Текст книги "Погоня за дождем"
Автор книги: Иван Подсвиров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
В полдень, искупавшись под струею ручья, я бродил по балке. Иногда думалось: искать с нею встречи в моем положении, в положении женатого мужчины, нехорошо; но тут же я убеждал себя в обратном: нет ничего худшего, чем подавлять естественные желания, подчиняться условностям, ведь я ничего дурного ей не сделаю и не могу, не в состоянии сделать. Обогнув камышовое ржавое болотце, я вышел к старым тутовым деревьям, росшим на левом берегу ручья, на месте бывшей усадьбы. Я поднял голову и увидел Тоню. Наклонив ветку, она рвала почерневшие ягоды, одетая в прежнее ситцевое платье, но туфли на ней были коричневые, на низком каблуке. Почуяв за спиною шорох моих шагов, она вздрогнула, выпустила из рук ветку и в растерянности обернулась. Она молчала, прямо глядя на меня своими расширенными синими глазами.
– Вчера я был у озера. Ждал вас до полуночи.
– Я видела вас, – сказала она.
– Видели и не пришли!
– Да. Видела и не пришла. Я не люблю случайных знакомств... Так что же вы за тип? – спросила она и уселась на склоненную к земле ветку.
– Я художник. Приехал на пасеку помогать отцу. – Я подошел к ней ближе. – А вы? Кто вы?
– Никто. Вы же видели. Гоняюсь за поросятами. – Она заслонилась ладонью от солнца и сощурила веки. – Летом я живу с родителями на этой даче, осенью и зимой коротаю дни дома, в хуторе Сливовом. Мы там купили хороший дом, с садом.
– Вы где-нибудь учитесь?
– Нет, – быстро ответила она, – не учусь. В прошлом году я сдавала экзамены в педагогический институт, и вдруг телеграмма: тяжело заболела мама. Я бросила все и вернулась домой. В войну наша семья попала под бомбежку, двух моих старших братьев убило, а мама... – Голос у Тони оборвался, она закусила побледневшие губы и усилием воли сдержала навернувшиеся на глаза слезы. – Вот, – через некоторое время сказала она и слабо улыбнулась. – Теперь вы знаете всю мою биографию. Как видите, она у меня простенькая. Я – домохозяйка, а вы художник. Нам не о чем с вами говорить. Так же? – Ее глаза испытующе, строго глядели на меня.
– Ваша судьба в ваших руках, – с жаром заговорил я. – Только не поддавайтесь обстоятельствам.
– Что ж вы советуете мне делать?
– Учиться. Вам нужно учиться. Готовьтесь к экзаменам. Попробуйте снова поступить в институт. Пробейтесь туда во что бы то ни стало! Я помогу вам достать книги.
– Книги у меня есть, я их проштудировала от корки до корки.
– Тем лучше. И не раздумывайте, поступайте в институт.
– Это невозможно, – она приподнялась с ветки. – Отец просит доглядеть их. Без меня они умрут с тоски.
Они только ради меня и живут.
– Но это самоубийство – губить молодость... все свои силы... ум! И ради чего? Ради каприза стариков! Вы же не совсем покинете их, будете приезжать. Нет, ваши родители не понимают, что из любви к вам губят вас окончательно. Ужасный эгоизм.
– Не говорите о них плохо, прошу вас! – вспыхнула Тоня. – Им нужно прощать слабости. У них была тяжелая жизнь, нам не понять ее. – Она прошла мимо меня в сильном волнении. – Мне пора.
Но, перепрыгнув через ручей, Тоня остановилась.
– Пожалуйста, не обижайтесь. Вы долго еще будете на пасеке?
– Месяца полтора.
– О! Тогда мы еще увидимся. До свидания! – Она улыбнулась и помахала мне рукой.
Больше она не оглядывалась назад, быстро шагала к хутору, почти бежала, изредка наклонялась и рвала цветы, пестрея ситцевым платьем.
12 июня
Вчера на попутной примчался тесть, свежевыбритый, в тонкой льняной рубахе и в начищенных до блеска туфлях. Он истребил колорадского жука на своей картошке, перед отъездом на пасеку попарился в новой красногорской бане. Однако наши вести поубавили в нем бодрости.
Тем не менее тесть угостил нас пирожками с печенкой и, так как мы несколько дней подряд не ели горячего (ни Гордеич, ни Матвеич не варили, сберегая продукты, а я был плохой повар), сготовил борща из молодой капусты – и мы отлично пообедали. Матвеич не принес меду, сказал:
– После разговеемся.
