Текст книги "Погоня за дождем"
Автор книги: Иван Подсвиров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 11 страниц)
Он достал себе тележки-платформы на резиновых колесах, укрепил ульи и теперь, не снимая их, будет гоняться по степи за дождем.
Гордеич с Матвеичем откланялись и разошлись по будкам. Надя села между отцом и мною, обняла нас и с чувством, с проникновенной женской откровенностью созналась:
– Родные мои, как я соскучилась по вас! А вы хоть немножко скучали?
– А то! – сказал Илья Федорович. – Петр Алексеевич ходил как в воду опущенный. Переживал.
– Правда? – Надя, озябшая от свежего холодка, улыбнулась и доверчиво припала щекою к моему плечу – повеяло от нее чем-то домашним, близким, своим...
Во мне вспыхнуло нехорошее чувство: было стыдно перед женою, нестерпимо стыдно и за себя, и за нее, будто меня поймали с поличным. "Что же делать? Что делать?"– терялся я, не находя выхода.
– Дети! – вдруг торжественно объявил Илья Федорович, вставая. – Примите от меня подарок.
– Какой, папочка?
– Я отдаю вам свои деньги. Купите легковую машину.
– Но... зачем нам машина?
– Сейчас, дочка, время такое: без машины ты вроде и не:человек,– – А как же ты? Тебе она нужнее.
– Что я? За меня не беспокойтесь. Жив буду– заработаю! – прибавил он с гордостью и крепкой, веселой уверенностью в себе. – Пчелишки еще принесут.
– Ну, смотри, папа... – Надя, вопросительно поглядывая на меня, не могла скрыть растерянности.
На другой день об этом стало известно компаньонам.
Нисколько не смущаясь моего присутствия, как бы вовсе не замечая меня, Матвеич укорял тестя:
– Зря вы их поважаете, Федорович, зря!
– Дети! Для них и живем. Мне уже ничего не надо.
– Эх-хе-хе! – Матвеич постучал фигурным молотком по рамке. – Чудные вы, Федорович. Нехай сами наживають. Зачем тогда и перчить тут, надрываться?
Гордеич, воробьем нахохлившись, ерзал на пустом улье и помалкивал, не высказывал своего мнения, но по всему было видно – умом и сердцем он принял сторону Матвеича.
– Старая у меня закваска. Не привык в холодке отсиживаться. Работаю на всю катушку.
– На кого?! – Неожиданно тонко для своего хриплого голоса вскрикнул Гордеич, вскочил с улья и развел перед ним руки. – Ёк-макарёк! Пыль по ветру! Опять сидишь на бобах!
– Сидять, – печально подтвердил Матвеич.
– Вам про Фому, а вы про Ерему, – сердито отчитывал их тесть. – Что ж, бирюком жаться? Дети!
– Думаете, они вспомнють о нас? – Матвеич бесцеремонно кивнул на сидевшую в отдалении Надю и молотком пристукнул.
– Обязательно! Даже не сомневайся.
– Ага, одряхлеете – пинка дадуть. Мой вон уже косится на отца. А тянеть со двора живым и мертвым.
– А-а-а! – Гордеич в сердцах махнул рукой и пошел к своей пасеке.
– Зык его укусил, – засмеялся Матвеич.
Их укоры прибавляли тестю уверенности. Он похаживал с важною осанкою, с видом человека, который не потерял, а скорее приобрел нечто бесценное и при всех гордится находкой.
Его решение мне не понравилось с самого начала, а то, что я не отказался от "подарка" сразу, объяснялось моим нежеланием огорчить тестя в радостные для него минуты.
Я видел: и Надя чем-то озадачена. В полдень настоялась жара, и мы отправились с нею купаться на озеро.
Сняв туфли, жена молча шла по траве, украдкою бросая на меня внимательные взгляды, и наконец сказала:
– Ты очень изменился. Какой-то чужой... Разве ты не рад моему приезду?
– Рад.
– Свежо преданье... И не работал над этюдами, – продолжала она с тревогою.
– Не было настроения.
– Понимаю. – Надя выдержала задумчивую паузу. – Будем считать, кошмарный сон позади. Вам так повезло, я даже не верю... А что ты думаешь о папином широком жесте? Он всегда что-нибудь выдумает.
– Его денег мы не возьмем, – сказал я. – Пусть старик купит себе "Запорожца".
– Да, это будет лучше.
– Но пока не надо расстраивать его отказом. С этим уладим после.
– Хорошо, милый. Нам не потребуется много денег.
Скоро Никодим Захарович поможет тебе.
– Ох уж этот благодетель! Вежливый паучок.
– Нам с ним детей не крестить, – возразила Надя.
...Между тем надвигалась сушь. Травы и цветы блекли, сохли и добела выгорали на склонах. Степь рыжела, дымилась пылью и мутным маревом, вид ее становился неприютным.
Мы исчерпали до дна медовые родники и подготовились к переезду под Червонную гору, поближе к вершинным дождям: там жабрей не вянет – цветет до заморозков.
Перед отъездом я пересек пожухлое подсолнечное поле с отяжелевшими, низко склоненными шапками и вышел на стерню, которая бурела до самого горизонта, сливаясь с зыбкими холмами. Однообразие открывшейся взору степи, где все было сжато и сметано в унылые, серые скирды, разбросанные там и сям, навевало на сердце осеннюю, почти безысходную печаль. И все же мне трудно было прощаться с этой степью. Я глядел в призрачно струившееся марево, туда, где прятался за холмами, в глубокой балке хуторок Беляев, и думал о Тоне. Кажется, я плакал. Но что были мои слезы в сравнении с ее горем с первой неудавшейся любовью? Дул пыльный и душный ветер, сухая стерня ломалась и колола ноги. И я знал, что такие дни и ночи, какие мы провели с Тоней, для меня больше не повторятся.
Никогда...
12 августа
Мы гонялись по степи за дождем, но и дождь, словно в отместку, настигал нас в самое неподходящее время.
Едва мы выбрались на асфальт, он полил, обрушился как из ведра. В свете фар мерцающая, черно-золотистая полоса дороги сплошь покрылась водою. В хвосте колонны броневик Гордеича как бы плыл по мелководной реке вверх по течению, мягко шелестел шинами. В ветровое стекло хлестало, неутомимый дворник отгонял натекавшую рябь, но тут же она заволакивала, затягивала прозрачный след. Почти слившись с рулем, Гордеич с напряжением вглядывался во тьму, раздвигаемую сыроватым, рыхлым клубком света. Свет отжимало к машине, асфальт просматривался лишь вблизи. Бегущие грузовики выхватывало из тьмы вспышками молний; можно было различить их в тот момент, когда они дугой выгибались на повороте, отдаленно мигая красными огоньками. Перед нами маячил "ГАЗ" с ульями Матвеича, правое заднее колесо у него виляло, выписывало на воде волнистую линию.
Гордеич бранил шофера:
– Молодой... Лень-матушка заедает.
Надя ехала с Матвеичем. Иногда, при очень яркой и продолжительной вспышке, сопровождавшейся оглушительным треском, вдали ясно виднелась облитая голубым блеском "Победа".
Гром лопался, ухал, ревел... После короткого затишья, с подчеркнуто спорым шумом дождя, снова змеились, разветвлялись текучие молнии, охватывая все небо; нутро его содрогалось, извергая огонь. Воображение рисовало фантастическую картину: кто-то свирепый, дикий и неукротимый катает и швыряет наземь раскаленные добела бочки. Если одна из них не истает на лету, то непременно угодит в какую-нибудь машину. Немного успокаивало то, что дожди с грозами быстро обессилевают. Гром наконец отвалил в сторону, недовольно, по-стариковки бормоча, но, вопреки ожиданиям, дождь не ослаб, хлеще забил тугими струями.
На минуту-другую колонна прекращала бег: старики убеждались, все ли в порядке. Гордеич с накинутой на голову клеенкой всякий раз подбегал к "ГАЗу", пинал скаты и проверял вихляющее колесо. Шофер не выглядывал из кабины.
У Красногорска дождь отнесло на запад. Где-то внизу под нами, в огромной котловине, наполненной россыпью жидковатых огней, лежал город: оттуда сонливо посвистывали маневровые паровозы.
Красные огоньки внезапно пропали. Не успел я сообразить, что это с ними, как на дороге, в свете фар, показалась тощая, несуразная фигура молоденького шофера. Он что-то кричал и взмахивал руками. Резкое торможение рвануло меня к стеклу. Посигналив, Гордеич выскочил наружу. Я тоже вылез и, не веря своим глазам, отшатнулся: грузовик с пасекой Матвеича, наклонившись, сидел в глубокой канаве. Вода прибывала, бурлила и клокотала, свинцово блестя и захлестывая свалившиеся сверху ульи.
Колонна остановилась. Издалека пробился недовольный голос Матвеича:
– Хватить чесаться! Поехали.
Никто ему не ответил.
– Что там? Перекур? – безмятежный голос Матвеича приближался.
Шофер "ГАЗа", мелко вздрагивая и размазывая грязь по лицу, сел на асфальт.
– На огоньки любуетесь, – с издевкой сказал Матвеич и осекся, увидев в канаве свою машину. Крышка от контрольного улья – "генерала" колыхалась на воде.
Пчелы вялыми комками расходились по запруженному ручью, набухали, сбивались к краям грязной пеной. Уцелевшие в живых суматошно лезли и облепляли борта, гроздьями висли на вывороченных рамках, несмело взлетали в воздух. Матвеич спустился по откосу, поймал крышку и, как бы оценивая, сгодится ли она еще, бережно вынес на дорогу, подержал и положил наземь.
Крик подбежавшей Нади вывел нас из оцепенения:
– Какая беда! Ужас!
– Вбок потянуло, – всхлипнул шофер. – Осклизью пошло.
– У тебя колесо виляло. Довилялся! – с горечью бросил Гордеич. – Пасеку человеку угробил!
– Опять паникуешь? – строго осадил его тесть.– Только шесть уликов разбилось. – И тут же деловито распорядился: – Тащи канат. Надо вытаскивать ее из канавы, пока намертво не угрузла. Петр Алексеевич! А ты лезь наверх. Получше увяжи улики.
От его бодрого голоса зашевелились все, забегали туда и сюда, точно в нем была заключена невесть какая сила, способная возбудить любого – даже впавшего в отчаяние Матвеича, который вместе со мною полез утягивать веревки. Провозились мы до зыбких проблесков предутреннего света. Наконец свернули с асфальта на каменистую дорогу, которая и привела к Червонной горе. Надя зоревала в машине, а мы снимали ульи. Расставили их в ложбине и на восходе солнца открыли летки. С пологой макушки горы лениво сползал и, редея, расходился сиренево-белый туман, космы его волоклись по-над зелеными склонами, цеплялись влажной паутиною за кусты терновника и медленно таяли в кукурузных полях. Кукурузы много. Гордеич прошелся по краю загонки, заросился по грудь.
– Жабрею – пропасть! Цветет! Мы тут еще разок покачаем.
Один Матвеич был ко всему безучастен, молчком прихрамывал в своей соломенной шляпе или, удалившись в будку, надоедливо постукивал молотком так порою дятел долбит и долбит ствол сухостойной осины. Обедал отдельно ото всех, на закате проверил наш контрольный и, хотя прибыль была весомая – более килограмма, не обрадовался ей.
Вечером тесть уехал с Гордеичем в Красногорск, а мы с Надей остались на пасеке – перед отбытием в Орел жене хотелось дольше побыть на природе.
Полностью отдавшись отдыху, мы бродили по крутым склонам и почти не замечали Матвеича, не интересовались, чем он занимается. На третий день примчались наши старики, оба выбритые, в чистых рубахах и выглаженных брюках. Матвеич, до этого проверявший рамки у лежака, поднялся со стула и, не снимая сетки, скрылся в будке.
– Матвеич, где ты? Встречай делегацию с духовым оркестром! – острил возбужденный ясною погодой Гордеич.
Илья Федорович с улыбкой приглядывался к гудящим ульям, шел бодро – и вдруг с изменившимся лицом остановился перед пасекой Матвеича.
– Глянь, что он вытворил! – проговорил он тихо, с непередаваемым изумлением.
Воспользовавшись отсутствием компаньонов и моей беспечностью, Матвеич сдвинул свои ульи почти вплотную друг к другу. Скорее всего, он делал это в вечерних сумерках, когда мы с Надею поднимались на вершину любоваться огнями Красногорска. Сейчас я увидел, что над пасекой Матвеича гуще, кучнее вились рои: привлеченные слитным гудом, наши молодые пчелы переметнулись к соседу, освоились и уже служат ему. Он заманил их к себе!
Синие глаза тестя встемнели от гнева.
– Матвеич!
Повозился Матвеич в будке, покашлял – и откинул с дверного проема край полога, вылез наружу.
– Здравствуйте, Федорович. Приехали? – Голос у него был спокойный, но глаза, настороженно-внимательные, слегка косили вбок.
– Всю жизнь ловчил и до се ловчишь! – задохнулся от обиды тесть.
Его волнение передалось и мне.
– Нехорошо, Матвеич. За это...
Однако тесть движением руки поубавил во мне пыла и подошел ближе к своему компаньону. Теперь он заговорил ровнее, без придыхания:
– Я надеялся, в старости ты переменишься. Не-е! Горбатого и могила не исправит. Зачем переставил улья?
Все тебе мало, не наешься.
– А вы что, наелись? – разжал пепельные губы Матвеич, ехидно, непримиримо прицелившись на него вспыхнувшими стеклами очков. – Персоналку получаете, а что ж не сидите дома? Небось не хватаеть на манную кашу.
Тожеть денюжек захотелось? Понравилось, как они шуршать в кармане. Вы тут, Федорович, не командуйте и мораль нам не читайте. Ваше отошло. Старость нас всех уравняла. Теперь мы с вами одного поля ягодки. – Он помолчал, в усмешке сощурил глаза. – Вот вам и нечего сказать.
– Врешь! Я скажу. По себе о других судишь. Ты – слепец! Человек в тебе так и не проснулся. А я – человек!
И умру им. Вот мое богатство! Ты запомни: никогда мы не были с тобой одинаковыми ягодками. И – не будем! До самой смерти не сойдутся у нас стежки-дорожки... А за откровенность – спасибо. Хорошо ты меня за все отблагодарил.
Тесть повернулся к нему спиной и зашагал прочь.
– Зря, Федорович, кипятитесь. Расставьте и вы улики потеснее, я не против. У вас бы столько пропало...
– Я сделаю по-другому! Пошли, Петр Алексеевич. Не связывайся с ним.
Ночью Илье Федоровичу спалось тяжко. Луна заглядывала в окно, мглистою полосою оттесняла сумрак, выхватывая из него бледное лицо старика. Холодный, мерно льющийся свет временами мучил его, как он нередко мучит пожилых, чувствительных к нему людей. Илья Федорович ворочался, иногда постанывал. Надя склонилась над ним, сказала встревоженным шепотом:
– Папа, ни о чем не думай, спи.
– Через силу думается. Надо думать: года у меня серьезные.
– А ты постарайся забыть о нем.
– Забыть! Легко сказать! Так не выходит, дочка. Куда от него денешься?.. За себя больно: долго прощал ему.
Душу свою губил. Не-е, таким нельзя уступать. Ни в чем.
– Спи, папочка, спи. Понапрасну не волнуйся.
– Я сам... сам виноватый, – казнился Илья Федорович.
Проснувшись, мы не обнаружили его в будке. Солнце давно выкатилось из-за горы, выстоялось до ярого каления, и пчелы дружно гудели в воздухе и в траве, облепляли белые соцветия жабрея. Матвеич как ни в чем не бывало раздувал дымарь. Гордеич срезал на рамках затвердевшие трутневые засевы, а нашего старика нигде не было видно. Не появился он и к обеду. Надя заволновалась. Гордеич стал нервничать, догадываясь, что это неспроста: после ссоры Илья Федорович что-то предпринимает, иначе бы он уже показался на пасеке.
– Скубетесь как петухи, – выговаривал он Матвеичу. – Ёк-макарёк, чего вы не поделили промеж собой! Старые дурни... Где Федорович?
Матвеич невинно пожал плечами и ладонью отогнал от лица накинутый ветром дым затлевших в дымаре гнилушек.
– Я ему не нянька.
– Шо ты притворяешься! Не надо было улики сдвигать! Все мудришь.
– Сдвиньте и вы, кто вам мешаеть.
– Медом его попрекнул. Кому позавидовал! Помирился бы с Федоровичем.
– А я с ним не дрался. Плохими словами не обзывал, – спокойно отвечал Матвеич.
В сумерках накатило споднизу быстро нарастающим ревом грузовой машины, полоснуло по горе вырвавшимися из ложбины пучками света, и мы с Надей увидели на подножке кабины нашего старика. Он спрыгнул наземь и не мешкая распорядился:
– Петр Алексеевич! Давай закрывать летки и грузиться. Пчелы сели?
– Сели.
Опешил Гордеич. Не ожидал он такого от Ильи Федоровича. Жмурясь на яркие фары, бестолково потоптался у своей будки, скинул фуфайку и нетвердым, осекшимся голосом выдавил:
– Куда-а?!
– К Чистым ключам.
– Да там же голые бугры! Ты шо? Через полторы недели качать, а ты бросаешь золотое место. Мы тут набьем по десять фляг!
– Не уговаривай меня, я не девка. – Илья Федорович решительно закрыл леток у крайнего улья.
И понял Гордеич: его он не переломит никакой силой.
Растерянно огляделся, съежился и позвал Матвеича в надежде, что тот извинится перед Ильей Федоровичем и, может, все образуется, но Матвеич не откликнулся: где-то притих во тьме балки и, наверное, чутко ловил ухом их голоса, сидел и чего-то дожидался. Надя, пугаясь новой бессонной ночи, жалея отца, начала убеждать его не горячиться, как-нибудь вытерпеть до качки, ведь это не трудно – на сладкой каторге он больше терпел. В последний, в последний раз поступиться малым, а потом – всегда и во всем знать себе цену.
– Я тебя, дочка, плохому не учил, – сердито сказал Илья Федорович. – Не учи и ты меня. Иной раз приходится жертвовать.
– Из-за кого? Из-за Матвеича?!
– Ради себя.
Слушал их, слушал удрученный Гордеич – и не то удивился, не то вымолвил с осуждением:
– Ну, Федорович! Ты как железобетон!
– Чем стоять без дела, лучше бы подсобил нам.
Зябко встряхнул Гордеич узкими плечами, поглядел на будку своего компаньона, словно опасаясь быть заподозренным в сообщничестве с неукротимым председателем, и вместе со мною принялся воровато носить ульи.
Грустно, горько было ему в этот темный августовский вечер с вызревшими на чистом небе звездами. Иногда, отвлекаясь от работы, он бегал выследить, не вернулся ли Матвеич к себе, но в будке было по-прежнему темно, глухо, и он семенил назад еще более расстроенным. Таким мне и запомнился Гордеич: подавленным, суетливо мечущимся между пасекой Матвеича и нашей машиной.
– Ну, прощай, – сказал ему напоследок Илья Федорович. – Не поминай лихом.
– Федорович? Шо ж такое творится? – он долго не отпускал и мелко тряс его руку. – Была ж надежная компания... Враг его подкузьмил с этими уликами.
– Не в одних уликах дело. Ты – думай! После все поймешь.
– Я покачаю... ты примешь меня к себе?
– Приму. Только серьезно решай, с кем тебе быть, – последовал суровый ответ.
И мы тронулись по наезженному следу вниз по балке. Маленький Гордеич черным сучком застыл в отдалении, обратив в нашу сторону смутно белеющее во тьме лицо.
Я сидел один наверху, на ульях. Надо мною колебалось, медленно поворачивалось темное небо, мерцали далекие, одному взору достижимые звезды. Глядя на них, я думал о смятении Гордеича и о поступке Ильи Федоровича. Не каждый, далеко не каждый волен отважиться на такое понятно, кому хочется терять удачу. Она была так близка, осязаема и уже манила нас новым взятком, но Илья Федорович наперекор всему пренебрег им.
Он не привык поступаться совестью и сразу же, без всякого промедления пришел к душевному выбору... А я?
Я все еще на распутье, во мне не хватает мужества. Неотступная мысль о Тоне, о последней встрече с нею жгла, преследовала меня укором; и я внезапно понял: настал и для меня момент выбора, больше медлить нельзя. Сегодня, завтра – или никогда. И вообще я должен решить, как продолжать свою жизнь дальше.
...Эта история заставила меня одуматься. Я как бы проник внутренним зрением в собственную душу, осмотрелся – и вовремя нашел точку опоры, чтобы удержаться, не соскользнуть вниз. Да, я удержался на той предельной, роковой грани, откуда или возвышается, или бесповоротно падает человек. Ведь третьего нам не дано. Моим прозрением, а потом и окончательным выздоровлением я обязан Тоне и с виду простодушному, наивному в порывах, но честному и неколебимому в убеждениях Илье Федоровичу. Лишь там, у Червонной горы, открылся мне высокий смысл всей его подвижнической жизни.
Так внезапно в горах нам открывается светлая, стихиям неподвластная, манящая к себе вершина, до которой шагать и шагать.
ОТ АВТОРА
На этом обрывается последняя запись из дневника моего давнего приятеля Петра Алексеевича Борисова, предоставившего мне свой труд в полное распоряжение. Однажды я было поддался искушению несколько исправить те места, которые не вполне отвечают моим собственным представлениям о Петре Алексеевиче и порою выставляют его не в лучшем виде, но по зрелом размышлении я пришел к выводу, что следует оставить все без изменения так, как это ложилось на душу автору записок, чтобы не нарушить целостного впечатления от них. Прав я или не прав – пусть об этом судит проницательный читатель.
1975 – 1977