355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Подсвиров » Погоня за дождем » Текст книги (страница 3)
Погоня за дождем
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:24

Текст книги "Погоня за дождем"


Автор книги: Иван Подсвиров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

Кстати, если вы накачали майского меда, оставьте на мою долю баллон. Я уже кое-кому обещала. Но ты рассеян и можешь забыть о моей просьбе. Пожалуйста, напомни о ней дорогому папе, он практичнее тебя. Целую вас обоих. Надя".

Крышу будки хлестали и царапали ветки алычи. Иногда при сильном порыве ветра крыша вздрагивала, как живая, и скрипела. Какой тут, извините, мед!

Я достал бумаги и тут же написал ответное письмо, убеждая Надю не связываться с Никодимом Захаровичем!

Ни за что и никогда я не воспользуюсь его услугами.

21 мая

С непостижимой быстротой меняется погода. После ветра наступила удивительно безмятежная ночь; над лесом невидимо сновала кукушка, сновала туда и сюда и разносила свое протяжное, гулкое, как эхо, "ку-ку!". Высоко стоял месяц, круглый и молодой, с едва приметной Щербинкой, а всего неделю назад мерцал на западе тонкий серпик... Свистели соловьи. Один начинал протяжно, три-четыре раза подряд, другой подхватывал с гибкими переливами, третий щелкал, остальные к нему подлаживались – и опять знакомый плавный зачин, за ним – россыпь колокольцев, щелканье, задорный пересвист. Где же были эти певцы, когда ярился ветер, срывая листья и закручивая в бурые, черные жгуты целые тучи пыли? Думалось, после бури ничто веселое, радостное не оживет, оно навсегда умолкло, но вот лишь улеглось ненастье и со всех сторон доносится знакомое пенье, в нем – ни тени намека на пролетевшую бурю. Словно ничего не случилось. Не в этом ли великая тайна и отрада жизни – забывать ненастья? Да, да. Нам нужно многому учиться у природы, нет учителя выше и благороднее ее. Взволнованный этой мыслью, я бродил до полуночи по освещенной, с мягкими тенями от деревьев просеке. Никодим Захарович... Да пошел он к черту, Никодим Захарович, со всеми его связями и влиятельными друзьями! Вот лучшая в мире связь: чувствовать под ногами мягкую траву, слушать вблизи завораживающее пенье, быть с головы до ног облитым вечным сиянием месяца.

Наутро припустился, зашумел в листьях мелкий дождь; соловьи пели по-прежнему, как ни в чем не бывало. Пели по дождю!

Он лил весь день, монотонно шелестел всю ночь, льет и сейчас неспешно, ровно. "Эх, до жары бы пустился! – без конца вздыхает тесть. Опоздал..." Порою дождь затихает, над лесом ниже опускается туман, и откуда-то сверху, прямо с серого неба, стремительно падают на пасеку стаи юрких золотистых щурок. Они хватают у самых летков зазевавшихся пчел, проглатывают их и, взмывая во мглу, через несколько секунд снова чиркают над ульями.

В течение пасмурного дня золотистая щурка уничтожает сотню пчел. Щурок вывелись несметные стаи в глиняных кручах. Они заходят кругами на добычу. Гордеич то и дело выскакивает в зеленых трусах и, пугая их, держа высоко над головою сковородку, лихо бьет в нее гаечным ключом. Тесть дико улюлюкает, швыряет в прожорливых птиц палками. Матвеич в минуты нападения степенно выходит на середину своей пасеки и включает на полную громкость японский транзистор. Я стремглав бегаю из края в край, гоняюсь за щурками. Обычно после дружного отпора птицы исчезают, и мы идем в будку Гордеича греться. У него тепло от зажженной газовой плиты.

Старики смирились с участью. Лес для них потерял всякое значение, теперь они надеются на белый донник.

Он их выручит и поправит дела, после и подсолнух зацветет. Уж на нем они отыграются, отведут душу.

Сегодня Гордеич на правах хозяина будки занял наше внимание рассказами о себе, увлекся былым.

– Я как шофером стал? – начал он, лежа в одних трусах на панцирной кровати. – Хо! Это, братцы-кролики, длинная история. Я в станице рос, в Ново-Михайловской.