До вечера мы с тестем вырезали трута, а компаньоны "трусили" рамки. Незаметно легли сумерки. Матвеич, сняв халат, не спеша собрал ужин, выставил на стол бутылку самодельного коньяка (хранил для торжественного случая), налил в чашку меду и позвал:
– Эй, пчеловоды! Идите отведаем медку.
Деревянной ложкой он зачерпнул мед, высоко поднял ее и опрокинул: стекало медленно и тягуче, слой наворачивался на слой.
– Зрелый... вязкий, – похвалил тесть.
– Да маловато, – вздохнул Матвеич.
Мы обмакнули куски пшеничного хлеба в янтарносветлый мед и, ни капли не уронив, облизнули его, подержали, как истинные гурманы, во рту, одобрительно закивали и разом, наперебой стали нахваливать его запах, вкус и цвет, незамутненный примесями, чокнулись и с сознанием важности момента, степенно выпили за первую качку.
– Завтра я обдеру своих, пока они добренькие, – объявил Горденч. – Была не была! Резвее будут шевелиться, а то зажирели.
– Я подожду, – сказал тесть. – Погодка наладится, дождик сыпанет гляди, и поднесут килограмма три.
Матвеич внимательно, с оттенком превосходства глянул на него сквозь очки, посоветовал:
– Не тяните, Федорович. Как бы хужей не стало. Хочь старый мед вытрусите. Задайте им пару.
– У тебя пчелы сильные, а у меня заморыши. Нуклеусы. Равняешься... Что с них толку? Я на этот год не надеюсь. Мне бы пчелишек к новому сезону выхолить.
До ума довести.
– Федорович! – рассердился Гордеич. – Вечно ты ноешь. Не хочешь драть не дери. Тебя никто не принуждает, не ной.
– Я подожду.
– Вольному воля, спасенному рай. Ух, Федорович, какой ты! Не люблю я тебя за нытье.
– Качать надо, – рассудил Матвеич. – На подсолнухи ехать, не забывайте. Рамки оборвутся... Ясное дело, рази это мед? Курям на смех. Пальца не обмочишь. Дорого в этом году достается медок. Дорого. Утрачаемся на транспорт, а все без толку. Дождя нема. Обегаеть нас.
– На подсолнушках наверстаем, – не унывал Гордеич. – Моя жинка задание мне дала: умри, а восемь фляжек набей. Мне, братцы-кролики, совестно домой пустым ворочаться. Слово дал. Она мне голову загрызет, из хаты вытурит.
– Строгая у тебя жинка, – Матвеич обежал его насмешливым взглядом. Больше восьми накачаешь, не выгонить?
– С нашим удовольствием! Это ей праздник. Почище троицы.
– Все они за копейку удавятся. В кармане звенить – вокруг тебя на цыпочках ходють, будь ты рябой или косой. Увиваются, как кошки. Перестало звенеть – шипять, коготки выпускають.
Гордеич защищал жену:
– Моя не дюже шипит. Отходчивая.
– А почему отходить, не замечал? Пятачок опять зазвенел в кармане!
– Тебе все пятачок да пятачок. Свет на нем клином сошелся. Не в одном пятачке правда, ёк-макарёк!
– Ив нем.
Гордеич занервничал, и, видя это, Матвеич уступил, мягко, с усмешкою обмолвившись:
– Оно конечно, бывають и женщины разумницы.
Твоя Марья Гавриловна зря не нашумить. Выдержанная.
– С третьей жинкой мне повезло, – горделиво вознесся Гордеич. – Живу с Гавриловной, как у квочки под крылушком. Раньше, бывало, раздухарюсь, разгуляюсь – все деньги по ветру пущу. Одним днем жил. Гавриловна надоумила: так нельзя, нужно и на черный день приберегать. Сберкнижку завел. С зарплаты, с калыма – кап и кап в нее. Кап и кап... Глядишь, за годок что-то и набежит. Веселее на сердце.
– Ясное дело, веселее. Теперь грех не откладывать.
Соседи засмеють. У людей наросли большие вклады. Живуть на все сто, крюком их не зацепишь.
