355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Стаднюк » Люди не ангелы » Текст книги (страница 1)
Люди не ангелы
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:57

Текст книги "Люди не ангелы"


Автор книги: Иван Стаднюк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц)

Стаднюк Иван
Люди не ангелы

Иван Фотиевич СТАДНЮК

ЛЮДИ НЕ АНГЕЛЫ

Роман

в двух книгах

Послесловие В. Чалмаева

СОДЕРЖАНИЕ:

КНИГА ПЕРВАЯ

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25

26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

КНИГА ВТОРАЯ

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25

26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47

ОТ АВТОРА

Чалмаев В. РОМАН О ЗЕМЛЕ И НАРОДЕ

================================================================

Иван Стаднюк – автор известных книг "Люди с оружием",

"Человек не сдается", "Люди не ангелы".

Первая книга романа "Люди не ангелы", вышедшая в "Молодой

гвардии" в 1963 году, получила признание критики и читателей как

талантливая и правдивая летопись советского поколения

украинского села Кохановки, пережившего годы коллективизации и

подъема, а также репрессии, вызванные культом личности, но не

поколебавшие патриотизма героев.

Во второй книге романа "Люди не ангелы" Иван Стаднюк также

художественно и правдиво прослеживает послевоенные судьбы своих

героев и современные перемены в жизни села Кохановки.

================================================================

К Н И Г А П Е Р В А Я

1

На Кохановку неуловимо надвигались синие сумерки. В окнах белостенных, под замшелыми соломенными крышами хаток еще жарко полыхали отблески заката, а из сизых лопухов, что столпились под ветхим, с поломанными ребрами плетнем, из-за бревенчатой спины клуни воровато выползала тьма. Недалекий сливняк в конце еще не одевшегося в зелень огорода, целый день сверкавший в лучах солнца изморозной белизной цветения, сейчас зарумянился, притушил пчелиный гуд и, казалось, стал ниже.

Семилетний Павлик чувствовал себя покинутым и одиноким. Он облокотился на бурый, в трещинах подоконник и сквозь распахнутое окно лениво наблюдал, как над садом в поблекшей синеве неба висел ястребок, мелко трепеща острыми крыльями. Когда ястребок, высмотрев что-то в саду, камнем упал в его подрумяненную кипень, Павлик еще некоторое время недоуменно пялил свои большие карие глаза на приобретший вдруг таинственность сливняк, а потом привычно вытер заскорузлым обшлагом рукава нос и перевел взгляд на Карька.

Карько – старый, невесть как державшийся на земле конь. Он стоял на затравелом дворе перед хатой, привязанный к телеге, и, открывая время от времени свой единственный глаз, сонно шевелил бархатными губами, с которых свисал клок сена.

Павлик поежился. За его спиной – пустая, неприбранная комната. Земляной неметеный пол, отдававший запахом глины, смешанной с кизяком; над непокрытым дубовым столом – образа в тягучем гуде мух, в простенке почерневший от времени мисник с глиняными мисками на полках... Павлик спиной чувствовал пустоту хаты и пугался черной пасти открытой печи. Высокая и объемная, печь выступала почти на середину комнаты и смотрела в затылок Павлику пустыми глазницами печурок – неглубоких, размещенных по бокам дымохода квадратных ниш для спичек, соли и мелкой кухонной утвари.

Мальчик высунулся из окна, чтобы хоть чуть быть поближе к Карьку единственному живому существу на подворье, единственному собеседнику, вдохнул крутой запах дегтя, донесшийся от телеги. Конь точно почувствовал настроение Павлика, скосил на него неподвижный лиловый, по-человечьи грустный глаз и мотнул головой, выронив из мягких, бархатных губ сено.

– Гы-гы, – неизвестно отчего засмеялся Павлик, махнув коню рукой.

Но вдруг испуганно примолк. Он вспомнил, что не закрыто заслонкой подпечье, представил его устрашающе-загадочную темноту и с надеждой посмотрел поверх ворот на улицу. Чего ж так долго не возвращается отец?

– Тату... Тату, – захныкал Павлик.

Обернувшись, он со страхом глянул на черную пасть печи и тут же, прижав животом подоконник, проворно перекинул босые ножонки во двор. Скользнул по стене на завалинку и, отряхивая с рубашки белую глину, побежал к телеге.

Вскарабкался по дышлу на телегу, полежал на пересохшем, утратившем все ароматы прошлогоднем сене. Затем, ухватив Карька за гриву, потянул к себе.

– Но! Но, Карько! – подражая отцу, басил Павлик.

Конь лениво переступил ногами и придвинулся к телеге. Павлик тут же уселся на его теплую широкую спину, остро отдававшую потом, и почувствовал себя уверенно, независимо. Обвел повеселевшим и даже бесстрашным взглядом подворье, несколько раз ударил пятками по мягким бокам Карька, и дремавшее воображение Павлика понесло его в безудержном галопе.

А слепой на один глаз Карько будто и не замечал на себе лихого наездника; он даже перестал шевелить губами и, склонив голову, забылся в сладкой дреме.

Павлик тем временем занялся делом: он увидел, что белое пятно на шее Карька сохранило следы смолы, и стал старательно очищать острыми, с черными каемками ногтями каждую шерстинку.

Белое пятно на шее лошади еще осенью замазал отец Павлика – Платон Гордеевич Ярчук. Для чего? О, Павлик хорошо помнит эту поначалу печальную, а потом радостную для него историю.

Карько на подворье казался Павлику таким же привычным и необходимым, как дверь и окна в доме, как колодец за воротами. Сколько помнит себя Павлик, столько помнит и Карька. И всегда конь был слепым на один глаз, всегда на карем фоне его шеи белым лишаем выделялось пятно.

И вот все чаще стали слышаться в доме разговоры, что пора купить нового коня: Карько и стар, и слеп, и люди смеются над ним. Прошлой осенью, когда натрудившаяся за лето телега была поставлена под навес, Павлик однажды утром обнаружил стойло Карька пустым. Опрометью бросился к матери, которая сердито совала в печь горшки, увидел ее заплаканные глаза и ни о чем не стал расспрашивать. Вышел во двор, влез на старую, высокую, словно тополь, грушу-гливку, какие растут только на Винничине, и долго смотрел поверх вдруг ставших маленькими, как пчелиные ульи, кохановских хат на сгорбившуюся дорогу, ведшую через опустевшие поля в местечко Воронцовку, на юлившую к далеким лесам речку Бужанку. Обычно Павлик любил на верхушке груши распевать песни и смотреть в зовущие, загадочные синие дали, мечтать о том, что хорошо бы иметь крылья и полететь бы вон туда, далеко-далеко, где уткнулась в небо труба сахарного завода, сесть бы на эту трубу и хоть раз плюнуть вниз, чтобы посмотреть, как долго плевок будет падать на землю.

Но в это утро не хотелось Павлику ни петь, ни летать. Небо, к которому он был так близко, казалось неласковым, холодным. Откуда-то приплыла паутина и стала назойливо липнуть к лицу. Даже случайно удержавшаяся среди опаленной осенью листвы, похожая на кривой огурец груша – зеленая и мокрая от росы – не казалась необычайно вкусной, как всегда.

А вечером отец вернулся с ярмарки без Карька. Повесил в сенях на гвоздь уздечку, зашел в хату и, перекрестившись на образа, уселся за стол...

Но детское горе забывчиво. Уже в следующее воскресенье Павлик с нетерпеливой радостью ждал отца, который ушел на ярмарку покупать нового коня. И вот она – радость! Конь, тоже карей масти, стройный и непривычно красивый, входит во двор. Выбежала из хаты мать. Вытирая фартуком руки, она счастливыми глазами смотрела на мужа – гордого и чуть смущенного. Хороший конь! Правда, и у него, кажется, один глаз не того...

Новый конь, как только отец закинул уздечку ему за шею, радостно заржал, уверенно подошел к корыту, попил воды, а потом так же уверенно направился к стойлу. Мать с недоумением глянула на отца и махнула на коня рукой, остановила его. Павлик первый рассмотрел на шее лошади затертое смолой белое пятно и радостно заверещал:

– Наш, наш!.. Карько! Карько домой вернулся!..

Отец развел руками и сердито пояснил матери:

– Там пропасть этих коней. Купишь черта, потом наплачешься. А этот работящий, дорогу домой знает... Если и перепьешь где, так сам привезет.

– За те ж самые гроши? – со смеющимися глазами спросила мать.

Отец сокрушенно поскреб в затылке:

– Три рубля переплатил...

Павлик оторвался от воспоминаний и только сейчас заметил, что до белизны вычистил пятно на шее Карька. Попробовал вытереть о рубашку пальцы, измазанные в смоле, и начал всматриваться через ворота в чуть укатанную, бугристую дорогу, которая пересекала выгон, а потом поворачивала за угол тенистого двора дядьки Кузьмы.

Почему ж так долго не возвращается отец?

Поблекли краски над далеким угрюмым лесом, спрятавшим солнце. В туманное облако превратился вишняк в конце пустого, в темных комьях земли, огорода. Из-за листвы не зацветшей в этом году груши выглянул белесый, тощий серпок месяца.

Чего ж батька не идет?!

– Та-ту-у...

Павлику до слез стало жалко себя... Никому нет дела, что он боится оставаться один, когда из всех уголков подворья подкрадываются потемки, пряча в себе что-то жуткое. Даже Карько больше не казался ему надежной защитой.

Мама... Нету у Павлика мамы и нет такой жизни, как у других мальчишек.

Умерла мама зимой. Умерла насовсем... Нет, Павлик не может поверить, что он никогда больше не увидит свою маму. Как же ему без мамы? И как мама может так долго не знать, не случилось ли с Павликом какой беды?..

Встал в памяти тот непонятный зимний вечер. Павлик, свернувшись калачиком, лежал на топчане, укутав босые ноги кожухом отца, и с любопытством следил за большой черной мухой, невесть откуда появившейся в хате зимой. Муха ползала по лампе, стоявшей посреди стола на перевернутом глиняном кувшине, билась о горячее, закопченное стекло и со злым гудом улетала куда-то в темный угол. Но вскоре снова возвращалась и кружилась над лампой...

У противоположной стены комнаты на деревянной кровати лежала мать. Павлик слышал, как она тяжело, с надрывом дышала.

В хате были еще отец и старшая сестра Павлика – Югина.

Несколько лет назад Югина вышла замуж за Игната – краснощекого, черноусого хлопца, который, когда переступал порог хаты, переламывался почти вдвое, чтоб не задеть головой притолоку. А начнет Игнат надевать кожух, так он даже трещит на его широченных плечах. И вот этот Игнат увез Югину из Кохановки на хутор Харитоньевский, где среди степи у трех высоких тополей приютилась его большая хата.

Третьего дня Югина пришла навестить маму, да так и застряла здесь. Сейчас она хлопотала у печи, невысокая, полногрудая, с тугим венцом каштановых волос на голове. Павлик замечал, что плечи Югины вздрагивают, будто в страхе перед безобразной, часто меняющей форму тенью, которая двигалась по стенам, наползала, резко изгибаясь, на потолок: это ходил по комнате мрачный, подавленный отец.

Югина громыхнула жестяной печной заслонкой, и мать, было притихшая, заскрипела кроватью.

– Юзя, – послышался ее слабый, похожий на стон голос. – Подойди ко мне, доченька... Простимся...

Югина замерла у печи, точно слова матери были обращены не к ней. Постояла, потом медленно повернулась к кровати, и свет лампы упал на ее бледное, какое-то чужое лицо с расширившимися неподвижными глазами и полуоткрытым, вздрагивающим ртом. Медлительно-робкими шагами подошла к матери и упада на колени, будто подрубленная, закрыв лицо руками.

– Югина... – тихо и строго произнесла мать.

Павлик увидел, как она выпростала из-под свитки, которой была накрыта, худую желтую руку и положила ее на склоненную голову Югины. Югина тут же прильнула лицом к груди матери, и плечи ее затряслись.

Глазам Павлика почему-то сделалось горячо, а к горлу подкатил тугой комок. Чтобы не расплакаться, он откинул с ног полу кожуха и соскользнул на холодный земляной пол. Не замеченный никем, юркнул в сени, прикрыв за собой дверь. Здесь постоял, прислушиваясь к невнятному гомону в хате, и, отыскав обжигающую холодом щеколду, открыл дверь во двор.

В сени упал сноп холодного, тусклого света луны. Заснеженное подворье искрилось, точно было усыпано крупно смолотыми звездами. Павлик, не чувствуя, как немеют на морозе голые ножонки и как улетучивается тепло из-под рубашки, стоял на пороге и, запрокинув голову, смотрел в пугающее своей холодной глубиной черное небо. Казалось, оно было подковано тысячами золотых гвоздей, шляпки которых – большие и малые – загадочно мерцали. Павлик присмотрелся к луне и впервые заметил, что она похожа на лицо красивой и очень доброй тетки: вон ее смеющиеся глаза, вон нос, улыбающиеся губы. И отчего ей весело, когда ему, Павлику, хочется плакать?

Передернув от холода плечами, он, бесстыже продолжая глядеть на лицо доброй тети, справил нужду, затем посмотрел на ставший ноздреватым у порога снег и неохотно вернулся в хату.

– Не ходи, Павлик, босым на мороз, – сказала ему мама знакомым строгим голосом.

Павлику показалось, что матери стало легче. Направляясь к печи, он с надеждой посмотрел в сторону кровати и почему-то остановился. Мама смотрела на него темными, как небо, которое он только что видел, глазами. И лицо ее было похоже на лицо луны.

– Подойди ко мне, – улыбнулась она ему бледным, как у луны, ртом. И от этой улыбки глазам Павлика опять сделалось горячо и опять стало трудно дышать, а ноги не хотели сделать и шага. Словно издалека слышал он голос матери:

– Сыночек... Я б небо тебе пригнула, если б могла... Расти без меня... Может, и счастье найдешь... Ну, подойди, перекрещу тебя...

– Не пугай его, Марино, – хрипло и непривычно тихо проговорил отец. Подрастет, сам все поймет.

И Павлик, содрогаясь от душивших его рыданий, торопливо взобрался на печь, где сушили просо перед тем, как отвезти его на крупорушку.

Глубоко зарыл в горячее просо озябшие ноги и затих, будто придавленный тяжестью.

Голос мамы опять стал слабым, прерывистым. Она о чем-то просила отца. Павлик слышал ее слова, что кому-то надо жениться, но искать не жену, а мать для сына. Смысл этих слов не доходил до Павлика, так как в его голове более явственно звучали другие мамины слова: "Сыночек мой, я б небо тебе пригнула, если б могла..."

И он увидел, как мама пригнула небо – с луной, со звездами. Павлик проворно взобрался на негр, уселся на краю, свесив ноги, и замер от восторга. Внизу виднелась родная Кохановка со знакомыми улицами, садками возле хат. А в центре села, на площади, бегали мальчишки, подпрыгивали, махали ему руками, что-то кричали...

Утром Павлик проснулся от чьего-то плача в хате. Некоторое время прислушивался к чужому, завывающему женскому голосу, бессмысленно глядя в пожелтевший, белоглиняный потолок. Надо было встать, взглянуть с печи в комнату. Что там? Но тело одеревенело от страха, от предчувствия чего-то ужасного. Его маленькое сердце трепетало от истошных, холодивших душу воплей, до краев переполнивших хату. Он захлебывался в них, чувствуя, что где-то внутри вопит уже и сам и вот-вот завоет во весь голос.

Вскоре на печь заглянула Югина, и Павлик увидел ее распухшее, с синими полукружиями под глазами лицо.

– Павлушка, – незнакомым хриплым голосом позвала она. – Вставай, Павлик, наша мама померли.

Набившиеся в хату женщины, когда он слез с печи, заголосили, а тетка Оляна – двоюродная сестра матери – больно сжала руками его голову и запричитала:

– Сиротинка ты несчастная!.. Такое маленькое, неразумное, как ты теперь будешь жить на белом свете? Кто досмотрит тебя, кто накормит?..

И он увидел маму... Непонятно было и страшно, что лежала она не на кровати, а на столе в желтом, убранном белыми бумажными цветами гробу. Почему на столе?..

Приблизился и стал смотреть на маму. Она была не похожа на себя, чужая и непривычно безразличная к тому, что он, Павлик, стоит совсем же рядом. Потом Павлик заметил вчерашнюю муху. И было тоже непонятно: вчерашний вечер, когда еще жила мама, казался таким далеким, давно прошедшим, а муха – вот она... летает...

Муха покружилась над гробом и уселась на белый бумажный цветок, став, кажется, еще чернее и больше. Павлик нахмурился и сердито смотрел на муху. Хотелось прогнать ее, но было стыдно людей. Вдруг муха, будто сама догадалась, что надо улететь, взвилась и полетела к дверям. Павлик повернул голову, провожая ее взглядом, и только теперь заметил, как много в хате свиток и кожухов: приехали из соседних сел тетки и дядьки, навещавшие раньше Кохановку только по большим праздникам, приехал с хутора Харитоньевского муж Югины – Игнат.

Во дворе, куда Павлика вскоре выпроводили, ему тоже все напоминало праздник: много саней, лошади под навесом, гурьба хлопчиков у распахнутых настежь ворот. А вокруг – белым-бело. Белая земля, белое небо, белые, опушенные инеем деревья, белые папахи на хатах. Дальние постройки казались диковинно смешными, приземистыми; их заваленные снегом крыши сливались с белесым небом и были незаметны для глаза.

Старшие хлопчики вытолкали со двора легкие сани-одноконку, на которых приехал Игнат, и начали на них катать по улице Павлика, потому что у него умерла мама. И Павликом безраздельно завладело хмельное чувство праздника, озорного веселья...

Как давно все это было! Сколько затем прошло тянучих зимних дней! А мамы нет. Павлик не маленький, он знает, что значит умереть. Дед Гордей тоже давно умер, и насовсем. Мама тоже умерла насовсем. Но это только так говорят. И Павлик так говорит. Однако как же все-таки можно столько дней быть без мамы? И он ждал. Нет, не он, а что-то в нем ждало, верило, звало. И если б мама вдруг пришла (говорят же, что мертвецы приходят), он бы не испугался. Чего ж мамы пугаться?..

...Карько переступил с ноги на ногу, запрядал ушами и тихо заржал, вспугнув безрадостные мысли Павлика. Павлик заметил, что по улице идет отец. И ему вдруг захотелось, чтобы отец шел подольше. Ведь Павлик только-только начал мечтать, как встретил бы он маму, если б она вдруг пришла.

Карько опять заржал, встречая хозяина.

Певуче заскрипела калитка, и во двор вошел Платон Гордеевич Ярчук среднего роста, лет за пятьдесят мужчина в запылившихся сапогах, в старом пиджачке поверх сорочки домотканого полотна. Округлая, с оттенком меди бородка и еще более рыжие, опущенные книзу усы придавали его лицу благообразие и степенность, в то время как колючие, насмешливые глаза были по-мальчишечьи молоды, отдавали серым блеском и наталкивали на догадку, что мысли этого человека подчас заняты такими земными делами, какие, казалось бы, не должны тревожить мужчину его лет, изнуренного каторжным крестьянским трудом.

– Эй, казак, ты куда скачешь? – с подчеркнутым удивлением спросил Платон Гордеевич у сынишки, снимая висевшее на суку груши ведро, чтобы напоить Карька.

– Никуды я не скачу, – обиженно хлюпнул носом Павлик. – Я боюсь...

Гремя ведром, Платон Гордеевич вышел за ворота, к колодцу, и, набирая воду, уже оттуда пробасил:

– Чего же ты, дурачок, боишься? Ты ж у меня храбрый.

– Черта боюсь.

– Черта? – удивился Платон Гордеевич, ставя перед лошадью ведро с водой. – Это, брат, плохо, если уж и ты стал черта пужаться. А я думал, что одна тетка Оляна не терпит чертей... Ну тогда давай закурим, предложил он, доставая кисет.

– Я уже бросил, – солидно ответил Павлик; ему нравилось отвечать на шутки отца шутками.

– Бросил? Уже? – Глаза Платона Гордеевича полыхнули смехом и довольством от находчивости сынишки. – А горилку небось еще хлещешь?

– Тату, вы никуда больше не пойдете? Я боюсь, – снова заныл Павлик, прислушиваясь, как внутри пившего воду Карька что-то уркает.

– Эт, какой ты! – уклонился от ответа Платон Гордеевич. – Что ж мне с тобой делать?..

Он взял Павлика под мышки, снял с Карька и посадил в сено на воз.

– Придется нам с тобой, Павлушка, жениться... Хочешь жениться?

– Не знаю. – Павлик весь превратился во внимание.

– Ну, не знаешь. Что же, я за тебя такие сурьезные вопросы решать должон? Ты на ком бы хотел жениться? На вдовице или на дивчине?

– На дивчине, – шмыгнул носом Павлик.

– Правильно толкуешь, – удовлетворенно отметил Платон Гордеевич. Стало быть, я женюсь на вдове какой-нибудь, а тебя женю... На ком бы тебя женить?.. На Вере Евграфовой!

– Не-е, она меня бить будет! – зябко передернув худыми плечиками, заерзал в сене Павлик. – Я вчера камнем в ее хате окно выбил.

– Э-эх, дурья голова! Кто же в стекла камни швыряет? Тогда пошлем сватов... к кому бы послать?

Разговор продолжили в хате, при зажженной керосиновой лампе. Хлебали из глиняной миски кислое молоко, закусывая черствым ржаным хлебом.

– Ну, а как ты, Павло Платонович, смотришь на Варьку?

– У-у... – отрицательно замотал головой Павлик; полный рот хлеба и кисляка не позволял ему быть многословным.

– Не по нраву?

– У-гу. – Павлик будто услышал визгливый голос Варьки, каким она скликает кур, и недовольно поморщил нос.

– Привередливый ты парубок, – покачал головой Платон Гордеевич. Весь в меня. И я, брат, не могу присмотреть в своем селе подходящей женщины. Языкастые все, брехливые... Борща толком не сварят. Придется мотнуться по соседним селам... И ты по-времени, приглядись к девчатам, может, и понравится какая. Добре?

– Добре.

– Ну, быть посему! Первым женюсь я... Ведь пока ты будешь холостяковать, мать тебе нужна, верно?

Павлик, перестав жевать, поднял на отца глаза.

– Трудно ж нам без мамы... Хочешь, чтобы у тебя была мама?

Павлик не успел ответить. Донесся чей-то настойчивый стук в ворота, послышался мужской голос:

– Платон! Пора на собрание!

– Иду, – высунув голову в окно, ответил Платон Гордеевич. – А задержусь малость, так и без меня смелется.

Павлик, положив на стол круглую деревянную ложку и отодвинув хлеб, испуганно смотрел на отца. Тот, захлопнув окно, за которым сумерки казались вязкими и черными как деготь, покосился на Павлика, вздохнул. Сел на топчан, потянулся ложкой к кисляку, но тут же приставил ее к краю миски.

– Ты знаешь, что такое ТСОЗ?* – неожиданно спросил у сынишки Платон Гордеевич.

_______________

* Т С О З – товарищество по совместной обработке земли.

– Не-е, – замотал головой Павлик, густо засопев.

– И я толком не ведаю. Знаю только, что на полях все межи полетят к едреной бабушке. Коней, кажется, придется держать на одном базу. – Платон Гордеевич помолчал, раздумчиво уставив в темный угол глаза, сделавшиеся вдруг недобрыми. Потом вздохнул и продолжил: – А скотина – она тоже с понятием. Скажем, наш Карько: продал я его в чужие руки и спать по ночам не мог. Он же, сердешный, томился по мне, скучал по моему голосу, даже по кнуту моему... Как же я его опять уведу со двора?.. Так что, Павлушка, надо тебе все-таки остаться одному. Пойду я на собрание...

Платон Гордеевич заметил одичалые, налитые слезой глаза сынишки, виновато крякнул, туго сдвинул выцветшие густые брови и с притворной бодрецой зарокотал:

– О-о... Павлик! Ты ж собрался жениться – и плачешь.

– Я боюсь... – Светлые горошины слез пробороздили на немытом лице мальчишки влажные следы. – Я с вами пойду, тату-у...

– Павлик... Ну... Ты же храбрый, ничего не боишься.

– Боюсь! – уже откровенно заревел Павлик, уловив в голосе отца неуверенность.

– Вот какой ты! – Платон Гордеевич в досаде сморщил лицо, растерянно потирая узловатыми пальцами лоб. Вдруг что-то вспомнил, и глаза его оживились, блеснули смешком. – Ну что ж, придется вооружить тебя винтовкой. Всамделишной!

Павлик стал плакать с паузами, расчетливо приглушая голос, чтоб расслышать слова отца, и кося при этом на него загоревшийся любопытством глаз.

– Да не плачь же ты! Никакой черт-дьявол не подступится к тебе, ежели ты с оружием боевым. Вот погоди.

По-бычьи изогнув жилистую, темную шею, Платон Гордеевич дробными шажками выбежал из комнаты в сени, загремел там лестницей. Павлик вскоре услышал, как заскрипели потолочные балки у него над головой, и подивился храбрости отца, не побоявшегося ночью лезть на чердак. Жадное любопытство окончательно завладело мальчиком, и он умолк, старательно вытирая шершавым рукавом слезы.

Отец возвратился в комнату с ружьем в руках. Самым настоящим! Маленьким, двуствольным, с двумя курками из красной меди, запыленным, захватанным паутиной и от этого еще более загадочным, желанным.

– На, держи. – Отец взвел курки и щелкнул обоими сразу.

Павлик дрожащими руками ухватился за драгоценную вещь.

– Только чтоб ни один чужой глаз не видел! – наставлял Павлика Платон Гордеевич. – Знаешь, что бывает за хранение оружия? Не знаешь? Тюрьма, брат. Ты еще не сидел в тюрьме? Ну и слава богу. Это, брат, яма с железной решеткой. Неба и то, говорят, только краюшка видна из нее...

Отец ушел на собрание, а Павлик, сидя на топчане, до одури щелкал курками невиданного ружьишка, по очереди прицеливаясь в горшки, миски, образа святой богородицы, Ильи-пророка, в портрет Тараса Шевченко. Ничего теперь он больше не боялся!

2

Через улицу, напротив Платонова двора, жил Захарко Дубчак. Фамилию "Дубчак" Захарко выхлопотал себе после революции. А до этого он по всем документам значился как Захарко Ловиблох. И хотя в губернской газете было напечатано объявление, что крестьянин Ловиблох Захарий Семенович, проживающий в селе Кохановке Брацлавского уезда Подольской губернии, меняет фамилию на Дубчак, его по-прежнему земляки величали Ловиблохом.

Захарко невысок ростом, но кряжистый, крепкий, будто из одних сучков скручен. Сейчас ему под пятьдесят, а он может взять любую лошадь за передние ноги и легко приподнять ее.

У Захарка два женатых сына и дочь на выданье. Все живут в одной хате, одной семьей, при одном хозяйстве. А хозяйство крепенькое у Захарка: двенадцать десятин земли, пара коней и пара быков, две коровы. Но если разделить все это на души, то не так уж и густо. Ведь три семьи в одной пятистенке. У сыновей – по двое детишек.

Многолюдная хата Дубчаков-Ловиблохов славилась в Кохановке тем, что нигде так шумно, как в ней, не праздновали пасху, рождество или троицу. Любили здесь попировать с веселым куражом и таким песенным ревом, что даже в соседнем селе собаки гавкали.

Но празднества в этом доме не были в убыток хозяйству. Захарко умел вести счет копейкам, знал, что и когда продать, когда купить. И никому из семьи не давал бездельничать ни одного буднего дня. Зимой с сыновьями ходил на лесозаготовки или на посменную работу на сахарный завод. А как только исчезал снег, начинал возить в поле навоз. В позапрошлом году нигде не уродилась сахарная свекла, кроме клина Захарка. После прорывки свеклы ударили дожди, потом так пригрело солнце, что земля покрылась глянцевой коркой. А затем опять пошел дождь, и на полях блюдцами засеребрились лужи. Земля не впитывала воду. Свекла гибла. Но не такой Захарко человек, чтоб пасовать перед бедой. Вывел он в поле все семейство: жинку, сыновей, дочь, двух невесток, малолетних внуков. Каждому дал в руки остро затесанную палку и велел протыкать "блюдца", чтоб вода уходила в землю. И нигде потом так ровно и буйно не зеленела свекла, как у него...

Из года в год все прочнее становилось на ноги хозяйство Захарка. Но сам он заметно сдавал, укрощалась его веселая забубенность. Еще лет пять назад, если Захарко возвращался с воронцовского базара, его песни издалека оповещали об этом Кохановку. И сельская детвора наперегонки мчалась за село встречать дядьку Ловиблоха, зная, что коль он горланит "Черноморец, матинко...", то бездонные карманы его наверняка набиты цукерками пахучими разноцветными леденцами.

Увидев мальчишек, окруживших подводу, Захарко хитро щурил узкие глаза, щедро, будто сеял горох, бросал в дорожную пыль леденцы и закатывался блаженно-пьяным смехом:

– Угощайтесь, хлопчики! Дядька Захарко гуляет! – И новая горсть леденцов, как градины, вздымала на дороге облачка пыли.

Однажды Захарко вернулся с ярмарки особенно оживленным. Причиной тому был случайный разговор с одним старым кузнецом из соседнего местечка Вороновица. Кузнец уверял Захарка, что помогал строить самому Можайскому, который жил некоторое время в Вороновице, первый аэроплан и видел, как тот аэроплан поднимался с Ганского поля над землей.

В тот день Захарко выгодно продал старого вола и на радостях выпил лишку. Еще за селом, когда одаривал мальчишек цукерками, с веселой загадочностью объявил им:

– Хлопчики-соколики! Сегодня дядька Захарко полетит на ероплане в гости к господу богу!

В Кохановке всегда с нетерпением ждали очередной потешной выходки Захарка. И разнесенная мальчишками весть о предстоящем его "вознесении" на небо, как и следовало ожидать, вызвала поток любопытных к подворью Захарка.

А Захарко к этому времени уже смастерил "самолет" и, взобравшись на соломенную крышу своей хаты, втаскивал его за собой. Это было огромное корыто, из которого поили у криницы скот. К днищу корыта и к его верхним закраинам Захарко приколотил крылья – две широкие сквозные доски, а вместо рулей управления привязал обыкновенные веревочные вожжи.

– Не плачь, дура! – кричал он с крыши на голосившую в хате Лизавету, яростно проклинавшую мужа-пьяницу. – Сейчас Захарий Дубчак полетит к господу богу и попросит у него чарку небесной горилки!

На улице же, у подворья Дубчака, людей как во время свадьбы. Будто и в самом деле ждали чуда. Смеялись, снисходительно шутили, давали веселые советы разгулявшемуся Захарку.

Наконец все было готово к "полету". Корыто поставлено поперек крыши. В него с искусством акробата-балансера уселся Захарко и обратился к толпе с речью:

– Граждане! У кого богато грехов, подавайте их сюда. Все грехи свезу на небо, чтоб списали!.. Пилип, ты здесь? Кайся, что с наймитов шкуры дерешь! Не хочешь? Пожалеешь!.. Сознавайтесь, кто у Платона Ярчука украл с поля копу* жита!.. Бог милостив!..

_______________

* К о п а (укр.) – копна хлеба в шестьдесят снопов.

Корыто зашаталось, и Захарко испуганно умолк. Переждал порыв ветра и продолжил:

– Сейчас Захарий Дубчак натянет правую вожжу и полетит до хмар! Прощайте, люди добрые!

Осенил себя крестом, взял в руки вожжи, качнул корыто и... загремел вниз.

Корыто торчком врезалось в землю, и из него выпал Захарко. Поднялся, отряхнулся и так заржал, будто оставил в дураках всех, кто прибежал к его подворью.

– Не за ту вожжу потянул, едрена вошь! – сквозь смех объяснил он причину аварии. – Треба было за правую, а я за левую...

Больше года прошло, как Захарко совсем бросил выпивать. На этот счет в Кохановке ходили разные толки. Одни утверждали, что Лизавета – жинка Захарка – по рецепту знахарки Оляны дала ему на опохмелье горилки, смешанной с потом белого коня, и будто ту горилку купила Лизавета за гроши, которые три дня хранила в лесу под костью лошадиной головы. Другие полагали, что Захарко распрощался с зеленым змием после того, как угодил в больницу из-за пьянки. В позапрошлые рождественские праздники Захарко заночевал в соседнем селе у своего родича. Родич уложил совсем одуревшего от горилки Захарка на печь, не рассчитав, что она топилась целый день и была изрядно накалена. А тут еще Захарко в хмельном беспамятстве вышиб ногами окошко, которым смотрела хата родича с печи на огород, и выставил их на трескучий мороз. И в одночасье спек себе Захарко живот и обморозил ноги...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю