что в долгих скитаниях со своим мужем, журналистом-международником, о котором, однако же, Лидия Ивановна воздерживалась распространяться, освоила она чужеземные обычаи. И потому «кругловские пятницы» отмечались неизменной чашечкой кофе, рюмочкой ликера или коньяку и крохотными, как называла Лидия Ивановна, сандвичами с деликатесной начинкой. Фрукты же, по ташкентскому изобилию, не в счет.
Притягательной силой для завсегдатаев «кругловских пятниц» были не разносолы, а обаяние и веселый нрав хозяйки да еще местные и заезжие знаменитости, которых можно было встретить здесь.
Правда, было загадкой – каким магнитом притягивала она под свою крышу наезжавших в Ташкент именитых гастролеров.
Женщины изумлялись стойкости, с какою Лидия Ивановна противостояла гастрономическим соблазнам, мужеству и терпению, с какими выполняла она упражнения гимнастики йогов, ее готовности даже зимой ежедневно бывать в плавательном бассейне. И конечно же, искусству и вкусу ее портных. Шили на Лидию Ивановну только московские мастера, и каждый год, возвращаясь с курорта, потрясала она знакомых ослепительными нарядами.
Лидия Ивановна охотно принимала всеобщее поклонение и знаки внимания, относилась ко всем ровно, благожелательно, никого особо не выделяла.
Местные или даже заезжие почитатели, воздавая должное красоте и стилю хозяйки, ее гостеприимству и радушию, не без удивления слушали ее высказывания о Станиславском и Вахтангове, Мейерхольде и Товстоногове, Ефремове, Брехте, секретах инструментальной и симфонической музыки, законах киномонтажа Куросавы и Феллини. Суждения ее были непрофессиональны, но и явных благоглупостей профессионалы не отмечали.
И никто, ни поклонники, ни завистники, не знали о том, что, готовясь «угостить» завсегдатаев салона очередной знаменитостью, Лидия Ивановна, как студентка, не выходила из читальных залов, лихорадочно перелистывала энциклопедии, справочники, специальные монографии, мемуары великих людей. Ведь в пятницу ей предстояло встретить гостя и предстать перед ним знатоком и ценителем его искусства, его ремесла, удивить его и своих знакомых эрудицией.
А назавтра, позабыв и чужие афоризмы, и гостя, который, как не сомневалась Лидия Ивановна, тоже позабудет ее, едва покинет Ташкент, она начинала насыщаться новыми афоризмами для встречи очередной знаменитости. В душе Лидии Ивановны теплилась утлая надежда, что встреча с новым именитым гостем окажется более счастливой и прославленный маэстро наконец-то введет ее в вожделенный, недосягаемый мир искусства. И тяжелый театральный занавес навсегда укроет от посторонних глаз и саму Лидию Ивановну, и ее тайну.
Ведь никто, ни завистники, ни поклонники, не знал о том, что, проводив гостей, она забьется в уголочек тахты, подожмет под себя ноги и просидит до утра, прислушиваясь не то к себе, не то к тишине квартиры, вздрагивая от каждого шороха, ожидая, что вот сейчас, сию секунду, прогремят на лестничной площадке тяжелые шаги, раздастся звонок у дверей…
И тогда рухнет все: эти светские сборища, и ставшая привычной даже для самой легенда о муже – журналисте-международнике, и главное – ее надежда обрести непробиваемую для властей броню, за которой можно укрыться от своего прошлого и от иссушающего душу страха…
А прошлое то оживало в памяти, а то и вовсе непрошенно врывалось в ее дом. Ведь как ни скромны были фирменные ужины Лидии Ивановны, деньги таяли неумолимо.
Лидия Ивановна пересчитывала в уме оставшиеся суммы. А перед глазами, будто цветная кинолента, разматывались таежные просеки… И по ночной метельной дороге, низко пригнувшись, навстречу автомашине, ветру, навстречу своей гибели брел человек…
Неужели снова туда? На поруки к матери, если только она жива, с ее вечными ахами и домостроевскими моралями… В дебри, в глушь!.. За будущим? Снова за деньгами?… Нет, никогда! На первый раз пронесло. Вторично судьбу пытать нельзя. Но ведь настанет день, когда в последний раз захлопнется дверь за последним гостем. И что же тогда?! Что делать, когда будет истрачен последний рубль?…
Работать? Тошнит от одной мысли. Кем, куда? Снова билетером или приемщиком заказов в фотоателье? Но разве насытят, ублажат ее потребности те жалкие несколько десятирублевок каждый месяц. И это после жизни, к которой стремилась с детских лет, к которой успела привыкнуть.
На содержание, что ли, напроситься к кому-нибудь?… Но давно вывелись бароны Нусингены, осыпавшие своих избранниц драгоценностями. Нынешние мужчины, даже и денежные, прагматичны. Или тоже пребывают в страхе перед всеведущим ОБХСС? Потому весь гонорар за тайную любовь – бутылка шампанского, букет цветов, коробочка с шоколадным набором, ну, в самом лучшем случае – путевка в сочинений пансионат…
Последний рубль еще не был истрачен, но впервые за два года Лидия Ивановна, сославшись на нездоровье, отменила очередную пятницу. В строго отобранном кругу знакомых Лидия Ивановна слыла предельно искренней, даже излишне прямолинейной. Но на этот раз она сильно покривила душой перед знакомыми.
У Лидии Ивановны не было высокой температуры, как сообщала она всем по телефону, и не навещала ее накануне «неотложка». Подурневшая, с рассыпавшимися по спине волосами, она сидела на неприбранной постели, обхватив руками колени, и с ужасом смотрела на лежавшую перед ней телеграмму от Надежды Жадовой…
Лидия Ивановна поймала себя на мысли о том, что телеграфный бланк кажется ей похожим на мину с часовым механизмом. Мины Лидия Ивановна видела только в кино, но ей отчетливо слышалось, что невидимые часы неумолимо отсчитывают секунды. Мгновение, еще мгновение. Сработает завод, грянет взрыв – и ничего не останется от ее созданного такими трудами и такими ухищрениями мирка. И эта квартира, столь завидная для многих действительных и мнимых друзей, и все, что связано с «кругловскими пятницами», – превратится в прах, и не останется никакой памяти об этих пятницах, об их очаровательной устроительнице, которой в этих стенах было сказано столько комплиментов. И ничего, кроме гадливости и стыда, не испытают при упоминании ее имени те, кто рассыпался здесь в комплиментах.
Ведь последние годы «вдову трагически погибшего журналиста-международника» окружали честные люди, а честные люди не прощают, не заслоняют грудью тех, к числу которых пять лет назад примкнула Круглова…
Может быть, пока не слишком поздно, захлопнуть за собой дверь, схватить такси, ринуться в аэропорт? Нет, в аэропорт нельзя: там фиксируют фамилии пассажиров. Лучше на вокзал… Или на автостанцию. И рейсовым автобусом в самый дальний, самый глухой кишлак… Замуж за первого попавшегося чабана, быть ему верной женой и уйти с его отарой на дальние пастбища. Или забиться в щель, как тараканы в дни ее детства в избе матери в Шарапово. Только какой во всем этом прок? Тараканов вымораживают, а в распоряжении тех, кто ринется по следу Лидии Ивановны, средства куда более действенные…
Значит, никакой надежды на таинственное исчезновение интеллектуальной и прекрасной хозяйки популярного артистического салона. Полный крах взлелеянной ее усилиями легенды о себе и своем супруге, и еще много дней все ее «друзья» будут сплетничать об «арестованной авантюристке»…
Что же остается ей в конце концов?! Есть ли у нее хотя бы какой-то выбор? Бегство бессмысленно, бегство лишь усугубит положение. Остается – ждать. И попробовать припомнить в подробностях, что было до телеграммы… Долго ли двигалась она к ней? Восемнадцать лет! Неужели целых восемнадцать лет?! Неужели когда-то ей было семнадцать?…
Лидия Ивановна подошла к входной двери, поставила замок на предохранитель, словно это могло уберечь ее от чего-то. Вынула из штепсельной розетки вилку телефона. Говорить больше было не с кем и не о чем. Настоящее исчезло. Будущего у нее не было. В ее власти осталось лишь прошлое…
2
В ту весну Лида Круглова получила аттестат зрелости. И вскоре стены родного домика в Шарапово словно бы потемнели, потолок потяжелел, навис над головой. Мать, Анна Федоровна, ходит вялая, спросонок будто, на все углы натыкается, охает, а нет-нет и всплакнет.
– Бессердечная ты, Лидка! Безмозглая. В Москву, вишь ли, навострилась она…
– Да. Только в Москву, – с вызовом отвечает Лида, высокая, статная, красивая, на вид много старше своих семнадцати лет. – В Москву, в театральный институт или в училище. Не сидеть же вечно в этих медвежьих углах.
– Уж так-то и в медвежьих! – вскидывается сердито мать. – Не только медведи тут живут – людей полно. Ты вон вымахала в «медвежьем» углу – в добрый час сказать, в худой помолчать – всем на загляденье…
– Тем более, – еще ершистее твердит Лида и косится на себя в зеркало. – Если всем на загляденье, пусть полюбуются в столице нашей Родины. А может, меня в кинофильме сниматься пригласят. Тогда как?! – Лида замолкает и пытается смягчить неумолимость своего решения, подбегает к матери, начинает кружить ее и повторяет: – Пусть вся страна знает, какая у тебя видная дочка.
Мать упирается, прерывает это кружение, сердито отмахивается:
– Правильно говорят: «Дурак мыслями богат…» Одна только ты и есть красавица писаная, чтобы снимать тебя в кино… – Мать устало качает поседевшею головой: – Чем в актрисы рваться, лучше бы поехала в область и поступила, как все нормальные люди, учиться на врача или на инженера. Чем плохо? А она аж в саму Москву. Верь материнскому предчувствию, несбыточно это! А мне больно. Вырастила я тебя одна-одинешенька. Отца своего, солдата убитого, ты не видела и в глаза. Все я для тебя… А теперь и вовсе остаюсь одна. Да еще там пойдешь по рукам…
Сейчас Лидия Ивановна поняла бы свою мать… Села бы рядом с ней на крылечко самого доброго, самого уютного дома на свете – их с матерью дома в Шарапово, – обняла бы мать да и заголосила бы по своей разлезшейся вкривь и вкось жизни…
Но тогда Лида не рассмотрела слез матери, не уловила в ее словах боли и отчаяния, не расслышала предостережения. Тогда Лида сказала самонадеянно:
– Твои, маманя, ахи и охи – все это, как говорит Геннадий Павлович, безнадежный провинциализм и домостроевщина. А еще Геннадий Павлович говорит, что у меня самобытный талант, что он меня на своих руках внесет в мир искусства. А Геннадий Павлович, слава богу, понимает в этом. Режиссер гастрольной бригады Московской филармонии! Слышал, как я читаю с эстрады стихи Евтушенко.
Мать поворачивает к ней заплаканное лицо и произносит слова, от которых сейчас Лидии становится жутко: озарение тогда на мать сошло, что ли? Не зря говорится: материнское сердце – вещун.
А сказала Анна Федоровна так:
– Попомни мои слова, Лида. Внесет тебя, конечно, на руках твой Геннадий Павлович, но только в свою постель. И вернешься ты со стыдом, как с братом. Школу кончила, вполне взрослая девка, должна сознавать, по какой-такой причине заезжий, в годах уже семейный мужик рассыпается перед тобой мелким бесом…
Не по возрасту яркие и, казалось ей, всегда горячие губы Геннадия Павловича стали вдруг вялыми. Но голос прозвучал привычно уверенно:
– К сожалению, Лидуся, в ГИТИСе приемная комиссия тебя не оценила. Хотя, видит бог, как я старался. У тебя же, Лидия, талант, но, к сожалению, рекомендации Геннадия Павловича Воеводского – это не только входной билет в мир искусства, но и, как ни парадоксально, преграда для такого входа. У меня же, как у всякого талантливого человека, – масса недругов, завистников, творческих противников. Вот их интриги и… – Он оборвал фразу, побарабанил пальцами по ночному столику у кровати.
За окном, внизу, взвыла сирена. Лида вздрогнула. Пожар? Милиция? Или «скорая помощь?» Все равно где-то беда. И в первый раз обожгло: беда не где-то, беда с ней, с Лидией Кругловой, семнадцатилетней выпускницей школы в таежном поселке Шарапово, общепризнанной артисткой районного Дома культуры.
Лидия приподнялась на локте, заглянула в лицо лежавшего рядом Геннадия Павловича. И отпрянула: в полусвете гостиничного номера лицо Воеводского было землисто-серым, чернели провалы глазниц… Вечером при свете люстры лицо это было, пожалуй, даже привлекательным. Еще вчера она с нежностью и надеждой глядела в его возбужденно блестевшие глаза. А сейчас не лицо, а посмертная маска…
– Что же мне делать теперь? – не столько у Геннадия Павловича, сколько у самой себя спросила Лида.
– Тебе-то? Тебе? – бормочет Воеводский. Тоже приподымается на локте и продолжает звучным, хорошо поставленным голосом: – Я полагаю, наилучший выход, детка, возвращаться домой. В Москве без прописки, без работы пропадешь.
– А если в твою бригаду, Геннадий? Чтецом, а?
Он трагически заламывает руки и кричит:
– О чем ты говоришь, детка?! Разумеется, если бы все зависело лишь от меня… Но все много сложнее. Ты простодушна, доверчива, дитя природы… Ты не поймешь!.. Опять же эти завистники. Интриги, присущие миру Мельпомены… – Он пытается обнять Лиду, но она отстраняется от него. Он говорит, будто монолог читает с эстрады: – То, что я предлагаю тебе, вполне логично и единственно разумно. Должен признаться, только строго между нами, мои акции повышаются, мне намекнули по секрету верные люди, что скоро меня представят к заслуженному. Представляешь?! Тогда и твои акции подскочат в приемной комиссии. Ты поживешь год дома. А через год я вызову тебя телеграммой. Нет, лучше я приеду за тобой. И непременно внесу на руках в мир искусства…
Он утомленно целует Лиду. А та вдруг истерически, со всхлипыванием хохочет ему в лицо. Ведь ей в эту минуту явственно слышится голос матери: «Не в мир искусства он внесет тебя на руках, а в свою постель…»
Так закончилось девичество Лидии и ее путешествие в заманчивый, но недосягаемый мир искусства.
А дальше, как ни силится Лидия Ивановна припомнить нечто цельное, не получается. Смешалось, стерлось все. То высветит память стеллажи в районной библиотеке, где работала Лида после возвращения из Москвы, то входную дверь в фойе РДК, возле которой сидела билетером во время киносеансов, то столик в районной фотографии, за которым оформляла заказы…
И мужские лица. Будто портреты на фотовитрине: Аркадий – районный архитектор, Валерий – из райпотребсоюза, Кирилл – из районной сберкассы, нет, кажется, из «Вторсырья»… И злой голос матери:
– И когда только ты, Лидия, возьмешься за ум?
– А что мне за него браться. Он всегда при мне.
– Зубоскалишь еще. Не больно что-то видать ума твоего. Школьные подружки скоро уж с институтом распрощаются, самостоятельными людьми станут. А ты, видно, от большого ума чуть не каждый вечер с новым хахалем телесами трясешь на танцульках. Да каждое утро маешься со своего шампанского…
Лидия на мгновение, на одно лишь мгновение наклоняет голову, но говорит с вызовом:
– Пусть подружки грызут грани науки, а мне зубы беречь надо. Они хотят эмансипации, чтобы во всем быть наравне с мужчинами, а я жажду порабощения у семейного очага.
– Тьфу ты, господи прости! Выучилась разным словечкам: очаг ей подавай. А про то не думаешь, что тут не Москва, где ты путалась с кем хотела. Тут Шарапово! У всех на виду. Не зря сказано: «Добрая слава лежит, а худая по дорожке бежит». Мне в хлебный зайти стыдно. Найдется ли такой слепошарый, кто возьмет тебя к семейному очагу…
Но на этот раз ошиблось даже чуткое материнское сердце.
Видно, в счастливый для нее день оказалась Лида на Шараповском рынке. На столе, слепя глаза, горели груды румяных яблок и янтарно-прозрачных груш.
А над этой ароматной благодатью возвышался смуглолицый черноглазый красавец в радужной тюбетейке. Лида, что называется, кожей почувствовала на себе восторженный взгляд заезжего торговца фруктами. И, выпятив свою налитую грудь, подошла к столу и спросила звонко:
– Почем груши, джигит?
Черные глаза торговца замаслились. Он поцокал языком, разулыбался блаженно и ответил осевшим голосом:
– Ты сама, ханум, слаще груш, слаще винограда. Тебе отдам даром. Бери сколько душе надо. Только скажи, где живешь…
Вечером стол в доме Лидии едва не ломился от обилия восточных яств. Мать сидела поджав губы, словно воды в рот набрала, искоса посматривала на болтавшего без умолку гостя.
Так в нудную районную жизнь Лидии Кругловой ворвался житель ташкентского пригорода Рахманкул Нуретдинов.
Он не был сто вторым сыном эмира Бухарского, как в шутку любил говорить о себе. Но имел деньги, не просто большие, а в понимании Лидии – огромные деньги. От торговли ранними овощами, фруктами, самодельным вином, каракулевыми шкурками.
О том, что такая коммерция называется спекуляцией и наказывается по закону, ослепленная сладкой жизнью Лидия узнала лишь на суде над Рахманкулом.
На суде вместе со словом «спекуляция» часто звучало слово «преступление». «Но какое же это преступление?» – возмущалась Лидия. Отправляясь в Сибирь с ящиками овощей или фруктов, Рахманкул имел справку, что все это выращено его трудами на приусадебном участке. А то, что Рахманкул прикупал на местном рынке еще добрую толику товара, Лидия не брала в расчет. Он возвращался с чемоданчиком денег! Так ведь не грабил же он банк или сберкассу. Цены такие на сибирских рынках устанавливал не Рахманкул.
Лидия следом за Рахманкулом повторяла, что сибиряки должны быть благодарны Рахманкулу. Без его дорогой, но очень нужной продукции сибиряки вовсе бы захирели без витаминов. И Лидия готова была вместе с Рахманкулом возносить хвалу аллаху за то, что сибирские потребсоюзы никак не развернутся скупать овощи и фрукты по местным дешевым ценам в среднеазиатских колхозах. Молить аллаха, чтобы многие годы у сибирских деятелей не было надежных овощехранилищ и чтобы поскорее исполнился головокружительный проект обводнения всех земель Средней Азии… Вот дожить бы до такого дня! Сколько под благодатным узбекским солнцем можно будет разбить новых садов, сколько Рахманкул и его предприимчивые дружки выручат денег на сибирских рынках.
Как завороженная, слушала Лидия Рахманкула о коране, вековых устоях Востока, священном праве правоверного мусульманина иметь гарем… Но чаще всего о деньгах, о всесилии их. О том, что только человек большого ума, великой настойчивости и беспощадности способен изыскивать источники добывания денег, сколько ему хотелось бы их…
Рахманкул и Лидия были убеждены, что о действительных доходах скромного рабочего совхоза знают лишь они.
Но однажды, когда Рахманкул пересчитывал выручку, дверь дома бесшумно распахнулась и в зашторенную веранду вошли двое в милицейской форме.
Минуло еще несколько месяцев, и Рахманкул по приговору суда на десять лет уехал в очень далекие края, а Лидия осталась одна, без привычных денег.
Снова, так сказать, родное Шарапово. В нем показалось Лидии холоднее и глуше, чем прежде. Так называемый отчий дом совсем врос в землю, а праведные речи матери стали еще нуднее:
– Снова ты, Лидка, восвояси со стыдом, как с братом… Вовсе стала попрыгуньей-стрекозой. Смотри, как бы и тебе не пришлось плясать на морозце босиком… Ведь заматерела уже… А ни мужа настоящего, ни дитенка. Одна только сладостная жизнь на уме.
Лидия морщилась, отмахивалась сердито от материнских нескончаемых нравоучений, а в памяти оживал голос мудрого Рахманкула: «Красивая женщина – драгоценность, а драгоценность нуждается в прекрасной оправе. Прекрасная же оправа – деньги».
И снова танцы под пластинки в районной чайной. По старой памяти Лидию навещал районный архитектор. Но прежнего веселья не было. Или это мать своими проповедями спугнула его? А может, потому, что никак не уходит из памяти смуглый человек с хитрыми глазами и неумолимо тают остатки его денег.
Районный архитектор, Аркадий Лузгин, отмечал день своего рождения. В числе самых почетных гостей была и Лидия. Уже успели поднять не один тост за здоровье хлебосольного именинника, когда в зал столовой, где совершалось торжество, уверенно и по-хозяйски вошел Федор Иннокентьевич Чумаков.
С радостным воплем ринулся из-за стола навстречу высокому гостю виновник торжества. Следом за своим неизменным поклонником устремилась, хотя и не официальная, но всеми молчаливо признанная хозяйкой застолья Лидия.
Пока Аркадий трепыхался в медвежьих объятьях рослого, могучего Чумакова, Лидия успела оглядеть и оценить мужские стати известного ей понаслышке Чумакова. Что и говорить, хорош собою был Федор Иннокентьевич. Пожалуй, затмит даже незабвенного Рахманкула. И высок, и дороден, и в плечах размашист, и лицом свеж. А главное – первый в районе хозяйственник. У такого и сила, и власть, и, конечно же, деньги. И когда пришел ее черед быть представленной Чумакову, она взглянула на него своим испытанным взглядом, от которого мужики приходили в великое возбуждение, но сказала с рассчитанной простотой:
– Лидия Ивановна, – опустила глаза и добавила вкрадчиво: – Можете, конечно, просто Лида…
Но уверенный в себе Чумаков даже бровью не повел, не рассмотрел толком ее, как надеялась на то Лидия. Он прошествовал к столу, решительно отказался от «штрафного» стакана водки и в уважительной тишине, воцарившейся с его появлением, поднял рюмку «за здоровье, процветание и творческие успехи многообещающего нашего зодчего, Аркадия Лузгина». После чего снова облобызал «новорожденного», не спеша сел, не спеша наполнил свою тарелку закусками и стал не спеша жевать, наслаждаясь вкусной едой.
Игривый беспредметный разговор за столом с приходом Чумакова незаметно пошел по иному руслу. Заговорили о хозяйственных и торговых неурядицах, о дефицитности многих товаров. Теперь за столом все чаще слышалось укоризненное слово «бесхозяйственность».