Тесть тыкал, тыкал вилкою в неподатливый редисовый кружок на дне тарелки, тучей хмурился и вдруг сорвался, громко и с возмущением заспорил:
– На все сто! Да разве это жизнь?! У таких посеред зимы снега не выпросишь. Ни себе гам, ни другому не дам. Умрут же. Что после них останется? Сберкнижка...
Родственнички быстро ее растранжирят, вдобавок еще передерутся, навек рассорятся. Пыль уляжется – и конец. Жил-был человек и пропал. Сгинул без следа.
Гордеич с Матвеичем как-то неловко и загадочно переглянулись, с выжиданием уставились на тестя, настроенного весьма жестко.
– Все мы сгинем без следа, что об этом толковать, – мягко обронил Матвеич и поправил дужки очков за ушами, из которых торчали пучки рыжеватых волос. – На то, Федорович, не наша воля. Придет час, и помрем. Никто не задержится на земле дольше, чем полагается ему.
– А я не помру!
Старики вновь мельком переглянулись, пожали плечами и посмотрели на тестя с некоторым сожалением, как на человека, лишившегося здравого смысла и не вполне нормального.
– Хо! Святой выискался! Раздувайте кадило... молитесь на него! Или ты, как Матвеич, перед сном маточное молочко пьешь?
Тесть важно сидел перед ними, расправив плечи и высоко держа голову, точно и впрямь обрел бессмертие и отныне вознамерился не покидать грешную землю с этой вечерней притихшей степью и просторным небом над нею, в котором одна за другою нарождались звезды.
– Не помру! – утверждал тесть с прояснившимся, одухотворенным лицом. После меня колхоз останется...
Дом культуры... дух! Обо мне еще вспомнят, не думайте.
Неправда! Все равно вспомнят.
– И пенсию тебе министерскую начислят. – Гордеич откровенно издевался. – Ох, Федорович! Пророк. Привык арапа заправлять, никак не отучишься... Да, ёк-макарёк!
Хрен старый! – с неожиданным озлоблением выпалил он. – Твой Дом культуры на курьих ножках завалят, а на том месте белокаменный дворец отгрохают. С колоннами. Люди будут на звезды летать, жик – и на Стожарах. О тебе ли им помнить, дурной, непутевый пасечник?!
– На звездах обживутся, а меня вспомнят добром, – упрямо твердил тесть. – Не может того быть, чтобы не вспомнили. Мы им жизнь наладили! Жалко, сам я не узнаю про это. Узнать бы! Из могилы бы высунуться да краем уха подслушать, как они о нас будут говорить.
– На что это вам, Федорович? – осторожно подкапывался Матвеич.
Лицо тестя сделалось мечтательным, по-детски трогательным.
– Хочется знать, правильно ли мы жили, вот зачем.
Кто из нас прав. Не лечь бы в землю сорной травой.
– Ты, Федорович, прав. Ты! – Нервничая, Гордеич шумно отхлебывал борщ. – И не заботься. Я тебе говорю: ты!
– А по мне, так после моей смерти все одно, как я жил, – сказал Матвеич. – Колоть не будеть, потому как я в бесчувственный прах распылюсь. За меня тогда нехай думаеть коза, которую выгонють пасть на мой бугорок.
Эх, Федорович! Живите, пока живется. Наслаждайтесь травкой, цветочками... всем, на что смотрите. Земля-то во-он какая! – Он обвел рукою возле себя и кивнул в степь. – Красивая! Кузнецы кують, огоньки моргають.
Тихо. Лишь бы китайцы на нас не напали. Надоело воевать. Дожить бы мирно век.
– Не нападут, – заверил его тесть. – Когда-нибудь раскусят перерожденцев.
– Рыба с головы гниеть. Схватятся, да поздно.
– Говорю тебе, верь! Народ не обманешь. Мы простому китайскому народу друзья: вон сколько помогали!
Это не забудется... И сила у нас великая, – после раздумья добавил тесть. – Не посмеют.
Любят старики за рюмкою вина потолковать на обширные темы: о смысле жизни, о войне и мире, о политике. Русские люди – прирожденные философы. И в этот вечер они завелись надолго. Тесть появился в будке в полночь: по радио передавали последние известия. У нас тоже висит на стене транзистор – подарок тестю в День Победы от рабочих тарной базы, где он начальствовал.
С глубоким уважением прослушав международные новости, он разделся и лег, в сумраке обратил ко мне лицо:
– Петр Алексеевич, не спишь? О чем думаешь?