Жили мы бедненько, в хате – шаром покати. Одна лавка, да чугуны в печке, да чаплейка с рогачом в углу – вот и все имущество, живи не тужи. Мать, бывало, рассерчает – хвать за рогач и как вытянет промеж спины – в глазах мутится. Не житье – сливки... Штаны на мне, стыдно сказать, латка на латке да сверху лоскут. Задница, как месяц, сверкает. А я уже парубок, на девок заглядал. Ну, и решил я хоть кой-какую одежонку справить. У нас тутовые деревья во дворе росли. Высоченные, глянешь вверх – шапка ломится. Надумал я разводить тутовых шелкопрядов. Были у нас охотники, коконы выхаживали и сдавали оптом государству, взамен получали отрезы на костюмы, ботинки, всякие там сласти-конфеты... Расплодил я этих червей – ни дна им, ни покрышки! – тьму, всю горницу ими занял. Куда ни повернись – на подоконниках, на полу, на столе – кругом черви. Аж тошнит. Жрут они листья тутовника со страшной силой, только сыпанешь из чувала – нету, одни жилки. Слопали, сволочи!

Давай им по новой. Ну, думаю, амба. Так они и меня за милую душу съедят. Как я прокормлю такую ораву?

И площадь им, паразитам, расширяй. Они ж на глазах размножаются, прут, как опара. И – капризные, шо вы!

Чуть прозевал, передержал их – бабочка из кокона выклюнулась и сгубила нитку. Попробуй-ка за всеми уследи, когда они кишат клубком и жратвы беспременно требуют.

Мотался я, мотался с ними и не вынес. Пропадите вы пропадом, черви! Подавил их сапогами, сгреб на рядно и выбросил в огород. И так, верите, мне полегчало, хоть приставляй к плечам крылушки и лети в рай. Обрадовался, ёк-макарёк, как будто десятку на дороге поднял. Вертаюсь во двор, смотрю: на большом дереве баба сидит.

Умостилась на самой макушке, в листьях, шоб ее не заметили, и сидит, ногами болтает. "Чего ты там делаешь, тетка?" – "А чего ж, хлопчик, пищит она сверху тонюсеньким голосом, – чего ж... тутовник ем. Сам бачишь". Зло меня взяло на тетку, подбежал к дереву и ору: "Слазь старая, а то стряхну!" – "У, какой вреднючий... нехристь!

Дай с божьего дерева наесться. Не обедняешь", – пищит, а сама рвет ягоды и за обе щеки уминает. Заелась, губы синие... с подбородка сок капает. "Э, – думаю. – Это нищебродка. Странница неприкаянная. Нехай наедается". – Гордеич выдержал небольшую паузу, передохнул и счел нужным пояснить сказанное: – Федорович с Матвеичем знают: раньше много по земле-матушке бродило всяких убогих. Разруха, голод... Ковыляет, ковыляет какой-нибудь дедок-доходяга, свернется калачиком в кювете вроде прикорнуть, да и навек уснет. Каюк! Душа отлетела. Ну, наелась тетка, слезла. Лицо у нее пухлое, ноги, что колодки, толстые, водой налились. Сжалился я над ней, чурека и кружку молока вынес. Молоко она выпила, а чурек весь не съела, половинку за пазуху сховала. И говорит мне: "Спасибочка. Ты, мол, хлопец, шустрый, умненький.

Быть тебе машинистом. Запомни!" – И ушла.

– Правду нагадала тетка, – с удивлением произнес Матвеич.

Гордеич почесал хилую волосатую грудь, посучил в воздухе голыми ногами, как бы разгоняя застоявшуюся кровь, и продолжал с хрипом:

– Как в воду убогая глядела. С того дня засела мне в голову думка: буду машинистом. Через год или два после того случая появляется в нашей станице самый настоящий механик. Бог мой! По всем статьям машинист! Первый раз я увидал его на току. Куртка на нем кожаная, сапоги хромовые, и рукавицы в кармане. Молотилка у него "маккормик", цинком обшитая – аж глаза слезятся...

блестит! Рядом трактор "фордзон". Новенький, с одним швом ремень гонит, колесо молотилки крутит. Грохот, пыль – не зевай, поворачивайся, кидай в барабан снопы!

Он единоличникам хлеб молотил. Люди бегают, крутятся, а он сидит, весь в кожаном, в темных очках, и шоколад, ей-богу, не брешу... шоколад по скибочке ломает и в рот!

Как царь на троне... Перед ним на фанере всякая всячина наставлена, закуска, по левую руку – папиросы "Казбек", по правую – начатая бутылка водки. А частники несут и несут ему, кладут гостинцы на фанеру и юлят: каждому, понятно, хочется скорее обмолотить снопы. А он только команды подает своему помощнику.

Поглядел я на машиниста – завидки меня взяли. Вот это, думаю, работенка! Себе такую бы курточку отхватить! Стал я вертеться возле него, глаза машинисту мозолить: "Дядя, мол, дядя!" То ключ поднесу и ловко подам ему, назло помощнику, то ручку у "фордзона" крутану. Он только подумает об чем-нибудь, а я уж тут как тут, на цырлах стою. И довертелся... Приметил он меня, назначил вторым помощником. Хо! – Гордеич от удовольствия зажмурился и несколько секунд молчал, наслаждаясь счастливым воспоминанием. – Пошло, понеслось... Вскорости я сам выбился в машинисты, надел такую же куртку, сшил юфтевые сапоги. А потом, братцы-кролики, направили меня учиться на шофера! – торжественно, с сияющими глазами провозгласил Гордеич. – На "мерседесбенце" ездил, итальянские "ляньчи" ремонтировал. У них, у проклятых "ляньчей", картера часто лопались, потому что крепление двигателя было плохое, на четырех точках.

Так мы шо придумали? Взяли и переделали его по-нашему, по-русски: на три точки посадили. Отлично. Комарь носа не подсунет.

– Ишь ты! На три точки?

– Вот те крест, Матвеич! На три.

– Ты что, в бога веруешь? – подал голос тесть.

– Откуда ты взял? – Гордеич оперся на локоть и както сбоку, недоверчиво поглядел на него.

– Да крестишься...

– А-а! Это я балуюсь. Я, Федорович, и сам не пойму, во что верю.

– Без веры худо жить. Нет интереса.

Гордеич покачал головой и усмехнулся, сел на кровати, спустил ноги и сунул их в тапочки. Сжал в пальцах острый небритый подбородок, с раздражением, с вызовом сказал:

– Твоя вера... много она тебе принесла? Так же, как и мы, в будке кукуешь, за щурами носишься. Лучше помолчи, Фёдорович. Слыхали! Ты отговорился.

– Все одно, Гордеич, плохо без веры.

– А я верую! – внезапно возразил Гордеич. – Верил и до конца дней веры не потеряю.

Тесть сидел напротив него, на пустом улье. Теперь он недоверчиво и хмуро глядел из-под белесых бровей на Гордеича, твердо приготовившегося к отражению атаки.

– Во что?

– В технику! – воскликнул Гордеич и отчего-то радостно засмеялся; на жестковатом лице его мелькнуло изумление, как бы его самого в эту секунду осенило и он вдруг впервые догадался о чем-то важном и необходимом, что еще не отлилось в форму, но уже было готово вот-вот ясно отлиться. Надежное, Федорович, дело... законное!

Техника ни в жизнь не обманет и не предаст человека. На нее я сроду не обижался. Упаси и помилуй! Ни грамма.

Она испортилась – вини себя. Значит, недоглядел, вовремя не смазал, не подвернул болта. За ней, как за любовницей, надо ухаживать, а беречь не хуже родной жинки.

Правильно говорю, Матвеич?

– Правильно. Техника нуждается в особом догляде.

– Во, Федорович, вникай: в особом! Я ее всю жизнь, как дитёнка, нянчу, она меня и любит. В технику верю.

– А в мед?

– В мед? Это другой вопрос. Не из той басни, Федорович.

– Уел он вас, – из-под очков остро стрельнул на тестя Матвеич. – Уел! Бесы плясали в его хитровато прищуренных глазах.

– Никто никого не уел, – отпирался тесть. – Разговор такой... ни о чем.

– Напрасно вы так думаете, – стоял на своем Матвеич. – Как раз о том. О самом.

– Да не перебивайте, черти полосатые! – взмолился Гордеич. – Шо за манера сбивать с панталыку человека.

Дай-ка припомню, с чего я начинал. – Он потер лоб и вогнал пятерню в густой, ежиком торчавший чуб. – Ах, да!

С убогой... Правду мне напророчила нищебродка, всю мою судьбу в одну точку нацелила. И на войне я старшина хозвзвода, и после – опять с машинами. Она, ёк-макарёк, эта тетка, налопалась тутовника и, может, наобум ляпнула, не подумавши, а я до се ее добром вспоминаю.

Небось в земле уже, померла. Давно было! А ветрел бы ее живую расцеловал, на самое видное место усадил бы бабусю. Шо вы! Такое на весь век нагадать. От чего только наша жизнь не зависит! От крохотульки, малой малости. Сдуй ее, как пушинку, – и ничего нету. Но – стоп, не дюже дуй. Пушинка горами двигает.

– Убогая тут сбоку припека, – рассудительно и с уважением к рассказчику молвил Матвеич. – Время настало такое: без техники ни шагу. Нонче все это понимають. Федорович тоже любительские права схлопотал.

"Жигули" небось купите, Федорович?

– Я старый для "Жигулей". Мне б ишачка с арбой.

Надежный транспорт! Тише едешь, дальше будешь.

– Любите вы прибедняться. Зачем же вам права? – Чтоб от других не отстать. Гонюсь за модой.

– Ну, так и говорите. Понятно. – Матвеич, сидевший вблизи газовой плитки, нагнулся и убавил огонь в горелках: в будке было душно. – Каждый о своем хлопочеть.

Никто от себя не гребеть, одни курицы.

– Неправда, – сказал тесть. – Не каждый.

Матвеич только усмехнулся, пожал плечами.

– Опять вы за свое. Петухи! – недовольно прохрипел Гордеич. – Дайте договорить. К чему я веду? Догадались?

Машины много раз выручали меня из беды, а человек... он, братцы-кролики, в грязь меня рылом пхал. А машины спасали.

– Как же это? – Тесть с Матвеичем не предвидели такого поворота в несколько сумбурном и непоследовательном рассказе Гордеича.

– А вот так! – повысил он хриплый голос, жестко двигая смоляными бровями. – Очень просто. Проще пареной репы. Первый раз женился я в тридцатом году на одной бабенке. Смирная. Не тронь ее, она тебя и подавно не тронет. Работящая. Коса на затылке укручена, платок до бровей.

– Это ж где ты ее подцепил? В станице? – полюбопытствовал Матвеич.

– К той поре я оттуда драпанул без оглядки. В зерносовхозе "Гигант". Там мы ковыли распахивали.

– В "Гиганте"?! – Кустистые брови Матвеича поползли вверх. – Я же там тожеть годков шесть утюжил. Юркина помнишь? Он первым директором был. Душа человек. Знал его?

– Кто ж не знал Юркина. У нас все его уважали.

– Ты в каком отделении работал?

– В первом.

– А я в седьмом. Большой был совхоз. Народу понаехало со всего света.

– Я при Юркине на "ольпуле" пахал, – перебил его Гордеич. – Поганый, доложу тебе, тракторишко. Спереди у него короткая труба, дым на тебя валит. Кончишь работу – весь, как трубочист, в сапухе. Чернее негра... Попахал я на "ольпуле" с месяца два, показал себя на все сто и на "катарпиллар" пересел. На нем почище. Работаю.

Справил костюмчик, шелковую рубаху, карманные часы на серебряной цепочке. С крышкой-открывалкой.

– Ага. Я тожеть себе такие купил.

– Как цепочку на брюки навесил – стали липнуть ко мне девки, продолжал Гордеич, не обратив внимание на скромное прибавление Матвеича. Выбрал я смирную и быстренько подженился на ней, щоб самому не рассобачиться. Думаю, на что мне заноза, я сам парень не робкий, кому хочешь горло перехвачу. Живу с ней неделю, другую. Хорошо. Никаких вывихов за жинкой не замечаю.

После – глядь-поглядь и вижу: она ж староверка! И мать у нее тоже смурная женщина. Ничего себе, влип казачок как кур во щи. Ах вы, стервы! неожиданно выругался Гордеич. – Облапошили меня правильно. И, главное, кормить стали абы чем: сухариками да вонючей похлебкой.

Нос затыкай и бегом в уборную. Смирненькие! Мешки исподтишка рвут. Механизаторский паек сохрани им в целости, всю зарплату – выложь на библию. Хо, ёк-макарёк! Куда я затесался! С ними не разживешься последних подштанников лишат. Сдерут на ходу и по миру пустят. Да вдобавок тихонько душу из тебя вытряхнут. Не на того, думаю, напали. Дождался я тепла и стал помаленьку подмазывать пятки солидолом, жду момента. Раз вертаюсь со степи, теща протягивает мне банку с мутной водой и шепчет: "На, сынок, причастись... водицы святой испей. Нароблена богом". – "Кем?" – "Иисусом Христом.

Запахи твоей адской машины отобьет". Тут я и вскипел.

Во карга старая! Хрычовка! Присушить надумала зятька! – Гордеич вскочил и несколько раз в возбуждении прошелся между Матвеичем и тестем, которые слушали его с иронией, смешанной с неподдельным интересом, потом вернулся на свое место и сел, ладонями прихлопывая по острым коленям. – Отбить от новой жизни! Ну, я устроил им шороха, век будут помнить. Банку расколотил вдребезги и тещу легонько пнул, она кверху ноги и задрала. Жинка – в слезы, в крик: "Коля, ты убил матерь, опомнись!" Не убил. Вижу: катается по полу и норовит меня за штанину ухватить. Тварь болотная! Намешала отравы и подает. Это ж надо! Гниды! "Опомнись"! Да я вас разнесу тут на мелкие щепочки, махотки побью и все переверну вверх торманом. Нашлись мне... сектанты! – Гордеич так грубо, по-черному стал ругаться, что в будке на минуту наступило замешательство: Матвеич склонился над плиткой и уставился в огонь, а мой тесть, угнув голову, тоже принялся что-то рассматривать на полу, хотя там решительно ничего не было, ни одна букашка не сновала в щели. – Ушел я. Поселился в вагончике.. Спасибо, вовремя раскусил их. Они б меня живьем съели, тихони.– Он отдышался, обвел нас несколько успокоенным взглядом, в котором, однако, все еще полыхали молнии, и со вздохом признался: – Конечно, по той смирной бабенке потом я скучал. Привык к ней. Ночью она была заводной.

Ну, сами понимаете, ночное дело хитрое. В тихом болоте черти водятся. Одним словом, мучился. Пока не подвернулась новая краля. Я ж говорю, они на меня как мухи на мед! Не хвалюсь. Механизатор! Фигура важная. И часы в кармане. Все, бывало, девки пристают: "Дай, Коля, часики послухать, как они тикают". Даю – слухают. Ход у них ровный, секунда в секунду. Тик-так, тик-так – даю за так. Опять я в омут головой. Эта, братцы-кролики, еще похлеще той. Рангом повыше. Рот красит, щеки в два слоя штукатурит и волосы завивает. И курит! Тогда еще в диковину было, шоб женщина дым из ноздрей пускала.

Курит. Надурняка смалит одну за другой. Пальцами папиросу зажмет, откинет руку на спинку кровати и лежит, млеет, как пресвятая богородица. Очнулся я, пораскинул мозгами: ёк-макарёк, куда меня, грешного, опять затесало? Как я ее прокормлю? На одно курево четверть зарплаты уплывает. Так. И – ни за холодную воду! Лежит себе в вагончике, мечтает о тридевятых царствах. А мать сномдухом не знает о моей второй жинке, шлет приветы смирной. Моей крале хоть бы шо. Плюнь в глаза – ей божья роса. Посылает матери ответы, заочно целует ее и всю мою родню. И что, хитрюга, вытворяет! Будто не она пишет, а сектантка. Это ж надо иметь такую натуру! На шо только женщина не идет – страшно подумать.

– Видать, любила, – высказал догадку тесть. – Клинья к матери подбивала, чтоб не развели вас.

– Хо, любила! Как собака палку, – поморщился Гордеич. – Она под мое барахло клинья подбивала! Обчистила меня до нитки. Костюм, сапоги, часы все забрала и смылась. Деньжата я копил, с каждой получки тайком зашивал за подкладку – и те нащупала и с ватой выпорола. Утром просыпаюсь с похмелья, а на столе записка:

"Тю-тю, Коля! Твоя любящая Зинуля".

– Ловко тебя объегорила! – восхитился Матвеич.

На лице Гордеича изобразилась горькая гримаса несправедливо обиженного человека.

– Ловко! Аферистка еще та... первой марки! Еле я опомнился. Запил. Бывало, наклюкаюсь до темноты в глазах и размышляю про себя: отчего, мол, я такой несчастливый? Или мне на роду написано век бедовать?

Пил крепенько. Что заработаю, то и спущу в яму. Стыдили меня, уговаривали – все одно пью, как с гуся вода.

Вызывает меня начальник нашего тракторного отряда: "Вот шо, Нестеренко, выйдешь завтра пьяным – "катарпиллар" отберем и прав лишим. Думай". И стал я думать. Как же я буду без "катарпиллара"? Да я умру без техники. Отними ее у меня – шо со мной станется? Хоть заживо ложись в гроб да испускай дух. Испугался я не на шутку, аж в холодный пот кинуло. И с того дня пьянку как рукой сняло! Перестал в рюмки заглядать. За ум взялся... Вот вам и техника! – с гордостью и с долей поучения заключил Гордеич. – Она меня от запоя, от верной смерти спасла. Великая сила – техника!

Наступило молчание. Все думали о своем.

– М-да, – раздумчиво протянул Матвеич. – Не сладко мы жили. А сейчас молодежь над стариками издевается: что вы, мол, видали? Эге, им бы, волосатым, то повидать... пороху понюхать. Куда нам до них! Умники. Повыучились на нашем горбу. Деньгу огребають лопатой.

А нам некогда было копейку приголубить. – При этом он мельком и, мне показалось, с вызовом взглянул на меня.

– Забыл, куда она шла? – с раздражением накинулся на него тесть. Память короткая... В общий котел! На восстановление хозяйства! Была б у тебя машина, если б мы в кратчайший срок не пустили заводы. Наша трудовая копейка целое государство держала! Тебя на ноги поставила.

– Федорович! Опять вы с лекциями. Я ж не о том...

– Да чую, куда гнешь.

– Я Ж говорю: поздновато нам копейку заводить. За молодыми не поспеть. В два счета обгонють.

– Тебя, Матвеич, обгонишь! Еще, как молодой, скачешь.

– Отскакался уже. Задыхаюсь.

– Будет медок, копейка от нас не убежит, – весело сказал Гордеич. Деды! Не вешайте носа! Поганая привычка – нудить без толку. Ой, щуры! взглянув в окошко, тревожно вскричал Гордеич и опрометью бросился вон из будки. Мы за ним.

Золотистые щурки пикировали на ульи и взмывали в серое небо. Матвеич впритруску побежал включать транзистор; Гордеич как угорелый носился между рядами и бил в сковородку; мой тесть вломился в кусты, вынес оттуда охапку веток и стал швырять их в туман. Через несколько минут мы отогнали прожорливых птиц и разошлись по своим будкам.

22 мая

Ясная погода. После дождя парит. С десяти утра начался дружный облет. Пчелы несут на обножках желтоватую пыльцу с сурепки. В лесу они почти не задерживаются, улетают в степь, на хлебные поля... В половине одиннадцатого красная черточка ртути поднялась до 25 градусов. В начале второго облет повторился, более сильный и кучный, чем утром. Все-таки пчел в гнездах намного прибавилось. Я заметил, у Матвеича семьи более населенные: гуд у него гуще и стоит дольше. Тесть в последние дни ставит новые рамки. Перед тем как опустить рамку в гнездо, обрызгает вощину водой, искоса взглянет на Матвеича и опустит. У них негласное соревнование. Несмотря ни на что, тесть надеется собрать меда не меньше Матвеича. Иногда он шепчет мне:

– Глянь, Матвеич экономит вощину. Думает, погрызут. Чудак! Если пчелы носят – ставь смело. Они оттянут ячейки.

Новые рамки мы размещаем обычно в середине гнезда, между свежим или печатным расплодом и медово-перговыми рамками, чтобы сразу привлечь на оттяжку вощины близко работающих пчел.

После второго облета красная черточка опустилась на градус ниже. Такую бы погодку раньше, когда цвела акация с гледичией... Недавно завиднелся полевой бодяк:

густо-красные бархатные головки повсюду мелькают в яблоневом саду; но пчелы облетают их мимо, предоставляя впиваться в них осам и шмелям, которые с угрожающим зудом проносятся над травой.

Сегодня я вышел из лесу – подышать степным воздухом. Шел долго и не заметил, как приблизился к лесополосе, за нею начиналось пшеничное поле. Остановился, пораженный: пшеница уже вымахала в полный рост и выбросила колосья. Светло-желтыми размывами цвела в ней сурепка, кое-где проглядывали васильки. У лесополосы над пахотой, заросшей травой, порхали бабочки:

белые, пестрые, ярко-синие. Были и совершенно изумительные: пунцово-розовые, как поднятые ветром лепестки мака.

Быстро летит время! По всем признакам, уже лето.

Не успеешь оглянуться – нальются и, побурев, затвердеют колосья. Наступит жатва... А что пожну я? В смутной тревоге вернулся я на пасеку. Нет, пожалуй, я взялся не за свое дело. Но что же, что делать? Я был в растерянности. Одно лишь служило мне слабым утешением: я здесь почернею и окрепну под южным солнцем.

Когда я вернулся, Гордеич показал мне в бурьяне, неподалеку от сада, гнездо куропатки, выстланное сухой травой и перьями. В гнезде было девятнадцать сероватосизых яиц, на них наткнулась Жулька и съела. Куропатки, веером распуская красновато-бурые хвосты, фыркали из травы и всполошенно летали возле нас. На душе стало еще тревожнее.

В сумерках я проверил контрольный: 150 граммов.

После ужина мы с тестем уединились в будке, и я спросил его, зачем он завел пасеку, разве ему не хватает пенсии?

– Не в одной пенсии дело, – улегшись на свою постель, уклончиво ответил он. – Тут, Петр Алексеевич, много разных причин.

– Каких?

– Мать у нас нервная, больная. Всю дорогу быть с ней невмоготу: это не так, то плохо. Шпыняет изо дня в день. Надоели мы друг другу – дальше некуда. Скубемся, как петух с квочкой. Видишь ли, Петр Алексеевич, она только сейчас разглядела, что не за того замуж вышла... вроде неудачник я. В общем, рехнулась бабка. Что с ней возьмешь? Зато на пасеке я отдыхаю и душой и телом. Здоровье берегу. Что хочу, то и ворочу. Благодать!

Заскочишь на денек домой – и она другая. Со скуки обрадуется, обстирает, обошьет... лапши сварганит. Все как положено! Интересно с пчелишками жить. Все-таки занятие. Я смолоду к хлопотной жизни привык. Сперва избачом был, потом – секретарем комсомольской ячейки, чуть позже колхоз "Красный маяк" организовал.

Однажды заходим с комсомолятами к одному единоличнику. Мороз. В хате не топлено, окна льдом заросли. Тараканы и те вымерзли. До ручки дожился. Хозяин лежит на печи, в лохмотьях. Мы ему: "Юхимыч, в колхоз надумал записываться?" А он, веришь, приподнимает кудлатую бороду и тоже, собачий сын, интересуется: "Хлопцы, а там, мол, хуже не будет?" Мы все так и грохнули со смеху: куда уж тут хуже!.. Вот, Петр Алексеевич, с чего мы начинали строить колхоз. Недосыпали, недоедали, но – построили. Счастливая пора! Не вернется. – Он долго смотрел в озаренное луною окошко. Лицо его было задумчиво-грустным. – Привык я с людьми. А как ушел на пенсию, все вроде для меня оборвалось. Скучища...

глухота! Пойдешь с корзинкою на базар. Наспех оденешься во что попало и что же? Редко кто поздоровается, из ответственных. Стесняются, что ли. А стоит мне лучше вырядиться – замечают. Представь себе, с другой стороны улицы кивают: "Привет, мол, Федорович!" Ты понимаешь, какая штука! Тут и не хотел бы, а задумаешься. Дальше – больше. Вижу: молодняк меня уже и в новом костюме не признает... Или возьми похороны.

Пожилой скончается при исполнении обязанностей – ему, брат ты мой: духовая музыка, венки от организаций.

Приятно смотреть... Умрет пенсионер, трижды заслуженный человек, – на худой случай, некролог в газете поместят. И все. Точка. А рассудить по-доброму, по-человечески: такие люди, к примеру, как я, – все друг другу давно родственники. Столько лет вместе, плечом к плечу шли. Беды и радости пополам. Так и хороните нас одинаково. Нет, Петр Алексеевич, плохо быть пенсионером.

– Матвеич, по-моему, доволен, – начал было я, но тесть сердито перебил:

– Что Матвеич! Он не тот. Матвеич всю жизнь только о себе пекся. На пассажирке ездил. С того, с другого урвал полтинник – к вечеру двадцатка набежала. Дармовая... Запчасти сбывал на сторону. Тому коленвал, этому резину. А я, Петр Алексеевич, честно век прожил.

Моя совесть перед народом чиста. Ни крошки чужого.

Людям отдал все, что мог. – Тесть спрыгнул с нар, зачемто прильнул лицом к стеклу, отслонился и, заложив руки за спину, начал топтаться в будке возле меня. – Вот они хвастают: в зерносовхозе "Гигант" на "ольпулях" ковыли пахали! Пахали. Молодцы. Как говорится, и на том спасибо... А я, Петр Алексеевич, колхоз "Красный маяк" в передовые вывел! Таких шоферов у меня было и перебыло! Я и Гордеича на работу принимал. Парень он работящий, свойский, но – юлил. Где надо, я его одергивал. По рукам за чужое бил: не бери! Расшумится, обидится, а после остынет и бежит мириться. Ничего мужик, с ним можно ладить.

– Где он себе "козла" отхватил?

– По частям собрал. Завгар! Детали под рукой. Тут одни люди к нему приставали. Уговаривали обменять "козла" на "Жигули". Гордеич не согласился. Он что им сказал? – Тесть перестал ходить, влез на нары и лег. – Мне, говорит, нужна машина-работница, а не стиляга.

Правильно! "Козел" – машина незаменимая...

В словах тестя я почувствовал тоску по машине – давнюю, старую тоску, которая росла в нем с годами, между тем как жизнь непреклонно двигалась к завершению, дней в запасе оставалось все меньше, нить утончалась, грозя внезапно оборваться. Тесть сцепил на груди руки. Мне как-то неудобно стало задавать ему вопросы, хотя, откровенно говоря, меня разбирало любопытство, всерьез ли он намерен купить машину, если ему вдруг повезет с медом? Все-таки, думал я, несмотря ни на что, он завидует компаньонам. Завидует и боится признаться в этом самому себе: это было бы равносильно поражению.

– Колхоз "Красный маяк" – крепкое хозяйство?

– Крепкое, – сквозь дрему пробормотал он. – У всех главных специалистов служебные машины. Пешком никто не ходит. А я ходил. По снегу, по грязи в разбитых чубу pax...

Он мгновенно уснул и захрапел. Я давно замечаю за ним особенность, свойственную глубоким старикам: быстро отходить ко сну. Когда он спит лицом вверх, сложив на груди руки, то кажется: это покойник. Мертвы и недвижны черты воскового лица, переломлены скорбно застывшие брови, нос бел, кожа на лбу суха и тонка. Первые дни я не мог мириться с этим ощущением и будил его, заставляя переменить позу, потом – привык. Человек обладает удивительной способностью – привыкать ко всему. Чего тут больше: счастья или несчастья? Не знаю.

Над краем леса пролетела кукушка и пронесла свое гулкое "ку-ку". Сердце мое сжалось от странной, внезапно пришедшей мне в голову мысли: "Сколько еще жить тестю?" Я стал считать. Кукушка прокричала подряд девять раз и смолкла.

Мне стало легко: не так уж мало для старого человека! Крылатая гадалка не поскупилась отпустить тестю девять лет. В таком случае у него есть резон кочевать по степи и копить на машину...

23 мая

В жаркую погоду летки ульев обращают на запад, в тень; в холодную – на восток, к солнцу. На новом месте старики договорились расставить ульи летками на северо-запад, так как дни предстоят летние и преобладающие ветры здесь восточные.

Все разговоры идут в основном о переезде к белому доннику. Тесть с Гордеичем все утро возились с приписными ульями: осмотрели гнезда, выбросили негодную, почерневшую сушь и поставили новые рамки. Гордеич принес краснополянскую матку под колпачком и "приживил" ее к медовым сотам, а матку-хозяйку, которая плохо сеяла яйца, поймал и задавил. Они стараются поправить директорских пчел, чтобы завоевать себе право расположиться у белого семенного донника, у подсолнуха...

Но между тем, если взглянуть шире, старики одним своим присутствием окажут неоценимую услугу совхозу.

Всем известно: собирая с цветов нектар и пыльцу, пчелы производят перекрестное опыление и способствуют увеличению урожая растений. Стоимость дополнительного урожая многих сельскохозяйственных культур при опылении пчелами, то есть косвенный доход от них, в десятьпятнадцать раз выше дохода от меда и воска. В десять – пятнадцать раз! Если на каждом гектаре подсолнечника разместить по две пчелиные семьи, урожай возрастет вдвое. И корзинки будут здоровые, с крупными семенами. Скромные, трудолюбивые работницы улучшают качество семян и плодов. При перекрестном опылении увеличивается содержание крахмала, сахара, белков и других ценных веществ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю