Текст книги "Люди не ангелы"
Автор книги: Иван Стаднюк
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)
Среди окончивших четыре класса были Павлик и Настька. Павлик, вытянувшийся за эти годы в высокого угловатого подростка, сидел на задней скамейке; Настька – вертлявая и невнимательная на уроках – на передней.
Сейчас Настька была непривычно смирная, она сидела рядом со своей подружкой – маленькой, как воробышек, Гафийкой – и с интересом следила за Серегой, который изо всех сил старался рассмешить класс. Серега – сын Кузьмы Лунатика. Он, будто заправский акробат, стоял на руках у доски и пытался написать мелом, зажатым в пальцах босой ноги, потрескавшейся от грязи, слово "Прошу" – кличку учителя Ивана Никитича Кулиды. Все посмеивались, глядя на тщетные усилия Сереги и на опавшие штанины его холстяных выкрашенных бузиновым соком брюк.
– Прошу идет! – взвизгнул кто-то, хлопнув дверью.
По-обезьяньи вскочив на ноги, Серега опрометью бросился к задней скамейке, даже забыв смахнуть с доски свои нелепые каракули.
В класс вошел Иван Никитич – низкорослый, худой, с выпирающими скулами на подвижном лице. Окинул веселым, молодым взглядом притихших учеников, одернул на себе вышитую белую рубаху, перехваченную поясом из крученого шелка с бахромой на концах, и неторопливо присел за стол на табуретку.
Кличка "Прошу" стала вторым именем Ивана Никитича. Еще четыре года назад, когда учитель Кулида появился в школе, он объяснил тогдашним "первачкам", что во время урока, прежде чем обратиться к нему с вопросом, надо поднять руку и сказать: "Прошу".
Так и повелось: "Прошу! Я не решила задачу", "Прошу! Серега толкается!", "Прошу! Позвольте выйти из класса!"
Со временем ученики позабыли, как зовут их учителя. А иные уверовали, что "прошу" – это и есть его имя. Хоть и чудное оно, непривычное, но и сам учитель человек не простой, особенно первый учитель – олицетворение непревзойденной мудрости и неисчерпаемых знаний.
Павлик исподлобья следил за Прошу, восторгаясь его открытым взглядом, умением одними глазами подчинять своей воле стольких ершистых хлопцев и девчат. А какой ум скрывался за высоким, с пролысинами лбом Прошу! Павлику казалось, что нет ничего на свете, о чем бы не знал его учитель. И он мечтал о том, что и сам когда-нибудь станет таким. Придет время, и с ним, как с Прошу, будут уважительно здороваться сельские старики.
Честолюбивые размышления Павлика прервал Иван Никитич.
– Ну, друзья мои, – с напускной веселостью, скрывая волнение, произнес он. – Пришел день, после которого вы станете звать меня своим бывшим учителем, а я вас – бывшими моими учениками.
Иван Никитич замолчал, всматриваясь в лица ребят и уж в который раз отмечая про себя их бледную прозрачность – свидетельство недоедания.
Вздохнув, учитель продолжал:
– Я мечтаю, что многие из моих учеников станут инженерами, учителями, летчиками... Ведь каждый из вас хочет кем-то стать?
Иван Никитич обвел смешливым взглядом класс и задержал глаза на Настьке, которая в это время б чем-то шепталась с Гафийкой.
– Ты кем хочешь стать, Настя? – спросил он.
Настька растерянно захлопала своими большими, удивительно синими глазами, не зная, что ответить.
– Мамой? – тихо, но так, что услышали все, трагическим тоном прошептал Серега.
Класс взревел протяжным хохотом. Весело заржал и Серега, но тут же смущенно притих, начав яростно укрощать рукавом рубахи свой нос, из которого предательски выскочил огромный пузырь.
Смеялась и Настька. Она повернулась к Сереге и, неосознанно по-взрослому поведя синими глазищами, невинно спросила:
– А что плохого? Вот подрасту немного, женюсь на Сережке и буду мамой. Он хоть рябой, но девчат слушается.
Серега, никогда не ведавший, что такое смущение, на этот раз не смог перенести дружного смеха сверстников. Еще сам не понимая толком, отчего загорелись его веснушчатые щеки и большие, как вареницы, уши, он рванулся из-за парты к распахнутому окну, одним махом выскочил в неогражденный школьный двор и, подхлестываемый несшимся вслед хохотом, помчался по откосу к Бужанке.
С трудом утихомирив ребят, Иван Никитич с сожалением посмотрел в окно, через которое удрал Серега, и продолжал разговор:
– Все вы, друзья мои, юные ленинцы, пионеры новой жизни. В школьной семье и в нашей пионерской организации вы научились подчиняться общим интересам, научились товариществу, прониклись пониманием чувства Родины. Вам позавидуют крестьянские дети любой другой страны, потому что перед вами лежат свободные дороги в большую жизнь. Вас ждут науки, ждет работа. Но кем бы каждому из вас ни захотелось стать – агрономом, врачом, учителем, трактористом, – помните, что есть еще одна школа, которую не надо обходить. Это комсомол...
Павлик слушал Ивана Никитича и думал о себе. Родился он в двадцатом, когда на Украине еще велась борьба за советскую власть, а ему казалось, что живет он на белом свете с незапамятных времен. Вспомнил свой первый день в школе – ой, как давно это было! Вспомнил первый пионерский галстук. Сестра Югина, которая вышла замуж на Харитоньевский хутор, подарила ему напрестольный праздник широкий шелковый пояс красного цвета. Павлик сам скроил из него и подрубил от руки галстук... Не многие в школе могли похвастаться таким богатством. Правда, это богатство обошлось ему потом очень дорого.
Павлик никак не мог дождаться весны. Уж очень хотелось пройтись по селу без пальто, чтобы все увидели на нем красный галстук. И вот, наконец, снег почернел, стал ноздреватым, зазвенели первые ручьи, задымились на солнце проталины. Павлик убежал в школу раздетым. Первым, кого встретил, на улице, был дядька Кузьма Лунатик. Павлик, переполненный чувством гордости, косил глаза на Кузьму, стараясь угадать, какое впечатление произведет, на него галстук. И от радостного смущения даже позабыл сказать дядьке "добрый день", что считалось в Кохановке непростительным грехом.
Кузьма, по самые глаза заросший густой щетиной, дымил себе под нос самокруткой и шел своей дорогой, не обращая на Павлика никакого внимания.
– А где твой "добрый день"? – неожиданно спросил Кузьма, останавливаясь, когда они уже разминулись. – Собаки съели? Тебя что, в школе учат, старших не уважать?
Павлик, сгорая от стыда, не знал, что ответить, Кузьма, наконец, обратил внимание на галстук:
– А червоная хустка зачем?
– Это галстук пионерский! – вспыхнул Павлик.
– Галстук?.. Ха-ха! Что ж ты, сопли им вытираешь? – И, не дожидаясь ответа, пошел дальше, посмеиваясь.
Павлик и сам не помнит, как все потом случилось. Не стерпев обиды, он подхватил мокрый, но не оттаявший совсем ком земли и запустил им в Кузьму. Земля огрела дядьку по затылку. Не ожидавший такой дерзости, Кузьма с криком кинулся догонять Павлика. Но не догнал и пошел жаловаться учителю.
До вечера слонялся раздетый Павлик по берегу Бужанки, не смея ни появиться в школе, ни идти домой. А на второй день слег с воспалением легких.
Болел тяжело, долго. И пришлось ему оставаться в третьем классе на второй год, а затем учиться уже вместе с Настькой...
Теперь он думал о кохановских комсомольцах. Вспомнил, как они под вопли и проклятия баб сбрасывали с церкви колокола, как вытряхивали из села кулаков, охраняли колхозные урожаи; вспомнил зимние вечера, когда в сельбуде ставились спектакли или выступал хор. Этой весной вся школа по призыву комсомольцев собирала на свекловичных плантациях долгоносиков... Да, он обязательно будет комсомольцем...
А Иван Никитич говорил уже о том, что позади остались трудности переустройства села, говорил о великих свершениях в Стране Советов. И перед мысленным взором Павлика вставали сказочные стройки Магнитки и Кузнецка, Азовстали и Запорожстали, рисовались бесконечные вереницы тракторов, автомобилей, комбайнов, электровозов, танков. Поражало слух диковинное слово "блюминг", удивляла гигантская плотина, перегородившая Днепр, чтоб заставить воду вращать какие-то могучие турбины. И везде нужны умелые руки, светлые головы, горячие сердца. Есть куда устремить мечту Павлику, Настьке и всем этим хлопчикам и девчаткам, которые слушают учителя затаив дыхание.
А когда Прошу повел речь об отечественных самолетах, сердце Павлика застучало, будто спешило за мечтой, которая унесла сейчас Павлика в голубые просторы поднебесья. Да, только летчиком!.. Он обязательно выучится на летчика!
Иван Никитич, закончив прощальную речь, роздал всем свидетельства об окончании начальной школы...
В последний раз продребезжал в коридоре звонок.
Когда говорливая толпа ребят высыпала на школьный двор и стала растекаться по тропинкам, ведшим в разные концы села, Павлик вспомнил о Сереге. Отыскал глазами Настьку: надо было держаться поближе к ней. Ведь Серега наверняка уготовил какую-то кару.
Предусмотрительно выломал из куста бузины палку. Правда, Павлик не надеялся на победу в единоборстве с дюжим Серегой, но на что не решишься ради Настьки – хоть и сводной, но все-таки сестры. И он мужественно сжимал в руке палку, опасливо косясь то на заросли лебеды, то на гущину огородов – места, где мог устроить засаду коварный и беспощадный Серега.
Павлику очень нравилось, как смеется Настька. Будто серебряные колокольчики звенят и сверкают в ее негромком хохотке. Звон этих колокольчиков приятной тревогой отдавался в груди, вызывал восторженную улыбку и заставлял неотрывно смотреть на Настьку. Вот и сейчас послышался звон веселых колокольчиков. Павлик оглянулся и увидел, что Настька смотрит на небольшой выводок утят. Похожие на золотые шарики, они забрались в ручей, а по берегу в панике бегала клуша и на своем курином языке звала их к себе.
Павлику стало жалко клушу. Он проворно подвернул штанины и самоотверженно полез в воду, воинственно размахивая прутом. Утята с писком бросились к клуше. Павлик выбрался на берег, ополоснул ноги, отвернул штанины и, взглянув в сторону Настьки, обмер. Перед Настькой стоял Серега и что-то тихо говорил ей, а она молча слушала. Тут же брызнул дробный, переливчатый звон колокольчиков – Настька так засмеялась, что у Павлика похолодело в груди. Затем он увидел, как Настька шагнула на брошенные через ручей жерди, а Серега побрел рядом с ней прямо по воде, придерживая девочку за руку По ту сторону ручья они с хохотом побежали вверх по склону, который подпирал своим крутым боком широкую сельскую улицу.
Настька и Серега скрылись за поворотом улицы, а Павлик медленно брел им вслед, мысленно убеждая себя в том, что ему наплевать на Настьку, на Серегу и на то, что в смехе Настьки всегда звенят бубенцы.
Под вечер Павлик рубил на дровнике хворост, прислушиваясь, как переговаривались отец и мать. Отец, развесив на плетне рядом с дровником еще не старую свитку из рыжей овечьей шерсти, вылавливал в ее рубцах блох, а мать сидела в хате у открытого окна и ставила на разорванные локти Павликовой рубашки заплаты.
– Сходил бы ты, Платон, в Березну, да починил крышу моей хаты... Сколько тебе талдычить? – В голосе Ганны слышалось легкое раздражение.
– Нужна тебе та хата, как черту лапоть! – Платон Гордеевич ответил резко и зло. – Продала бы ее к лешему!
– А кто купит? Вон сколько хат из-за голода пустует.
– Ну давай на дрова распатроним!
Ганна помолчала, перекусывая нитку, потом со смешком ответила:
– В бороде у тебя гречка цветет, а в голове и на зябь не пахано... У нас же дети подрастают! Настьку вон через пять-шесть годков замуж выдавать. Хата как находка будет.
Удивленный, Павлик распрямился, поискал глазами на подворье Настьку. Но она куда-то запропастилась. Почему-то вспомнился Серега и веселый Настькин смешок с переливами колокольчиков... Изо всех сил размахнувшись топором, Павлик глубоко вогнал его в щербатую колоду, на которой рубили дрова, и пошел в садок. Нестерпимо захотелось незрелого кислого яблока такого, чтоб аж слезы брызнули из глаз.
На краю садка рос молодой грецкий орех. Павлик хорошо помнит тот далекий день, когда они с покойной мамой сажали его. "Это тебе на счастье, Павлик", – сказала тогда мама. И вот орех разросся, раскинул широкую крону. Среди крупной, величавой листвы виднелось множество зеленых шариков, теснившихся на ветвях группками – по три-четыре. Щедро зародил орех в этом году...
Но что это? Павлик увидел, что к ореху был привязан их теленок. А рядом стояла Настька и кормила теленка молодым бурьяном.
– Зачем к ореху привязала? – накинулся на нее Павлик.
– А тебе какое дело? – вызывающе ответила Настька.
– Отвяжи!
– Он всегда здесь привязан.
– Отвяжи! – И Павлик, подхватив валявшийся на тропинке прут, хлестнул им по голым Настькиным ногам.
Охнув, Настька присела, прикрыв ноги юбчонкой, и залилась громким визгливым плачем. А Павлик, не помня себя, еще дважды огрел ее прутом по спине и побежал прочь...
Бесцельно слонялся по вечереющим левадам. Долго стоял над карликовым Монбланом кипящего муравейника, наблюдая, как снуют в разные стороны рыжие самозабвенные трудяги, как тащат, защемив хищными клешненками, сухие прутики, соломинки, комочки глины – строительный материал для дома несметного муравьиного семейства.
Павлик вспомнил, что ему хотелось кислого яблока. Тут же сломал с молодой липы ветку, обшмыгнул с нее листву, прутья, ободрал кору и белую палочку воткнул в середину муравейника. Через минуту палочка будто ожила, стала рыжей от облепивших и яростно кусавших ее муравьев. Выждав немного, Павлик выхватил палочку из муравейника, отряхнул с нее насекомых и с удовольствием стал обсасывать резкую и пахучую муравьиную кислоту, сводившую челюсти.
Мимо прошла с вязанкой дров Христя. Павлик проводил ее любопытствующими глазами. С тех пор как Христя возвратилась из психиатрической больницы и привезла с собой рожденного там мальчишку Степанового первенца, Павлик видел ее не раз. Но не замечал, чтоб Христя чем-либо отличалась от той Христа, какой она была раньше, хотя слышал о ней разные разговоры. Говорили в селе, что Христя стала нелюдимой, что часто жалуется на головные боли и Степану приходится много помогать ей по Хозяйству. Сам же Степан, месяц провалявшись в больнице, вернулся здоровым.
Христя скрылась за поворотом тропинки, а Павлик направился на опушку левад. Надо было посмотреть, садится ли солнце за "стенку" туч или же небо на горизонте чистое, и, значит, завтра будет ясная погода, что имело для его пастушьей жизни немаловажное значение.
Закат обещал завтра ясную погоду. Но что погода?.. Как вернуться домой? Что скажет ему Настька? А мачеха?.. Батько тоже не похвалит. И он тянул время, шатался меж деревьями, кустами, точно как вон те бродяги-шмели. Они, наполняя левады басовитым гудом, несмотря на густеющий зеленый сумрак, продолжали перелетать с цветка на цветок, иногда присаживаясь для отдыха то на сухой прошлогодний листик, то прямо на траву.
Павлик начал охотиться за шмелями. Во рту ведь горчило после муравьиной кислоты. А каждый шмель носил в себе пузырек меду – величиной с вишневую косточку. Стоит лишь хлопнуть картузом по шмелю – и мед твой. Только чадо осторожно разорвать бархатисто-черного бродягу, чтобы не притронуться к оранжевому кончику брюшка, где прячется живучее ядовитое жало.
С присущей его возрасту неразумной хищностью Павлик стал бегать по левадам и бить шмелей. Сладость уже пересилила горечь во рту, но чтобы по-настоящему почувствовать вкус меда, много надо извлечь пузырьков.
И тут случилась беда. Пузырек в последнем шмеле был настолько налитым, что, казалось, притронься к нему пальцами – и он лопнет. В таких случаях все мальчишки выуживают пузырек из брюха кончиком языка. Но осторожность изменила Павлику. Только поднес он разорванного шмеля к высунутому языку, и в тот же миг словно кто-то огрел его по голове кувалдой: страшная боль высекла из глаз искры, а затем заслонила их темной, испятнанной разноцветными мечущимися кругами пеленой. Павлик упал на траву, задохнувшись в истошном крике.
Вскоре он притерпелся к боли, которая хоть и не утихла, но стала ровной и вся сосредоточилась в языке. Казалось, что рот набит горячими углями, и языку из-за них нельзя было пошевелиться. Хоть бы глоток холодной воды, чтобы потушить во рту огонь! И Павлик со всех ног бросился бежать домой. Когда мчался через свой садок, чувствовал, что языку уже тесно во рту. И будь у Павлика насморк, он бы задохнулся.
Подворье тонуло в синих сумерках, но огня в окнах хаты еще не было видно. Вспомнил о Настьке, которая сейчас встретит его враждебно-обиженным взглядом. А батько, а мачеха?.. И, словно в свое оправдание, Павлик попробовал сказать: "А меня ужалил в язык шмель", – но только невнятно и гундосо промычал... Боль и страх толкнули его к двери.
То, что увидел Павлик в хате, заставило его на время забыть о себе. Отец нес из кухни зажженную, без стекла лампу, а у стола обнаженная по пояс сидела на табуретке Настька и всхлипывала, прижав к груди скомканную блузочку. На ее худых, с острыми ключицами плечах обозначились два розовых рубца – следы от ударов прутом. Рядом с Настькой стояла Ганна. На скрип двери Ганна взметнула черные полудужья бровей, строго посмотрела на Павлика и сказала:
– Иди полюбуйся, Павел Платонович, на свою работенку. Есть сила в рученьках, за плуг уже можно браться...
Платон Гордеевич обнес горящую лампу вокруг плечей Настьки, поставил ее на стол и повернулся к порогу. Павлику показалось, что глаза отца стали белыми, а губы, спрятанные в рыжих усах, шевелились. Отец молча снял с гвоздя ремень, взял Павлика за руку и рванул к себе. Страх и стыд сковали тело Павлика. Он хотел сказать в свое оправдание, что нечаянно так сильно ударил Настьку, но из его рта вырвался только жалкий прерывистый вой...
Отец порол остервенело, на полный размах руки. Павлик задохнулся от жгучей боли и будто провалился в кипящую огнем пропасть.
Когда пришел в себя, услышал вопли Настьки и Ганны. Мачеха сильными руками отталкивала отца к кухне, вырывала у него ремень и кричала:
– Взбесился, рыжий черт! Сами подрались, сами помирятся!
– А мне совсем и не больно!.. – вторила ей Настька, выгораживая Павлика. – Я бычка к ореху привязала!..
Почувствовав свободу, Павлик кинулся к двери. Выскочил в сени, ударился в темноте о лестницу, загремев ею, и вылетел на подворье. Всхлипывая, устремился под навес сарая, вскарабкался на самый верх сеновала и, вдыхая в темноте душисто-горькую пыль, замер наедине с раздиравшей его болью, с тяжкой обидой, со злыми мыслями.
Хотелось умереть, чтоб пожалел завтра батько, чтоб мачеха с Настькой наревелись над его гробом...
Через какое-то время услышал, как хлопнула дверь хаты. Возле сарая раздались шаги и покашливание отца. Зашуршало внизу сено.
– Возьми, Павел, свитку, – спокойно сказал отец, и свитка, брошенная им, с шумом упала Павлику на ноги. – Разве так можно? – извиняющимся тоном заговорил батько. – Исполосовал дивчатко... Она и сдачи дать не может, ты же хлопец! Да и меня бы пожалел. Легко, думаешь, видеть, как вы деретесь?
Павлик не откликнулся, и батько, потоптавшись у сарая, вздохнул и вернулся в хату.
Среди ночи Павлик услышал сквозь сон, как тормошит его Настька:
– Вставай скорее! Вставай, Павлик!..
Павлик хотел спросить, что случилось, но не смог: язык все еще был распухшим, хотя боль утихла, и он чуть-чуть шевелился во рту.
– Батька забирают! – сквозь слезы сообщила Настька. – Полна хата милиции!
В предчувствии чего-то ужасного Павлик проворно соскользнул с сеновала и, словно боясь опоздать, побежал по ночному подворью к хате, светившейся всеми окнами. На бегу заметил распахнутые ворота, а у ворот подводу, в которую была впряжена пара коней.
Когда зашел в хату, первым, кого увидел, был милиционер – молодой, розовощекий, опоясанный ремнями. Кобура его нагана была расстегнута, руку он держал рядом, на широком желтом поясе. Милиционер стоял у порога и наблюдал, как Платон Гордеевич помогал Ганне складывать в торбу белье. На топчане сидел Степан и, уткнув глаза в пол, молча курил. В хате были еще какие то люди. Павлик не обратил на них внимания. Испуганный, он отошел от милиционера к окну и уставил растерянные, вопрошающие глаза на батька.
– Ну, Павлик, оставайся за хозяина, – как то виновато, с деланной веселостью сказал отец, посмотрев на него. – Видишь, потребовалсяся...
Степан обронил на пол окурок и, вставая с топчана, наступил на него сапогом.
– Обойдется, – проговорил он. – Тут какое-то недоразумение.
Платон Гордеевич завязал торбу бечевой, начал прощаться – без поцелуев без рукопожатий, будто уходил на день.
– Пришлю адрес, пиши обо всем, что делается дома, – сказал он Павлику.
"Хорошо", – хотел сказать Павлик, но у него получилось гнусавое: "Го-во-во..."
Все посмотрели на Павлика с недоумением, а в глазах Платона Гордеевича метнулась тревога. Заметив испуганное лицо батьки, Павлик быстро достал из ящика стола тетрадь, карандаш и на чистом листе дрожащей рукой написал раскоряченными буквами: "Менi вчора джмiль дав меду в язик", – и после того, как Степан, взяв в руки лист, вслух прочитал написанное, Павлик показал всем красный распухший язык.
В хате невесело засмеялись.
– Ну, прощай, Павлик... До встречи. – Платон Гордеевич окинул хозяйским взглядом хату и направился к порогу.
Не знал он, как и никто не знал, будет ли встреча...
25
– Скажите, гражданин Ярчук, вот вы в свое время донесли властям, что в доме кулачки Оляны Басок собирались подозрительные люди...
– Было такое, – подтвердил Платон Гордеевич, пристально глядя в сухощавое серое лицо следователя, сидевшего против него за столом.
– А по каким делам бродили вы среди ночи возле дома Оляны Басок?
– Голова сельской рады просил посмотреть за покосами гречки.
– Неправда, гражданин Ярчук. Вы отказались тогда выполнить просьбу председателя сельсовета товарища Григоренко.
– Отказался, а потом передумал.
– Передумали?.. Ну, допустим. А как вы узнали, что собравшиеся у Оляны Басок люди – опасные враги советской власти?
Платон Гордеевич в замешательстве пожал плечами, помедлил с ответом, припоминая события той давней ночи. Потом сказал:
– По их поведению догадался. Тот, который приехал на коне, спросил у Оляны, все ли в сборе, и оставил ее караулить на подворье.
– Как же вас не заметили?
– Было темно. Месяц за хмару зашел.
– Вы, конечно, потом видели задержанных?
– Видел, когда привели их в сельсовет.
– Кого из них, когда и где вы встречали раньше?
– Никого не встречал. Незнакомые мне люди.
– А знали вы, что один из задержанных пробрался к нам из-за границы?
– Нет, не знал. Откуда мне знать?
– А как вы думаете, почему эти люди собирались именно в Кохановке?
– Не знаю. Может, они дружки Трифона – Оляниного мужа, который ушел с Петлюрой.
Усталые глаза следователя смотрели в самую душу, и Платон Гордеевич чувствовал себя так, будто в чем-то виноват. Боялся, что следователь заметит это, и терялся еще больше.
"Может, докопались, что я мешок жита утянул с поля?" – мелькнула нелепая мысль.
Следователь будто догадался о состоянии Платона Гордеевича и, пожалев его, уткнул глаза в лежавшую на столе раскрытую папку с бумагами. Спросил, не поднимая головы:
– В царской армии вы в каком чине служили?
– Рядовым.
– За что вас наградили тремя георгиевскими крестами?
– В разведке был, ну и...
– Отличались доблестью и храбростью во имя царя? – Следователь опять стал смотреть в лицо Платона Гордеевича.
– При чем здесь царь?.. Дело солдатское. Приказывали идти в разведку, мы ходили...
– Какая у вас военная подготовка?
– Подготовка? Обыкновенная, солдатская.
– А как же вы согласились взять на себя роль атамана сотни повстанческого отряда? – Следователь цепко держал своими глазами глаза Платона, Гордеевича.
– Что?.. Какого отряда?..
– Хватит, Ярчук! – Легонько хлопнув рукой по столу, следователь невесело и с какой-то снисходительностью засмеялся. – Все нам известно... Вот вам бумага, вот ручка с пером. Пишите: когда, как и от кого вы получили задание о формировании сотни? Укажите фамилии всех завербованных вами. А потом продолжим разговор о мотивах, которые заставили вас выдать собравшихся на совещание главарей. Разумеется, это смягчит вашу вину. Сознаетесь в остальном, советская власть учтет это...
Платону Гордеевичу никак не удавалось осмыслить услышанное. Понял одно: об украденном жите следователю неизвестно. А остальное... И он облегченно засмеялся:
– Не думаю, чтоб был еще один Платон Ярчук на свете, но вы меня с кем-то путаете. Атаман. Сотня. Отряд... Такое и во сне не померещится.
– Гражданин Ярчук! – Следователь досадливо поморщился и поднялся из-за стола. – Негоже вам; старому человеку, корчить из себя дурачка. Дело очень серьезное. Вы не хуже меня знаете, что враги советской власти намеревались этой весной воспользоваться трудностями, вызванными неурожаем, и подбить крестьян на бунты. Вы не последняя спица в этом деле. У нас есть доказательства. Потом мы вам их покажем. А сейчас напишите все как было. Пока не дадите показания, не выйдете из этого кабинета. Напишете – позовете меня через часового.
И следователь ушел, оставив дверь кабинета распахнутой. У двери появился милиционер.
– Гражданин арестованный, пересядьте на диван, – спустя некоторое время приказал милиционер, видя, что Платон Гордеевич не берется за ручку с пером.
Платон послушно поднялся со стула и уселся на мягкий обитый черным дерматином диван...
И потянулись дни и ночи, слитые в единую тусклую боль души, в цепь обжигающих сердце мыслей – трудных, то и дело наталкивавшихся на неразрешимые вопросы. Перебирал в памяти, как вещички в мешке, все запомнившиеся события своей жизни. Думал и о том, чего сам не помнил, но о чем слышал от других... Многовато беды выпало на одну его жизнь. Если взболтать беду с радостями и попробовать на вкус, сладости и не уловишь одна горькая горечь.
Вырос Платон в Кохановке без отца, без матери. Вырос кряжистым, цепким, как дубок среди поля, где ветры не милуют – гнут, ломают, где не щадят ни морозы, ни жаркое, убивающее листву дыхание солнца. Вырос наперекор всем невзгодам.
Еще не было Платона на свете, когда отец его – Гордей Ярчук – ушел в дальние края на заработки, оставив дома жену с двумя детьми в страшной бедности. Вернулся только через три года, больной, изможденный. Три года трудился Гордей на медных рудниках американца Гувера. Заработал там туберкулез и горстку золота.
Пришел домой и взялся за хозяйство. Накопленных денег хватило на то, чтобы подправить хату, купить пару коней и взять в аренду клин земли. Прошел год, другой, и появились в хозяйстве корова, свиньи, ульи с пчелами. Но Гордею этого было мало. Лютая нечеловеческая жадность завладела всеми помыслами молодого хозяйчика. Рубль за рублем копил он деньги, с завистью поглядывал на земли кулаков, на казенные лесные участки. А семья по-прежнему жила впроголодь, на черном с отрубями хлебе и постной картошке. Сам, больной туберкулезом, Гордей не выпивал и кружки молока. Все шло на продажу, на деньги...
Хата Ярчуков была похожа внутри на кузницу: закопченная, пустая. Голые глинобитные стены с иконостасом в углу, непокрытый стол, длинная лавка вдоль стола да жесткие полати меж большой печью и стеной – вот и все, что имелось в хате, если не считать полдюжины огромных чугунов на черном земляном полу, в которых варили для скота картошку и свеклу.
Жена Гордея – маленькая, покорная Авдотья – хлопотала по хозяйству и боязливо оглядывалась на молчаливого, всегда озлобленного мужа. Авдотье казалось, что в глазах Гордея светятся огоньки безумия – хищные, зловещие. То ли Гордей всегда думал о не дающемся в руки богатстве, то ли вспоминал сырой, удушливый мрак рудников американского концессионера, где русские люди, как каторжники, долбили породу по шестнадцати часов без передыху, без воздуха. А сколько их, безвестных тружеников, навечно остались там, в зловонном подземелье?..
Сухой кашель рвал грудь Гордея, и он затравленно смотрел вокруг, точно ужасаясь, что костлявая рука смерти схватит его за горло прежде, чем он успеет еще прочнее поставить на ноги свое хозяйство. В такие минуты Авдотья старалась выпроводить малолетних Олю и Груню к соседям или просто на улицу, а сама забивалась в дальний угол подворья – подальше от глаз Гордея, от его слепой злобы.
Наступила зима после неурожайного года – холодная, голодная. В ту зиму скарлатина унесла обоих детей Ярчуков: Олю и Груню. Тяжелое горе будто Открыло глаза Авдотье, развязало ей язык. Она впервые за совместную жизнь с Гордеем смело выпрямилась перед ним и высказала все, о чем мучительно думала годами: о нечеловеческой жадности Гордея, о бессмысленности их жизни. Упрекнула мужа в смерти детей.
Он выслушал жену и, уронив голову, пошел со двора.
И запил Гордей Ярчук. Пьяный приходил ночью домой и начинал истязать жену, вымещая на ней злобу за все свои неудачи в жизни. Не выдержала Авдотья, пошатнулась умом, перестала узнавать людей, отличать день от ночи.
Соседи, родственники начали совестить Гордея. И хотя Гордей унялся, перестал ходить в корчму, рассудок не возвращался к его жене. Тихая, потерянная, бродила Авдотья по селу и расспрашивала людей, не встречал ли кто ее девчаток – Олю и Груню. Сама печаль выплескивалась из ее темных глаз.
Вскоре Авдотья родила сына. Назвали его Платоном. Вроде осмысленнее начинала смотреть вокруг жена Гордея, когда держала на руках спеленатого крошку. Но это было только временами.
В доме Ярчуков появилась молодая, здоровая девка Килина. Ей поручил Гордей доглядывать за домом, за дитем, за больной Авдотьей, помогать в Хозяйстве. Сам же работал на арендованном клине земли, а зимой ходил на лесозаготовки.
Видя, как растет сын, Гордеи точно заново вернулся к жизни. На его сморщенном лице стала появляться улыбка, чаще звучал в доме его хрипловатый голос.
В летние дни, когда Килина и Гордей были заняты работой, полоумная Авдотья брала двухлетнего Платошу за руку и вела в левады, в поле, в лес. Однажды Авдотья так ушла утром с сыном и к вечеру не вернулась. Гордей бросил свирепый взгляд на Килину, что недосмотрела за ними, и пошел на поиски. Целую ночь бродил он вокруг села, по берегу Бужанки, несколько раз возвращался домой, а жены и сына не было. И только на второй день нашел их в дальних лугах. Авдотья и Платоша спали под стогом сена.
Гордей зверем набросился на жену. И если бы неподалеку случайно не оказались люди, кончилось бы бедой. Впрочем, без беды и не обошлось. Привезли Авдотью домой на подводе.
Скованная параличом, она больше не поднималась.
Гордей распорядился, чтоб жену не кормили. Зачем такой жить на свете? Девка Килина, тая надежду стать хозяйкой в этом доме, ретиво выполняла наказ. Но проходил месяц, другой, а Авдотья лежала на кровати и по-прежнему бессмысленно смотрела в потолок или влажными глазами следила, как возится на полатях маленький Платоша.