– Так... Ни о чем.
– На твой взгляд, Латинская Америка двинется по нашему пути? Победят там коммунисты?
– Это зависит от многих условий. Трудно предугадать, когда это произойдет. Но должно произойти – по всем законам диалектики.
– Понимаю. Революции ускорять нельзя. Жалко!..
Сидит у меня одна, Петр Алексеевич, думка: дотянуть до этой победы. Боязно за Кубу. Как бы империалисты не насели на нее с четырех сторон. Это ж акулы кровожадные!.. Страна маленькая, с листок, а сердце за нее болит.
Как за свою.
Порассуждав об этом, мы помолчали.
– Не спишь? – опять кружит надо мною извинительный шепот тестя. Слыхал, Матвеич нам советует качать. Но мы подождем. Вдруг и правда поднесут. Он поверил, что я накачаю меньше. Пускай тешится! Еще увидим, кто кого общеголяет. У нас тоже есть соты с побелкой. Но я притворяюсь. Что вы, говорю, ребятушки! Куда мне до вас. У меня рамки черные. Смеются. Довольные.
Я никогда не лезу поперед батьки в пекло. Так и в колхозе было. Другие надают обещаний и трубят во все дудки.
А мы с парторгом берем умеренные обязательства (головастый был у меня парторг, Бойко Иван Тимофеевич!).
Не опозориться бы. Возьмем, а сами в уме настроены всех обогнать, особенно болтунов. И обгоняли! В лужу их не раз садили, аж брызги летели!.. Нанесет курочка яичек, тогда и подсчитаем сколько. А пока будем ее хорошенько кормить. По всем правилам рациона.
– Зачем вы их дразните?
– Да они ж отсталые! В другой раз не будут заноситься. Их надо, Петр Алексеевич, остегивать.
– Много Матвеич налил фляг?
– Он не говорит, а я не спрашиваю. На чужое рот не разеваю. Гордеич под большим секретом сказал: три.
Мало! Погода нас подводит. Дождику бы.
Утром Гордеич приготовился к качке. Пчела отклубилась, уже пора было начинать, а Матвеич все не показывался из своей будки. Спал, что ли? Гордеич звенел флягами, насвистывал, расхаживая у пасеки, но идти и открыто звать напарника не хотел: не позволяла гордость. Наконец терпение у него лопнуло, и он окликнул тестя:
– Федорович! Так вы не будете нонче качать?
– Не будем.
– Петро, иди подсоби мне! – крикнул он обрадованно. – А то Матвеич закопался в нору, как крот, и не вылазит. Вжарить бы ему горяченьких по мягкому месту.
Медогонку Гордеич поместил в пристройке. Под краном была яма, он опустил в нее флягу. Выбрав рамки из крайнего лежака, он ловко стряхнул с них пчел, побежал и задернул за собою брезентовый край. Немедля вооружившись остро отточенным с обеих сторон длинным ножом, Гордеич обмакнул его в воду и буквально в течение минуты распечатал соты, да так, что не порезал их глубоко, и воск, истекая медом, лег на дно эмалированного ведра. Рамки он тут же вставил в кассеты барабана.
– Видал? Вот так и действуй. Крути, Петро!
Я схватился за гладкую ручку привода, нажал – и ротор загудел, кассеты замелькали, понеслись внутри бака вокруг оси. Мед брызнул на стенки, густо окропил их и медленно, тягуче потек вниз, на выпуклое дно, Гордеич понаблюдал за моей работой, проверил, как я переставил на обратную сторону рамки, откачал, вынул две пустые, заложил в кассеты подготовленные мною, с медом, и выскочил наружу с бодрым напутствием:
– Гони! Расплод только не выкинь!
Я изловчился в несколько приемов, под "лицо" верхнего бруска распечатывать соты и с ходу, как учил Гордеич, закладывать рамки в проволочные кассеты. Он все подносил и подносил, я гнал без передышки, не выглядывая из пристройки.
За брезентовой стеной сквозь мерный гуд барабана пробился голос Матвеича:
– Что, Гордеич, в помощниках не нуждаешься? Подсобить?
– Поздно кинулся, – прохрипел Гордеич. – Мы сами управимся. Без курносых.
– Петр Алексеевич освоился?
– Не боги горшки обжигают.
– Верно. А меня нонче скрутило, – пожаловался Матвеич. – Жар... В ухо стреляеть. У тебя нету рыбьего жиру? Закапать.
– Нема! Давай гвоздану – сразу полегчает.
– Хе-хе-хе... Шутник! Мне, Гордеич, не до шуток.
Бьёть! Хочь стой, хочь падай.
– Иди отлежись.
– Пойду. Гдей-то меня прохватило сквозняком.
Чем ближе было к обеду, ко второму облету, тем больше набивалось в пристройку пчел. Я выгонял их дымарем – они все равно лезли в щели, в дырки, полоумно метались, но не кусали: стойкий, приторно-сладкий запах меда растравлял их, притупляя инстинкт самозащиты. Я отпугивал их от бака – пчелы неустрашимо залетали внутрь, проваливались в кассеты либо ползли по стенкам, жадно впивались в мед и, вдруг обрызганные им с хоботка до ножек, увлекаемые ветром центробежки, вяло скатывались на дно, в тягуче колыхавшуюся гущу, нелепо барахтались в ней, изо всех силенок лезли на сухое, на волю. Но слишком липок был мед. Он обволакивал их пленкой, пчелы смирялись, покорно замирали в нем и гибли, сбиваясь в черную бесформенную массу.
Пример погибших нисколько не действовал на живых, они лезли с тою же слепою одержимостью и, подхваченные страшной центробежной силой, падали в омут. Они гибли так глупо, в своем же тщательно дегустированном меду. Увидев, как я машу сеткой и отгоняю пчел, Гордеич рассмеялся и не велел мне тратить попусту время.
– Отгонишь эту, другая влипнет. Запомни, Петро:
войны не бывает без потерь, – с ноткою назидания сказал он. – Чудак!
Он повернул ручку крана, сцедил мед через металлическую сетку в флягу, ложкою сгреб захлебнувшихся пчел и без всякого сожаления выбросил их в кусты.
К вечеру мы нацедили две с половиною фляги.
– А Матвеич со своими чикался! – с неодобрением сказал Гордеич. – Я чуть не заснул у него в будке.
По неписаному правилу пчеловодов отмечать первую качку, теперь ужин собрал Гордеич. Стол его оказался щедрее и богаче вчерашнего: суп с крольчатиной и болгарским перцем, салат из редиски и лука со сметаною, нарезанное тонкими полосками сало и, разумеется, неизменная чашка меду. Угощал нас Гордеич уже знакомым виноградным вином. Опять горестно вздыхал и печалился Матвеич:
– Дорогой медок. Каждая капля – золотинка...
На стрельбу в ухе он уже не пенял: отлегло.
Слегка охмелев, старики вспомнили о войне, принялись рассказывать друг другу о том, на каких фронтах они сражались с фашистами, в каких переделках участвовали, наперебой называли фамилии своих командиров дивизий и корпусов, командующих армиями. И непременно получалось, что их лично имело честь знать и дорожило ими высокое военное начальство. Мой тесть не преминул поведать, будто однажды, будучи командиром стрелкового батальона, по команде "смирно" он приветствовал в землянке самого Рокоссовского и отвечал генералу армии на вопросы, крепка ли оборона противника и правильно ли засечены его огневые, особенно противотанковые средства в полосе наступления. Свысока окидывая нас заблестевшим оком, с волнением передал он всю беседу с командующим Первым Белорусским фронтом и прибавил как бы между прочим, что потом они вместе пили чай под грохот артиллерийской канонады.
– Я с командующими не распивал чаи, не доводилось, – признался Гордеич, – но командир полка знал меня отлично. Старшина хозвзвода! Главный человек по хозяйственной части! Я! – Он постучал себя в грудь кулаком. – Как только живым уцелел, ёк-макарёк! Век)
войну под бомбежкой на машинах. Помню, свалилась с неба одна такая дуреха и котится прямо к моему "газону". У меня, чую, волоса на голове зашевелились. Котится, сволочь, под колеса. Тут я и вспомнил про матушку.
Жду. Все, думаю, настигла, пришла и моя смертушка.
А бомба возьми и не взорвись. Плашмя, что ли, упала, взрывное устройство не сработало. Опять я открестился от костлявой старухи с косой. Чудом!
Тесть подумал и твердо поправил Гордеича:
– Никакого чуда. Негодную бомбу специально изготовили наши люди, антифашисты.
– Может быть, Федорович. Я не спорю. Но, видать, я заговоренный от бомб. Другой раз заскакиваю в сарай пересидеть налет. Плюх на солому. И тут, верите, как меня кто в затылок толканул: "Убегай!" Только я вымелся из сарая – бомба как саданет сзади! Сшибло меня волной, лежу я, щепки на меня с неба сыпятся... Очухался, продрал от пыли глаза – и дальше тикать. Бегу, навстречу мне дружок попадается, из нашей шоферни.
"Колька, живой?! Ты же в сарае был!" Удивился. Он не заметил, когда я оттуда вышмыгнул. Шо бы это значило, а? Скажи ты, шо меня в тот момент толкануло...
– Судьба, – сказал Матвеич. – Значить, не твоя очередь была погибать.
Тесть рассудил более прозаично:
– Обыкновенная случайность.
– Да много, Федорович, было случайностей, – продолжал Гордеич. – Жгли наши машины, как свечки. Ребятня на минах подрывалась. А старшина Нестеренко живой и в ус себе не дует. Воюет! Душа хозвзвода! У меня одна задача: шоб "газоны" двигались, колеса крутились, не глядя ни на какие напасти. Между боями охотились мы за подбитыми машинами на дорогах: где карбюратор сымем, где колесо отвинтим. В общем, запасались деталями. Шофер и на войне не перестает думать о гайках. Как-то захватила нас темная ночка за такой веселенькой работкой. Тогда нам подфартило: целехонький двигатель нашли! Переночевали мы в пустой хате, рассвело – и вижу я, батюшки! Гордеич схватился за голову и покачался из стороны в сторону. – Мы же спали возле трупов! Уморились и не почувствовали тяжелого духа. Мать и трое ее детишек вверх личиками убитые лежат. Немцы их перед отступлением расстреляли. За что – неизвестно. Некогда было дознаваться. Выкопал я с дружком яму в саду, там их, бедненьких, и похоронили... Вертаемся в часть с запасными частями, а командир батальона уже дожидается нас: "Старшина Нестеренко!
Вон в той рощице, по нашим сведениям, враг оставил бочки с горючим. Снарядите команду и немедленно доставьте эти бочки". – Гордеич, рассказывая, почесал затылок. – Нк-макарёк, в этой роще можно напороться на засаду. Бочек не возьмешь, а голову в кустах уронишь. Но с горючим у нас туго. По капле экономим. Войска наступали быстро, тылы и цистерны с горючим отстали, снабжение было плохое. Рисковать надо. На всякий случай интересуюсь: "Товарищ капитан! На автоматчиков не нарвемся?" – "Лес очищен, выполняйте приказ". Твердый был командир, отчаянный. Себя не жалел, под пули лез и нам спуску не давал. Козырнул я, и поехали мы. Нашли бочки, быстренько погрузили их. Газуем назад с ветерком! Из лесу наперерез выскакивают два немецких бронетранспортера. Успели мы с ревом прошмыгнуть мимо них, они заметили, развернулись и режут вдоль дороги трассирующими пулями. Жмем на все железки. Бочки в кузовах катаются, гремят. Жмем. Я задний был. Оглянулся: мои бочки занялись огнем! Хвост дыма волокется сзади. Пламя растекается, до кабинки уже подбирается.
Вот-вот лизнет в щеку... Шо делать? Сигать? Так, ёк-макарёк! Это ж верная смерть: транспортеры вдогонку по асфальту стелют. И тут я, землячки, опять вспомнил про матушку. Теперь, думаю, конец, отвоевался. Больше не пощадит меня старуха с косой. Амба! Но баранку в руках держу крепко, газу не сбавляю. Жму! Была не была!
Пропадать, так с музыкой! Страх отлетел, даже весело мне сделалось. Жму напропалую! Застилаю им дорогу дымовой завесой... Тут мой дружок, Ленька, высунулся из кабины и смотрит, что горю я живьем, скоро в воздух грохну. Дает мне Ленька знаки: мол, выскакивай и пересидай ко мне, я притормозю. Обернулся я: бронетранспортеры отстали, пули не свистят... А бочки, гадство, накаляются, вот-вот саданут в небо фонтаном. Остановил я "газон", сиганул в кювет и стелю за Ленькой, аж пятки до затылка достают. Добежал, заскочил к нему в кабинку – и дальше без оглядки. Фрицы! Откуда они вынырнули! Бродячие. Не успели удрать со своими и у нас в тылу очутились. Да. Опять я, братцы-кролики, воюю.
Старшина хозвзвода!
– А что ж с той машиной? – поинтересовался Матвеич.
– Испеклась... А, ерунда! – сказал Гордеич. – Через неделю мы отбили у немцев целую автоколонну. Три грузовика нашему взводу досталось, остальные комбат передал соседям. Справедливый был мужик. Погиб в Карпатах, на Дуклинском перевале.
– Погиб? – переспросил тесть и сочувственно покачал головой. – Какие орлы! Жалко таких фронтовиков.
У нас тоже комбат, капитан Уваров, отчаянный был командир. Погиб от шальной пули, – как бы дополняя рассказ Гордеича, вспомнил тесть. – В батальоне я служил командиром роты, потом, как простились у братской могилы с Иваном Семеновичем, – комбатом. Всегда его помню живого. Солдат знал как свои пять пальцев, находчивостью отличался дьявольской. Однажды в моей роте украли у молодого бронебойщика яловые сапоги.
Выстроил я роту, так и сяк объясняю: "Товарищи, мол, бойцы! Если кто пошутил над ним – то хватит, верните обувку. Неудобно бронебойщику жаться в одних портянках". Молчат. Никто не сознается. Тут, как на грех, появляется Иван Семенович. Нюх у него особый. Узнал о краже, молча обошел строй, пригляделся к лицам, с припрыжкой отскочил на левый фланг и ни с того ни с сего командует: "Рота, пригнись!" Бойцы удивились, но команду исполнили, пригнулись. "Вытянуть руки к носкам сапог!" Вытянули, ждут, какая команда последует дальше. А тем временем Иван Семенович двигается молодецким скоком на правый фланг и тихо так приговаривает: "Гляди на него, пригинается ниже всех. – И вдруг как крикнет: – Ты что там пригинаешься, глаза прячешь? Совестно? Не надо красть сапоги!" Это он наобум, ни к кому не обращаясь, крикнул, а вор испугался и, чтобы его не заподозрил комбат, взял да и выпрямился, поднялся выше всех. "Ага! подбегает к нему Иван Семенович. – Рядовой такой-то! Стыдно! Сейчас же верните сапоги бронебойщику и впредь не занимайтесь крохоборством. На первый раз я вам прощаю". Мы так и ахнули.
Вот это комбат! Какой выкинул финт!
– На психику жал, – догадался Матвеич. – Вор не смекнул.
– Именно на психику. Грамотный был капитан. Три курса университета за плечами! А тот солдатик, новобранец, горит как мак: "Сапоги отдам. Черт, мол, попутал".
С той поры за ним не водилось этого грешка. Закончил войну героем: вся грудь в медалях.
Опять старики проговорили до полуночи. Воспоминания о грозных днях войны возвышают их в собственных глазах, наполняют гордостью за давно минувшую огневую молодость. Мне иногда не верится, что Гордеич с Матвеичем отлично воевали, не однажды глядели в глаза смерти, выручали друзей из беды и делились с ними последней коркою хлеба, последней щепоткою табака. Но так действительно было: в том убеждают факты и медали на их пиджаках... Отметив первую качку и проявив небывалую щедрость, отныне они будут экономить на каждом пучке лука и с нетерпением ждать обеда, приготовленного тестем из его личных запасов, будут с удовольствием пить молоко, купленное им на ферме, у чабанов.
14 июня
На ранней зорьке с флягами меда и мешками чабреца укатили домой наши компаньоны. Ульи Матвеича замкнуты: "гирьки" плотно висят под крышками. Когда он замкнул ульи? Ночью или в утренних сумерках?
Парило. К обеду собрались тучи, и хлынул дождь, сильный, порывистый, с ветром. Тесть радовался:
– Собьет жару, дело наладится!
Дождь загнал нас в будку и шел в продолжение всего дня, бушевал в посадке, брызгал водяной пылью в окна. Жулька забилась под брезент будки Матвеича, свернулась клубочком, в тоскливом одиночестве глядя умными, немигающими глазами на дорогу, почти сплошь налившуюся холодными лужами.
Стемнело, дождь шумел. В отдалении зигзагами извивались и уходили в землю молнии, отблески их, дрожа, гасли в лужах.
– Промочит на штык, – говорил тесть. – Трещины затянутся, травка помолодеет.
Наверное, так же напористо льет и в балке, над хутором, над пасекой Гунька. И Тоня, наверное, не спит, вглядывается в темный шелестящий сад, в отблески молний.
15 июня
Дождь прекратился за полночь, но тучи не разошлись, грузно осели и висят над степью, навевая уныние. К обеду поднялся ветер и разметал их в клочья. Но небо попрежнему мглисто-серое, неприветное... Грустно! От сильных порывов ветра клонятся деревья. Ветер не восточный, медовый, а западный, с ознобным холодком и запахом выпавшего где-то града.
В десять утра было пятнадцать градусов. Довольно резкое понижение температуры. Тесть прав. Этот холодный "степняк" сбил жару. Если раньше мы надеялись на дождь, то сейчас молим судьбу хотя бы немного, градусов на пять-шесть, прибавить тепла.
За асфальтом, когда земля обсохла и проветрилась, начали косить эспарцет. Пусть косят. Он поблек и уже отцветает. Пчела не посещает его, а летит на бабку, и то вяло. Холодно. При нормальной температуре она могла бы садиться на синяк и шандру. Однако тесть говорит, что лето возьмет свое, тепло вернется.
...Сегодня думал о деньгах. Деньги для меня никогда не были самоцелью, они лишь – средство нормального существования. Помнится, студентом я совершенно не заботился о них, кое-как растягивал на месяц стипендию и случайный приработок на выгрузке угля из вагонов, едва сводил концы с концами, но все же это обстоятельство не угнетало меня, я жил легко, счастливо, полный юношеских устремлений, и, пожалуй, тогда был нисколько не беднее удачливых молодых людей, которые запросто могли спустить за один вечер стипендию, ведь родители им ни в чем не отказывали. Да! Эта разница в средствах не тревожила меня и не задевала сознания, потому что духовно я был свободен и, следовательно, равен со всеми. Но равенство нарушилось, как только я женился. Я почувствовал это сразу, что и было моим первым жизненным уроком. В сущности презирая деньги как таковые, испытывая равнодушие к их накоплению, я стал мучительно думать о них, приняв на себя обязанности мужа. Вот еще одна добавочная истина: если нельзя быть свободным от общества, то от жены и ее притязаний – тем более. Даже от хорошей, идеальной жены. Постепенно во мне крепла и в конце концов стала убеждением мысль о том, что недостаток в средствах, материальные лишения сковывают развитие таланта, а зачастую и губят его, если человеку изменит присутствие духа.
На контрольном убыток – надо крепиться.
16 июня
Вернулись компаньоны. Действительно, возле Красногорска выпал град, величиною с куриное яйцо, изрешетило крыши и прибило посевы, оттого и произошли непредвиденные колебания в природе.
Надежды тестя на благоприятный исход пока не оправдываются, хотя ветер и переменил направление: дует с юго-востока. Гордеич величает его уважительно – медогоном. Но какой это медогон? В полдень стрелка весов повисла ниже нулевой отметки.
Сегодня утром тесть ходил в хутор Беляев. Там он понял, что мы выбрали неудачную стоянку: на юру, на семи ветрах. В зной у нас нектар испаряется, в прохладные же дни – чересчур холодно, тогда как в балке держится умеренная погода. Гунько и сейчас не обходится без навара. В следующем году, по мнению тестя, нужно обязательно учесть ошибку.
В хутор он наведывался неспроста, не ради обыкновенного любопытства, а чтобы доподлинно выведать все плюсы Гунька и прикинуть, нельзя ли тайком в новом сезоне прилепиться к нему соседом, купив какую-нибудь завалюху, а потом ежегодно приезжать сюда с пасекой, заодно отдыхать, как на даче. Оказалось – можно.
Он присмотрел себе хату под соломой, с крест-накрест заколоченными окнами. Бросовая усадьба: большой фруктовый сад, неизвестно для кого плодоносивший, запущенный, в бурьяне, огород, через который протекал ручей. Хозяев он не встретил и оттого не выпытал, намерены ли они сбыть хату и какую цену просят за нее, если продают.
Идея его мне понравилась. Купить бы хату, переделать ее в дачу с верандою и каждое лето наезжать в хутор, писать в заповедной тиши. И тестю выгодно обосноваться на одном месте и по-стариковски, с мудростью Сократа взирать из балки на суетный мир, да покачивать медок. Мотание по степи, связанное с каждодневным риском, ему не по возрасту.