355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Подсвиров » Погоня за дождем » Текст книги (страница 9)
Погоня за дождем
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:24

Текст книги "Погоня за дождем"


Автор книги: Иван Подсвиров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

Гунько, по-птичьи вытягивая шею, привычно колдовал в саду над ульями. Он не ответил на мое приветствие, подозрительно оглядел меня водянистыми глазами.

– Тоня дома?

– Ась? – Гунько склонил набок голову, выставил правое ухо и прислонил к нему землистую ладонь.

Я вынужден был повторить вопрос. Он поднял с травы уроненный ржавый гвоздь, повертел его в корявых пальцах и сунул в карман засаленной хлопчатобумажной куртки.

– Нету ей, – сурово сдвинул он желтоватые, как бы прокуренные табачным дымом брови. Болезненно сморщился и распрямил спину. – Повадились ухажеры, охотники до чужого добра. Свое наживай! На-ка, выкуси! – вдруг затрясся он от негодования и показал кукиш. – Ты же, парень, женач! А кобелишься, морочишь голову девке. Не допущу! Не дам ее позорить. Сгинь, сатана! Старым ястребом, вспомнившим свою молодость, наскочил он на меня и дернул за рукав рубашки. – Сгинь, а то пришибу!

Горшок вынырнул из моих ладоней, и в это время, хлестко прихлопнув дверьми, на порог выбежала Тоня.

Мой разъяренный противник споткнулся о горшок, с изумлением уставился себе под ноги, на рассыпанные по траве розоватые и зеленые пачки денег, и перестал кричать, устремил взор на Тоню, которая шла к нам порывистым, нервным шагом.

– Ты где... где их стибрила? – задохнулся от обиды Гунько.

– Дома. В Сливовом.

– Христос-спаситель!.. – Гунько закатил под лоб глаза. – За тем ты и ездила в Сливовый! Ограбила отца, матерь. Ему, пристебаю, наши кровные отдаешь! – Возвысив голос, Гунько ткнул в меня пальцем, весь затрепетал, но, столкнувшись со взглядом дочери, устрашился его, втянул голову в плечи – и внезапно присмирел. – Что ты вытворяешь, Тоня! – вырвался у него, как вопль, жалобный укор. – Что вытворяешь? Семью по миру пустишь!

– Будьте спокойны, мы в ваших деньгах не нуждаемся, – сказал я старику. – Подберите-ка лучше свои ассигнации. Помочь?

– Н-ни! Я сам... Сам! – Гунько покосился на меня, судорожно глотнул воздух и потряс пальцами рук, как бы смахивая капли воды. Упал на колени. – Не трожь ее, парень. Не трожь! – бормотал он, поспешно сгребая деньги в горшок и заслоняя его краем куртки. – Слышь?

Она у нас одна. Огонек в окошке. Ясное солнышко. – Он собрал пачки, обеими руками обнял горшок и встал. – Мало тебе вдовушек... разведенных. Ух, ты! – Он покачал головой. – Пожалей дочку. Ну скажи, пожалеешь?

– Слово мужчины.

– Папа, иди в хату, – сдержанно попросила Тоня. – Я потом все, все тебе объясню. До капельки.

– Ну, гляди, дочка, гляди... – Гунько двинулся ко двору расслабленной походкой. Ноги его оплетала трава, он путался в ней и спотыкался, неся горшок бережно, как спеленатого ребенка, – на согнутой в локте руке.

Мы стояли, прислушивались к мерному гудению пчел, к тишине прохладного сада, со странным вниманием приглядывались к золотистому свету; он пятнами лежал на траве, темно-зеленой и сочной в тени деревьев, скользил между кустами посаженной вдоль ручья смородины.

Будто впервые мы вбирали этот свет в себя и чувствовали его непостижимую, вечную сущность.

– Так неловко вышло, – я взял ее за руку. – Простите.

– И вы меня простите, – тихо, с растерянной улыбкой сказала Тоня.

Мысль о том, что я скоро покину ее, казалась чудовищной и почти невероятной в этом саду, полном жизни, где каждый листок, каждая травинка трепетно, жадно тянулись к неистребимому свету. Возможно, мы единственные люди на всей земле, которые рождены друг для друга, но судьбе угодно разлучить нас.

1 июля

Ночью мы переезжали. Тестю, весь день караулившему у асфальта, наконец удалось перехватить два грузовика – многотонный "МАЗ", с длинными железными бортами и жестяным ребристым дном, и "ГАЗ", с уплотненным кузовом для перевозки зерна. Шоферы, седые от пыли, возили хлеб на элеватор, а сейчас пустыми возвращались в районный городок Изобильный.

Ночь стояла темная, в небе все чаще, явственнее погромыхивало, кое-где вспыхивали, знобко трепетали сполохи. Порывы ветра накидывали запах дождя, воздух сырел. С минуты на минуту мог пойти дождь. Это подгоняло нас, и мы работали не передыхая – молча, зло.

...Мне сыпануло за воротник жгуче-ледяную пригоршню капель, когда я с Гордеичем завязал наверху последний узел и ладился спрыгнуть вниз, чувствуя, что уже выдохся, как отстрелянная гильза. Я вздрогнул и неприятно поежился. Прямо над головою ударил, зарокотал гром-полуночник, взвилась молния, на мгновение высветив притихшую полоску леса и курган в степи, – и спустился на машины, на ульи, на дорогу мелко шуршащий, все обволакивающий дождь. Шоферы кинулись по кабинам, зажгли фары. В их свете, упавшем на дорогу, мутно мельтешили проворные струи. Тесть схватил с ветки брезентовый плащ, в другую руку – едва мерцающую "летучую мышь" и побежал к "МАЗу". Гордеич завел мотор, тронулся, я залез на медленном ходу в его "козел", и мы, огибая машины, полетели вперед, чтобы успеть выбраться у хутора на грунтовую дорогу, пока не развезет эту, степную.

Дождь лил все упорнее, с ветром хлестал в переднее стекло. Вода рябила его и стекала волнистыми кругами.

Гордеич беспрестанно оглядывался назад: идут ли машины, не буксуют? Они шли, тяжело фыркая. Больше всего он опасался за "МАЗ": по асфальту он бежит, стелется мощным зверем, но по таким полевым – не ходок, наворачивает себе на колеса грязь и садится, плотно влипает в землю.

Все же до грунтовки добрались без приключений.

"МАЗ" с ревом летел за нами, следом подслеповато мигал фарами "ГАЗ", сзади неотступно юлила "Победа", выбирая колею потверже и шарахаясь от одного кювета к другому. Справа удалялся хутор Беляев. Я проводил взглядом его редкие, размытые дождем огни. Там, среди них, в этой кромешной тьме, Тоня. Я представил себе, как однажды, ни о чем не подозревая, она выйдет на прогулку к тутовым деревьям, постоит и поднимется выше, в тайной надежде увидеться со мною, и... не обнаружит у посадки нашей пасеки. Вслед за этой мыслью передо мною встала картина ее отчаянья, почти явственно услышал я глухие, бесконечно горькие рыдания этой невинной, доверчивой девочки – и меня охватила смертельная, прежде никогда не испытываемая тоска, все во мне обмерло и похолодело. Не помню, как мы ехали дальше. Очнулся я от внезапного толчка машины и раздавшегося над ухом сердитого голоса Гордеича:

– Все! Гонялись, гонялись за дождем, а теперь он нас догнал. Напоследок. Догнал так догнал! Он как метил нас.

Вокруг шумело, клубилось в жидком свете фар. Гром откатился, только изредка вспыхивали без звука и гасли молнии. Гордеич остановил машину на развилке: от грунтовой дороги вправо отделялась полевая и, насколько можно было разглядеть, шла между каких-то деревьев и кукурузным полем, исчезая во мгле. Я догадался:

дальше ехать именно по этой вязкой глинистой дороге, но, прежде чем попасть на нее, надо перемахнуть через налившуюся в размочаленном кювете лужу, уже довольно глубокую и просторную. Подтянулись остальные машины... Не надевая плаща, громко ругаясь, Гордеич вылез в своей черной шляпе. Из мрака на свет вынырнул мой тесть в плаще, с натянутым на голову капюшоном.

Подошел и Матвеич, держа над собою зонт и кашляя.

Гордеич взвился, перешел на крик:

– Ты как дамочка с зонтиком! Прохлаждаешься.

Брось его! Будет нам нонче баня, холодный душ!

– А что, Гордеич?

– То! Беньки залепило, открой! Мы не пробьемся до подсолнухов.

Нанятые шоферы не вылезали из кабин, сидели и удрученно смотрели сквозь мутные стекла, чего-то напряженно выжидая. Матвеич похромал к своей "Победе" и появился в резиновых сапогах, по-прежнему колыхая над собою зонт, с которого текло ручьями. Он потыкал землю палкой, медленно забрел в лужу и с трудом передвинул ноги, как бы вырывая их из воды, доходившей почти до колен.

– Вязко, – Матвеич оперся на палку, чтобы не поскользнуться, и выбрался из лужи.

И тут послышался голос моего тестя:

– Выход, герои, один: отъехать дальше и где-нибудь разгрузиться.

– А потом? – ахнул Матвеич.

– Суп с котом! Подсохнет дорога, и вернемся к подсолнухам. Никуда они от нас не удерут! Хлопцы! – крикнул тесть шоферам, приставляя ко рту мокрые ладони. – Вы подкинете нас, когда подсохнет?

– Подвезем!

– Тогда по коням, буденовцы!

Тесть пытался шутить в этой кутерьме. Что ж, это его право, пусть шутит, если ему чересчур весело. Но мне было не до шуток. Всей кожей я заранее ощущал озноб в теле от близкой, неминуемой сырости, хлюпающей под ногами грязи, от дождя, который, думалось, больше не кончится, будет лить и шуметь назло и в назидание нам, грешным людям. И куда меня занесло? За что я страдаю?

Взвыли моторы, понеслись мы по грунтовой. Нам обязательно нужно удалиться от подсолнухов, потому что пчела имеет обыкновение устремляться на старое, облюбованное место и не возвращается на новое, если оно выбрано вблизи: память пространства гонит ее назад.

Намечать стоянку желательно в эпицентре медоносов, ибо после нельзя переезжать на короткие, менее восьми километров, расстояния и произвольно менять местонахождение пасеки. Мы отъехали на десять километров, отыскали полотно без кюветов и решили снимать ульи рядом с дорогой, на траву.

Во мгле, до нитки промокшие, словно муравьи рассевшуюся от дождя кочку, облепили мы кузов, сволакивали вниз скользкие ульи и, едва удерживая их, относили на траву, одно прикосновение которой сперва вызывало у меня дрожь. Потом ничего – привык, разгорячился Либо пар шел от наших тел, либо дождь смутно туманился, но у меня было такое ощущение, что это пар...

Наконец разгрузились. Шоферы, вслух проклиная наших пчел, кинулись по машинам и канули во мраке вместе с рубиновыми огнями у задних бортов. Компаньоны тоже побежали к своим домам на колесах, там сняли мокрую одежду и, зуб на зуб не попадая, напялили на себя сухую – шерстяную. Нам с тестем греться было негде. Даром времени не теряя, шустро двигаясь, чтобы не остыть и не схлопотать себе лихорадку, мы стали напяливать будку.

Дождь лил всю ночь и весь день. К вечеру, уже в сумерках, едва-едва угомонился. Следующий день выдался погожий, солнечный, с ветерком. К полдню обдуло, выбелило корку, полевые дороги просохли и затвердели.

Пчелы повеселели, закружились в светлом воздухе, чаще уносились в разведку, хотя она совсем была ни к чему:

мы готовились на подсолнухи. Старики волновались: не забыли ли свое обещание шоферы? Но они оказались порядочными людьми и, лишь только легла на степь вечерняя тень, примчались за нами.

Опять мы до полуночи нянчили ульи, то подавая их наверх, то бережно сволакивая вниз. Что поделать: такая работа. Хочешь большого меда вертись, умей дожидаться взятка.

К утру мы упали на теплые овчинные шубы, головами к занимавшейся в полнеба ясной заре, и сразу как бы отошли в сладкое, желанное небытие. Однако через полчаса нас растолкал Гордеич, мы вскочили, расставили ульи и по общей команде начали выпускать пчел.

Еще один круг замкнулся.

III

РОДНИКИ

4 июля

Понемногу приходим в себя, свыкаемся с новым местом. Мы расположились возле канала, у глубокого дренажа, на дне его тек чистый полноводный ручей, прятавшийся в камышах выше человеческого роста, и кое-где затемненный низко наклонившимися кустами плакучей ивы. Перед нами вдаль и вширь разливалось темно-зеленое, с желтоватыми всплесками море подсолнухов, а позади, между дренажем и каналом, тянулась защитная лесополоса. В ней повсюду спели, наливались солнцем абрикосы, выглядывала из-за листьев красновато буревшая алыча.

Канал был широкий, вода в нем безмятежно, ослепительно сияла, но у железобетонного акведука темнела и сужалась, начинала бурлить и пениться и, будто носом корабля, разрезанная посередине каменным остряком, с шумом втягивалась в продольные корыта, неслась по ним и билась в стенки, гудела и ярилась в тисках – и наконец, вскипая белыми барашками, вырывалась на волю, плескалась и на глазах обессилевала, широко расходилась, взявшись скоротечной рябью.

С утра до вечера у акведука, на горячих каменных плитах, много загорало мальчишек и приезжих; купальщики с криком прыгали в корыта и, подхваченные крутым течением, мелкой рыбешкой выплескивались в буруны, смешно переворачивались и выныривали, гребли к берегу. Приехавшие на личных автомашинах и мотоциклах и местные ребятишки купались также на той стороне за каналом – в озере, с одной стороны обсаженном пирамидальными тополями, с другой – почти вплотную примыкавшем к хутору Родники. На этом хуторе лежала та же печать запустения и скуки, что и в Беляеве: дома стояли редко, вразброс; часто виднелись одни сады с глиняными остатками порушенных жилищ; паслись овцы и коровы, мальчишки лазали по ничейным деревьям и ломали ветки, отдыхающие лакомились вишнями, яблоками. Говорят, здесь когда-то били из-под земли чистейшие ключи, оттого, мол, и хуторок прозвали Родниками, но ключи давно засорились, забились илом и глиною, расчистить их некому. Да и зачем напрасно стараться, оживлять старину, если в канале уйма свежей кубанской водицы.

По вечерам в ничейных садах смолкают голоса, берега канала и озера пустеют, и приезжие, набрав в ведра и плетеные корзины абрикосов, отбывают кто куда, многие – на центральную усадьбу. До нее километров девятнадцать. Усадьба эта разрослась до городка, однако до сих пор, к стыду ее обитателей, безымянна, не пристало к ней хорошее русское название, будто наследники кубанских казаков потеряли дар воображения и вкус к меткому слову. Город красив и многолюден, есть в нем овощной завод, кинотеатр и даже родильный дом, вдоль улиц – чистенькие тротуары. Вечерами, при свете электрических фонарей, фланируют по тротуарам юные модницы-недотроги в таких нарядах, что диву даешься, с какою молниеносной быстротой благодаря телевидению перенимаются всякие новшества в наших бесчисленных глубинках. Неподалеку от усадьбы, за рядом многоэтажных домов, раскинулся огромный животноводческий комплекс.

Работают на нем и родниковцы. Одни осели на усадьбе с детьми и "родичами", другие еще не осмелились оторваться от пуповины, мечутся между хутором и городком на легковушках либо на мотоциклах, а то и на чем придется. Но мало-помалу жизнь берет свое, даже самые стойкие не выдерживают и перебираются в городок.

Мы с тестем ходили за молоком в хутор, и я спросил у одной старухи, на вид еще крепкой, поджарой, с лицом истой казачки, не хочется ли ей тоже уехать на усадьбу, не скучно ли жить в хате на отшибе. Старуха отвечала с достоинством и без колебаний – видно, у нее не однажды спрашивали о том же другие:

– Скучно там, где на столе ничего нету. Вот раньше, в старину, мы голодали, так было скучно. За кусок хлеба давились. А теперь чего не жить? Канал прорыли.

Вода вольная. Благодать.

– А если все отсюда разъедутся?

– За другими не погонюсь. Перетерплю. – Старуха потуже подвязала белый летний платок. – Лишь бы нашелся добрый человек похоронить. – Она помедлила, присмотрелась и, наверное признав во мне сельчанина, добавила с необидным, но суровым осуждением: – А вы, молодежь, друг перед дружкой задаетесь... все чего-то вам не так. Господи праведный! Сидели бы на родительской земельке да радовались всему. Дома хорошо.

Ее слова задержались в памяти. И откуда эта категоричность тона у простой деревенской старухи, которая, может быть, за всю свою долгую жизнь никуда и не выезжала за пределы района?

Тестю пришлась по нраву рассудительная собеседница, и, помнится, желая продлить удовольствие, он продолжал разговор:

– Так, значит, бабушка, вы ни на что не жалуетесь?

– А на что обижаться? Слава богу, всего хватает. – Острые глаза старухи медленно прошлись по тестю и остановились на груше с надломанными, искореженными ветками. Свисая к земле на одной коре, они все еще зеленели густой листвою, противились неизбежному увяданию. Она вздохнула, обвела сердитым взором одичавшие без присмотра сады и кладбище. На его бугорках гуляли сытые телята. – Не на что гневаться. Кабы могилки да сады уберечь, огороды пустые запахать – чем тут не житье. Земля у нас спокон веку жирная, воткнешь лопату – маслится. Зря бросают добро. Могилки скотина топчет. Чешется о кресты.

– Вокруг кладбища хорошо бы оградку поставить, – сказал тесть. – Это ж плевое дело! Если вы надумаете уезжать куда-нибудь, то знайте: можно перезахоронить родственников.

– Все могилки с собой не увезешь.

– Не все, бабушка. Прах близких... По ком душа болит.

– У меня тут все близкие, до единого, – веско, с непреклонной убежденностью возразила старуха. – Ни на шаг от них не отступлю.

Разговор со старухою имел весьма серьезные последствия и обернулся большими хлопотами для тестя. В порыве сердечного участия он пообещал ей свое заступничество, загорелся справедливым гневом и дважды звонил из хутора в район, что-то доказывал, а когда это не помогло, подался туда на попутной, ухлопал целый день и вернулся счастливый: его уверили, что кладбище будет огорожено, а бросовые сады, как поутихнут полевые работы, обследует комиссия. Тесть совершенно запустил своих пчел, опять куда-то звонил, напоминал, требовал, ездил на усадьбу. Директор совхоза, рассерженный его настойчивостью и тем, что пенсионеры лезут не в свое дело, не хотел и слышать о кладбище, ссылался на занятость и норовил избавиться от посетителя. Исчерпав разумные доводы и не внушив ему благородных побуждений, тесть пригрозил новой поездкой в район и даже письмом в газету. Это подействовало на строптивца. Но тесть не успокоился до тех пор, пока на кладбище не появились плотники.

– Охота вам, Федорович, было нервы трепать, – с мягким упреком, жалея его, высказал свое отношение ко всей этой истории Матвеич. – Награды не получите, не ждите. И денег вам не дадуть.

С кладбища доносился перестук молотков, визг бензопилы. Плотники наяривали вовсю и, пожалуй, на все лады кляли моего тестя, подсунувшего им невыгодную, плохо оплачиваемую работенку, от которой они спешили поскорее избавиться.

– Ничего ты не понимаешь, Матвеич! – подбоченившись, с видом победителя говорил тесть. – Я их, шабашников, научу уважать святые камни.

Старики смеялись, и громче, заразительнее всех Гордеич:

– Хо! И тут ему не терпится командовать! Настырный ты, председатель!

– Я такый! – поддаваясь их настроению, выпячивал грудь мой тесть. Редко кому удается подсобить живым и мертвым сразу, а я сумел. Попробуйте, может, получится и у вас... Бабушка за меня помолится на этом и на том свете.

– Хитрые вы, – качал плешивой головою Матвеич.

– Ага, хитрее зайца, – с сияющим лицом вторил ему тесть.

В остальном наша жизнь текла обычно. Главное было в том, что мы стояли у подсолнухов, последней нашей надежды, и они зацветали. Ростом они приземисты, довольно густы, и корзинки у них мелкие, что весьма обнадеживает стариков: подсолнухи простые, не элитные. При благоприятной погоде они отблагодарят нас за все муки.

Нектар начнет усиленно выделяться, когда будет охвачена цветеньем половина корзинок.

Пчелы на подсолнух пока не летают, а предпочитают садиться на бледно-синие мелкие цветы петрова батыга, в изобилии покрывшего откосы дренажа, либо на молочно-белый жабрей, который устилает жесткую стерню недавно сжатого пшеничного поля. Это поле пролегло желтоватой полосой между плантациями раннего и позднего подсолнуха. Пчелы понемногу работают с утра, но затем прекращают вылеты: наступает жара, день становится душным и знойным. Листья подсолнуха вяло опускаются, цинковая крыша нашей будки накаляется до того, что к ней невозможно дотронуться – обожжешь пальцы. В будке трудно дышать от спертой духоты. Я попросил у Гордеича литовку, накосил камыша и накрыл им крышу – стало прохладнее.

Пока тесть просматривал и доводил до ума ульи, я по примеру Гордеича сделал у себя пристройку, стены обтянул мешковиной и клочками старого брезента, верх покрыл толстым слоем травы и камыша. Удобная подсобка, в ней можно качать мед и хранить в тени холодную воду. С водою тут приволье: возьми ведра, спустись по вырытым мною ступеням к ручью и зачерпывай сколько хочешь. Напротив нашей будки тесть соорудил купальню, расчистив от ила ручей и перекинув через него мосток из сухих жердей акации. В жару старики поочередно бегают в купальню и, сидя в теплой, как бы парной воде, с удовольствием мылят головы, трут спины и грудь. Я тоже купался здесь, пока однажды не увидел на солнцепеке водяного ужа, с оливково-зеленоватой спиною, с красным брюхом, испещренным черными пятнами, и с таким же пятном на затылке. Я боюсь гадов, не терплю даже ящериц и лягушек вблизи и, внезапно остановив взгляд на уже, похолодел и попятился вверх. Он глянул на меня, медленно развел кольца и пополз в воду. Меня охватило омерзение: я не подозревал о его существовании, спокойно мылся в купальне. Я вернулся назад с пустыми ведрами, и долго еще передо мною стояли холодные точки глаз ужа, скользкие живые кольца.

И впоследствии я не мог без внутренней дрожи перебегать через мосток. Узнав об уже, мой тесть и Гордеич перестали купаться в ручье, ходили со мною к акведуку.

Матвеич же как ни в чем не бывало нежился, кряхтел в купальне, приговаривая:

– Я люблю ужак. Это не гадюка: не укусить. У нее, Петр Алексеевич, нету ядовитой железы. В молодости я пускал ужак за пазуху. Лезуть, щекочуть пузо. Аж смех разбираеть. Ужаки – полезные твари.

Я не мог выслушивать его откровений без содрогания... Купаться в ручье было не совсем удобно и потому, что в нем приохотились пить воду пчелы, в зной роем гудели в камыше: наверное, их привлекала свежая вода.

А тут и мы опростоволосились. Наспех переезжая, мы потеряли на кукурузном поле неувязанные поилки и вспомнили о них, когда уже выпустили пчел. Пока съездили и отыскали закатившиеся в кукурузу резиновые круги, пчелы успели освоиться, обвыклись в ручье и больше не хотели пить воду из поилок. Мой тесть усиленно присаливал ее; приманка привлекла пчел, но ненадолго. Они опять набивались в камыши над ручьем, так что наши старики вскоре перестали наполнять высохшие поилки.

Чтобы растравить пчел на зацветающий подсолнух, тесть с Гордеичем дали им на ночь сиропа; утром пчелы скопились у летков, возбудились, словно при облете,– и между ними вспыхнула драка. Тучи нависли над пасекой Матвеича. Он надел сетку и, откровенно ругая нас, сократил летки. Его примеру тотчас последовали тесть с Гордеичем, явно сконфуженные. Как известно, пчелыворовки, нападая на чужие ульи, в первую очередь норовят сбить охрану у летков и затем проникнуть внутрь гнезда, но при узком отверстии "сторожам" защищаться гораздо легче; стойко, героически сдерживают они натиск непрошеных гостей и отгоняют их прочь, иногда завязывая скоротечные воздушные бои. Напад на ульи Матвеича убавился, хотя раздраженных воровок еще много шныряло туда и сюда; отдельным удавалось пробиться к чужим сотам и набрать меду, но по возвращении назад их обычно задерживали у летков и нещадно, до смерти жалили... Воровка хорошо видна по полету:

она летит неуверенно, зигзагами, пристраиваясь за пчелами-хозяевами; когда же ей не удается осуществить коварный замысел, она быстро маневрирует и пытается улизнуть, оторваться от преследования, чтобы вновь, с неожиданной точки, возобновить атаку. Опять ее настигают, жалят, оттаскивают вон. Она же лезет слепо, наугад, зудит и встряхивает порванными крыльями, одурманенная запахом меда и уже невменяемая. Странное упорство! Оно обычно заканчивается смертью... Невольно я сравнивал его с настойчивостью некоторых людей, одержимых страстью наживы, и не находил существенного различия между ними и пчелами-воровками: такой же итог жизни. Впрочем, насекомых извиняет то обстоятельство, что они как существа неразумные стараются поживиться для всех, для всего сообщества, в то время как люди, существа сверхразумные, напротив, тянут к себе. Право же, грустно примыкать к этаким, все понимающим "мудрецам" – их развелось достаточно и, видно, разведется еще больше, если чего-то не случится, страшно кончить свою жизнь наиглупейшим образом...

так, как кончают ее они. Во мне кипит ненависть к ним, вызывая в душе ужасные чувства. Это бациллы. Там, где они, воздух душен, вянут надежды и все приходит в гниение.

Неужели и я уподоблюсь им, приму, как лекарство, их отраву? Никогда! Ни за что!

...А вдруг?

После того как прекратился напад, Матвеич сказал тестю:

– Как хочьте, Федорович, а я приписных больше смотреть не желаю. У нас свои улики гибнуть. Надо позвонить директору, нехай забереть.

– А я что, крайний лишний? Поезжай и позвони.

– Нонче я не поеду. Ваши пчелы последний мед у меня растянуть. Нельзя отлучаться, Федорович.

Тесть поговорил с Гордеичем, и вскоре они умчались на "козле" в Изобильный звонить директору совхоза.

Ночью по их вызову прибыла оттуда машина. С веселым облегчением мы погрузили порядком надоевшие нам ульи, из-за которых нередко возникали перебранки, и дружно захлопнули борт. Шофер включил фары, выхватив из тьмы стариков, сгрудившихся на пробитой в траве колее.

– Что передать директору?

– То, что видали, то и передайте, – сказал Матвеич. – Не нас пчелы, а мы их кормим... Сидять, мол, старички, кукують на нулю. Жара. Солнце макушки пекеть.

Шофер засмеялся:

– Ладно, передам!

– Пускай он не обижается, – сказал тесть. – Погодка нас под корень подкосила... Еще когда-нибудь столкуемся. Сейте побольше донника и простого подсолнуха.

Элитные сорта скупые на мед.

– Скажу!

Гул мотора окреп, старики расступились, и машина, поскрипывая рассохшимися бортами, поползла мимо них.

– Все бы тебе, Федорович, мечтами пробавляться, – с дружеской укоризной прохрипел Гордеич. – Простые подсолнухи они в жизнь не высеют. С элитных больше зернушек. А директору нужно план выполнять. По валу.

Также, Матвеич?

– Ага. С простыми сортами он в герои не выскочить.

– Вот-вот! – подхватил Гордеич. – Ясно как божий день. Отстал ты, Федорович. Не справляешься с обязанностями председателя.

– Где было лучше, Федорович, на пасеке или в кабинете сидеть? – перевел Матвеич разговор с шутливого тона на серьезный.

– Я в кабинете мало сидел.

Хорошо им было переговариваться во тьме, не видя выражений лиц. Мирно текла беседа.

– Могу подтвердить, Матвеич. Точно! Он не любил по кабинетам рассиживаться. За это его люди уважали, – сказал Гордеич.

– Ясное дело, за это надо уважать. И все-таки: где лучше? Там или тут?

– Мне везде хорошо. Корень у меня живучий.

– Чтой-то вы хитрите, Федорович. В кабинете тепленько. И за шиворот не капаеть.

– Я не хитрю. Тепленько!.. Иногда такого кипятку ливанут за пазуху только терпи! Не упади со стула.

Вся соль, Матвеич, не в том, где сидишь: в будке или в кабинете. Она в другом.

– Да не скажите. Не скажите вы.

– Честно! Я тебе говорю!

– В чем же ваша соль? – вкрадчиво налегал Матвеич.

– Соль ядреная, Матвеич. На любой работе трудись в охотку. Под горой оказался – оглянись и подумай:

"Что б тут полезное смастерить? Как бы глубже копнуть да крепче построить? И мне будет радостно, и другим хорошо. Кто под эту гору придет с низины или скатится сюда сверху". Думай так и не прогадаешь.

– Хе-хе-хе. Интересно. Ну так. Влезли вы на гору, как Гордеич на улики...

– Шо тебе Гордеич? В бане снится? – вскинулся, как ужаленный, Гордеич.

– Это я к примеру, – мягким голосом унял его Матвеич. – Так, так... Что тогда? Как вы себя на высоте поведете?

– Обыкновенно. Я уже поднимался. И ничего. Голова не кружилась. Опять оглянись и думай о том же. Как бы на горе людям обжиться... Да не зазнавайся, вниз глядя. И не выпусти из виду солнце. Все одно оно выше любой горы. Светит для всех одинаково.

– Все время глядеть на солнце опасно. Ослепнешь.

– Не смотри, – сказал тесть. – Ты его, главное, чувствуй... И ночью думай: где-то солнышко есть, скоро взойдет и всех обогреет. На всех тепла хватит.

Пофилософствовали старики и спать разбрелись, довольные тем, что наконец-то избавились от приписных.

На следующий день я решил съездить в хутор Беляев: мысли о Тоне не покидали меня ни на минуту. Во мне жило предчувствие, что с нею может случиться беда, – сознание непоправимой вины жгло меня. Я должен хотя бы издали взглянуть на ее хату и убедиться в обратном – в том, что с нею все хорошо.

Мне следовало дойти до асфальта, "поголосовать" и уехать на попутной в Изобильный, оттуда пассажирским автобусом в Беляев. Из хутора я вернусь пешком тою же грунтовой дорогой, которой мы ехали сюда. Но тестю я сказал, будто еду в Изобильный звонить жене. Тесть пошел к Гордеичу.

– Позвонить ему край надо... – донеслось до меня стыдливо и просительно, и снова (в который уже раз!)

со всею остротой и внутренним протестом я почувствовал собственное унижение. – Сам понимаешь, с женой не видался два месяца. Заскучал... Подкинь его к асфальту.

– У меня камера спустила.

– Накачать нельзя?

– Ох, Федорович! Какой ты шустряк, ёк-макарёк!

Тебе лишь бы накачать – и гони! На своей небось бы не погнал... Камера, говорю, лопнула! Оглох?

– Ты ж ездил. Была исправная.

– Лопнула. На солнце разогрелась и – каюк. Техника, Федорович, штука хитрая.

– Да не хитрее нас, – с раздражением бросил тесть. – Техника! Коптишь мозги.

– Глянь на него, глянь! Не верит! – вскипятился Гордеич. – Шо я, перед тобой отчитываться должен? Говорю: колесо село! Не прискипувайся.

– Ладно, чего уж там, – несколько сбавил тон мой тесть. – Колесо так колесо. Я тебе верю.

Он вернулся к нашей будке и, неловко смешавшись, не глядя мне в глаза, сказал:

– У него колесо негодное, Петр Алексеевич. Он бы не отказал. Это не Матвеич. Гордеич отзывчивый.

Тут вышел из будки Матвеич в белом халате, с фуганком в руке.

– Матвеич! – крикнул ему тесть. – Не подвезешь моего зятя до асфальта?

– А зачем?

– В город... жене позвонить. Срочно, – присовокупил он для убедительности.

Матвеич щурился сквозь очки, с растерянностью поглядывал то на меня, то на тестя.

– А Гордеич не подвезеть?

– У него колесо лопнуло.

– А я вот наладился бруски стругать, – медленно произнес Матвеич.

Я усмехнулся, снял рубаху и, перекинув ее через плечо, независимо зашагал по зеленой бровке дренажа.

Однако идти много не пришлось: меня догнал на "Победе" Матвеич.

– Что это вы, Петр Алексеевич, заторопились. Как на пожар, – стыдливо кося глазами, он толкнул от себя переднюю дверцу и пригласил садиться.

У асфальта я приготовился выйти, но Матвеич вырулил напрямую и помчался дальше; глаза его, отраженные в боковом зеркале, понемногу оттаивали, светились расслабленно, по-отечески, с едва уловимым оттенком покровительственного снисхождения. Видно, проняло его. Раздобрился он и довез меня до самого Изобильного, до почтамта, и даже напросился подождать, пока я позвоню. Это не входило в мои планы, я поблагодарил и отпустил Матвеича, несколько разочарованного, смущенного моим отказом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю