355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Стаднюк » Люди не ангелы » Текст книги (страница 17)
Люди не ангелы
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:57

Текст книги "Люди не ангелы"


Автор книги: Иван Стаднюк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)

Павел Ярчук с разрешения командира роты задержался на месте ночного боя. Он пропустил мимо себя колонну пленных, с гневным нетерпением всматриваясь в их лица. Но Черных среди пленных не было. Тогда Павел решил присоединиться к солдатам похоронной команды, чтобы осмотреть убитых. И в это время набрел на полковой медпункт.

...Черных лежал на носилках под влажным ореховым кустом. Павел узнал его сразу – длинного, черноволосого, с загрубевшим красивым лицом, сквозь каштановую смуглость которого проступала синеватая бледность. Но почему он одет в нашу форму? Гимнастерка с погонами и комсомольским значком на груди, хлопчатобумажные диагоналевые брюки; лишь сапоги с короткими кирзовыми голенищами немецкого образца.

Глаза его были закрыты. И только вздрагивающие, налитые синевой вздутые веки, искривленные в мучительной гримасе запекшиеся губы да редко вздымающаяся грудь, запеленатая под распоротой гимнастеркой в свежие, страшно кровенящиеся бинты, свидетельствовали, что в этом неподвижном человеке еще тлела жизнь.

Павел постоял над ним, испытывая смешанное чувство горестного недоумения, отвращения и жалости, затем подошел к брезентовой палатке с откинутым пологом. Остановил выбежавшую оттуда медсестру – быстроглазую коротышку и, указав на носилки, где лежал Черных, спросил:

– Оперировали?

– Еще нет. Но он безнадежный, – скороговоркой ответила медсестра, сочувственно стрельнув глазами в лицо Павла. Потом спохватилась: – Это ваш?

– Нет... – поспешно мотнул головой Павел, затем, будто оправдываясь, невесело сказал: – Землячок мой.

Медсестра не придала значения интонациям голоса Павла и оживленно ответила:

– А мы подозревали, что это переодетый власовец. Ни единого документа!

– Сестра-а, – послышался в это время стонущий голос Черных. Сестра-а, морфию.

– Сейчас, миленький! – медсестра нырнула под полог палатки и тут же выбежала со шприцем в руках.

Пока девушка вводила в руку Черных морфий, Павел стоял рядом и ежился под его мутным, горячечным взглядом.

Медсестра убежала, и Черных, собравшись с силами, заговорил – вяло, безразлично:

– Я узнал вчера твой голос... И вот не помираю, жду тебя... А держаться нет больше мочи...

– Зачем ждешь? – с гадливой жалостью спросил Павел.

– Окажи милость, Павел Платонович... Забудь, что ты встречал меня... Забудь, прошу... Чтоб ни одна живая душа в Кохановке, даже Настя, не узнала...

– А тебе не одинаково?.. Все равно... – хотел сказать "подохнешь", но умолк, сдерживая гневную дрожь в теле.

– Знаю, что не жилец, поэтому и прошу... Пожалей Настю, дочку малолетнюю пожалей...

– А ты помнил о жалости, когда стрелял по своим? – с раскалившимся ожесточением спросил Павел. – Думал, сколько слез и крови прольют твои пули? О Насте и дочке своей думал? Как им теперь жить на белом свете с твоей фамилией, а дочке еще и с твоей собачьей кровью?

Черных закрыл глаза, и страшная гримаса исказила его лицо – то ли тяжелые раны окунули тело в пучину страданий, то ли так больно ужалили слова земляка. А Павел не знал, что ему делать дальше.

Не открывая глаз, Александр заговорил вновь:

– Дай сказать, Павел...

– Говори!

– В сорок первом в плен попал. Удалось бежать домой. Потом подался в партизаны, а в сорок третьем опять плен, лагерь... Жить хотелось. Да и поверил немцам, что их верх будет. А тут старая трещина в сердце. Помнишь, из училища за отца вышвырнули? Немало таких, с трещинами в сердце, среди наших пленных оказалось. Вынюхивали немцы, кто обижен советской властью, в отдельный лагерь определяли. Вот и меня... Каждый день мозги вправляли. А потом генерал Власов приехал. Многие поверили ему, подломили колени, размахнулись жизнью.

– Врешь! – тихо сказал Павел. – Из Кохановки один ты такой! Вон Степан Григоренко ни за что в тюрьме сидел, а пришли фашисты, стал партизанским командиром... А я?.. Тоже вроде обиженный, но и в мыслях такой подлости не держал. Видишь?! – Павел размашисто провел рукой по груди, где на гимнастерке тускло поблескивали три ордена Славы.

Павел умолк, заметив, как из закрытых глаз Черных покатились по хрящеватым ушам крупные слезины и как заходил под гусиной кожей на горле выпуклый кадык. Почему-то подумалось, что он второй раз видит слезы Александра. Впервые Черных плакал при нем, когда их обоих в тридцать седьмом отчислили из военного училища – Павла за репрессированных родственников, Сашу за отца, которого в гражданскую войну петлюровцы на неделю угоняли со своим обозом.

– Зачем добиваешь? Сам подохну. – Черных открыл глаза, мутные, отчужденные, кажется, ничего не видящие. – Не я один... Тысячи подались на Запад. Многие Ежова и те годы, когда людей ни за что мордовали, проклинают.

– Ах, дядя виноват?! – в трепетном исступлении переспросил Павел. Обидели тебя? И ты ищешь правду у фашистов? Вошь ты тифозная...

Черных молчал, уставив неподвижные глаза в листву орешника, сквозь которую просвечивалось мягко-голубое небо. Его восковые руки – большие, как кувалды, – беспокойно шевелили цепкими, узловатыми пальцами. Еще вчера или сегодня на рассвете эти ручищи держали черный, из крупповской стали автомат.

Павел, ощущая, как в сердце жжет распылавшийся уголек, отвернулся и пошел прочь. С ожесточением шагал к дороге, где нескончаемым потоком двигались на запад войска.

13

После войны вернулся Павел в полуразрушенную и болезненно-унылую Кохановку. Колхоз был в запустении. Земля, искалеченная окопами и воронками, угнетенная сорняками, грустила по работящим рукам. А рук было так мало, что нечего было считать, когда на собрании голосовали за избрание Павла Ярчука председателем колхоза. Многонько мужиков захоронила война, как сказал потом поэт, "в шар земной", а многие вернулись инвалидами.

Не раз Павел вспоминал и тех хозяйственных, работящих односельчан-середняков, которых по чьей-то дури или злому умыслу раскулачили и вместе с настоящими кулаками вывезли на Соловки в тридцатом. А сколько умудренных голов, понимавших безмолвный голос земли, исчезло из Кохановки в тридцать седьмом? Подросшие затем дети "врагов народа" тоже улетели в свет-за-очи, чтоб среди чужих людей скрыть свое опасное родство и хоть какие-нибудь, пусть не дороги, пусть тропинки, да открыть перед собой. Вот бы всех сгинувших из села в колхоз!.. Сила!.. Да, многие беды, умноженные на тяжкую трагедию войны, перешагнули в Кохановку из тридцатых годов. Подрезали тогда крылья земле.

Кажется Павлу Ярчуку, что не успел он как следует оглядеться, осмыслить лавину событий в стране и мире, как годы войны отодвинулись далеко-далеко и подернулись дымкой забвения. Жизнь неумолимо шла вперед, уверенно вспахивая целину времени. Уже вырос сын Андрей, родившийся после ухода Павла на войну, уже отслужил он положенный срок в армии, стал завидным женихом.

Много подросло в Кохановке невест. Как в былые времена, и теперь вечерами не утихают над Бужанкой девичьи песни. По-прежнему неугомонна великая мастерица, умеющая лучше самого гениального художника лепить удивительные человеческие чувства. Имя этой чудо-мастерицы – любовь. Никогда не стареет она, никогда не угасает ее сила. Каждый день, как эстафета жизни, как залог продления рода человеческого, любовь воспламеняет и объединяет чьи-то сердца. Обыкновенная, земная, она делает жизнь людей далеко не земной, на всю глубину раскрывает перед ними смысл радости и красоты.

Именно эта древняя, как луна, любовь привела сейчас в смятение председателя кохановского колхоза Павла Ярчука. Нет, не его сердце встрепенулось на пятом десятке жизни от вновь посетившей любви. Влюбился сын Павла и Тодоски – Андрей, влюбился в Маринку, дочку Насти и недоброй памяти Александра Черных.

Павел Платонович не находил себе покоя. Разумом понимал, что не в его силах остудить чувства сына к Маринке, а сердце не могло смириться с тем, что должно было свершиться...

14

Под окнами Настиной хаты буйно разросся калиновый куст. Издалека видно, как пламенеет он налившимися гроздями, томно шевелит лапчатой листвой и будто сторожит покой хаты. По утрам каждая красная бусинка на податливых ветвях встречает солнце чистой слезой росы, которая искрится и сверкает, словно множество крохотных солнышек. А когда огненное светило поднимается выше и исторгает на землю потоки горячих лучей, листья калины напруживаются, выгибаются ладошками, а тяжелые кисти, радостно блестя, тянут свои пламенные мордашки к солнцу и беззвучно смеются ядрено-красным смехом.

Много хлопот доставила Насте эта калина. Маленьким кусточком принесла она ее из леса той давней осенью, когда родилась Маринка, и посадила под хатой. "Пусть растет на счастье доченьке!" Настя знала, что на огороде Ярчуков царствует грецкий орех, посаженный покойной матерью Павла сыну на счастье. Орех с годами стал матерым, величественным, урожайливым. И с суеверным чувством не раз думала, что, может, поэтому разминулся Павел со смертью на войне... Настя берегла калину от морозов и ветров, ухаживала за ней, как за самой Маринкой. А кусточек, пока набрался силы, долго грустил по лесной земле и лесной родне своей, рос трудно, как трудно росла Маринка.

Не сложилась судьба у Насти. Где-то в дальних неведомых краях, на войне, сгинул ее муж, после войны умерла мама, и осталась Настя мыкать на белом свете тусклое вдовье горе с дочуркой-крошкой на руках. Надо было работать в колхозе, вести немудреное домашнее хозяйство, а тут трудные сорок шестой и седьмой годы, да налоги, да займы, да пустой трудодень.

Ох, уж эти налоги!.. И за огород, и за деревья в саду, и страховые сборы, и мясо, и яйца, и молоко... За все плати... Казалось, одни мысли людские не обкладывались налогами.

В одну из трудных давних зим Настя порешила все до единого деревья в саду. Соседям объяснила, что в печи топить нечем, а соседи, отчаявшись, тоже замахивались топором на то живое, во что раньше душу свою вкладывали.

Но если б и калина облагалась податью, у Насти на нее не поднялась бы рука. Мнилось Насте, что пока кустится под окном калина, ее Маринке не грозят никакие беды.

Потом начало свершаться то, чему давно надлежало свершиться. Сгинули постепенно налоги, займы; хлебозаготовители перестали под метелку очищать колхозные каморы.

Хлеборобы, наконец, наелись хлеба!

Будто новый век пришел в Кохановку. На местах вырубленных садов и левад теперь каждой весной кудрявятся снежной белизной молодые деревья. Вернулись в село соловьи и кукушки, наполнив теплые весенние вечера и зябкие утра той песенной перекличкой, от которой млеют сердца девчат и молодиц. Через зеленые улицы, через веселые садки и тучные огороды шагнули столбы, пронеся над ними певучие электрические провода. Пришел новый ритм жизни на колхозные фермы, в кузницу, на мельницу. Вспыхнул непривычно-яркий свет на улицах, в клубе, в магазине, в селянских хатах и даже в хлевах и над собачьими будками. Но главное – люди в Кохановке как-то расцвели, их лица засветились уверенностью в завтрашний день. Друг перед другом не таили больше свои мысли. Крестьяне почувствовали, наконец, что упрочается под ними земная твердь, и хотели верить, что так будет всегда.

Настя работала дояркой. Словно помолодела она, когда на ферме появились механическая дойка, подвесная дорога, корморубки, автопоилки. Не так болели вечерами руки, не ныла мучительно спина. Радовалась густому заработку. Ведь план надоя молока выполняла с заметной лихвой, а за эту лихву платили дополнительно.

Уже каждый год хлеб за хлеб заходил, и в хате не переводилось все главное, что требуется к хлебу. А ее кровинушка – Маринка – бегала зимой в школу в фасонной шубейке, в фабричных валенках, надевала такие платьица и туфельки, о каких Настя в детстве и в молодости и мечтать не могла.

Потом начались на ферме нелады из-за того, что каждый новый год из района стали присылать план надоя молока, повышенный ровно на столько, на сколько колхоз перевыполнил план в прошлом году, – без учета урожайности года и заготовленных кормов. И доповышались... Раз или два дотянулись доярки до районных заданий, а потом заплакали горючими слезами: коровы не хотели давать молока больше, чем могли они дать даже при хороших кормах... Упал заработок, а надои еще больше упали.

Потом где-то в соседней области родилась новая арифметика расчета с доярками. На бумаге она выглядела довольно разумно, но в подойниках молока не прибавила по той простой причине, что интересу у доярок мало: надоишь больше или меньше, а получишь то же самое. И никакие призывы к сознательности доярок не помогали, ибо призывов они наслушались досыта, а сознательность, как считает Настя, сколько ее ни выказывай, никак не накормит.

Но не одной работой в колхозе живет Настя. Там или заработаешь на хлеб и нужды домашние, или не заработаешь – всякое бывало, а если на твоем клочке земли за хатой уродят картошка, клинок ячменя или проса, капуста да огурцы и другая всякая всячина – так это верный фундамент твоего селянского существования на год, твоя надежда и, к сожалению, твоя главная философия, соль которой состоит в том, что здесь ты всему хозяин, а не дядька из района, неведомо откуда взявший себе право распоряжаться твоими колхозными доходами.

Каждый как может подпирает свои никем и ничем не гарантированные артельные заработки. Иные ходят в зимнее время на сахарный завод, другие ищут на лето дачников, третьи просят подмоги от выучившихся и ныне служащих в городах сынов или дочек. А некоторые хорошо знают далекую дорогу в областной центр – собирают яички, масло либо другое, что есть в хозяйстве и имеет на рынке спрос.

Настя на рынок не ездит. Но свежая копейка, чтоб посылать Маринке в техникум, у нее водится.

Поздней осенью Настя бережно обрывает кисти калиновых ягод и длинными низками вешает их на чердаке. А зимой, когда мороз подслащивает горькую калину, пускает ее в дело.

В Кохановке не было секретом, что Настя тайком гонит самогонку на продажу. В алчную минуту, даже среди ночи, когда спиртного уже нигде не достанешь, разгулявшиеся мужички нетерпеливо стучатся в Настину хату. Настя клянется им и божится, что горилки у нее нет и сроду не бывает, а когда запоздалый покупатель уже готов падать перед ней на колени или уходить не солоно хлебавши, милостиво сознается, что держит "для себя, на случай хвори", пару бутылок "калиновки", приготовленной по особому рецепту. И делает страждущему человеку одолжение, разумеется, по повышенной цене.

От Настиной "калиновки" хмелеют до зеленого тумана даже самые испытанные выпивохи. Но еще больший хмель таила в себе дочка Настина Маринка.

Расцвела Маринка, словно калина под окнами хаты. И не нарадуется Настя. Может, поэтому, любуясь дочерью, она все чаще в последнее время обращается мыслями к своим молодым годам.

Давно угасла в ее сердце любовь к Павлу Ярчуку – та первая любовь, которую трудно было укротить и которая долгие годы, уже сломленная, еще томила душу.

Но любовь, как огонь, всегда оставляет следы. Настя пытается скрывать их за притворным безразличием, когда встречается с Павлом, за приветливой дурашливостью и мнимой сердечностью в разговорах с Тодоской – его женой. В душе она всегда чувствует неискупную вину перед Павлом, что не дождалась его возвращения из армии и вышла замуж за другого, а Тодоску почему-то ненавидит лютой ненавистью.

Нет, не беды она желала Тодоске. Хотела только одного – всегда чувствовать над ней свое бабье превосходство. Сама подчас поражалась, что при Тодоске, особенно на людях, у нее откуда-то брались острые словца с озорным накалом; их можно толковать и-так и этак, но никак нельзя обижаться на них.

И вдруг Настя узнала, что сын Тодоски и Павла – Андрей метит к ней в зятья. А Маринка, по всему видно, любит Андрея.

Горшая беда и не снилась Насте. Не только потому, что очень не хотелось ей родниться с Тодоской и что боялась частых встреч с Павлом, которых будет трудно избежать, если Маринка выйдет замуж за Андрея. Рушилась ее надежда на далекую от тяжкого крестьянского труда Маринкину долю. Ведь сколько сиротливых вдовьих ночей провела она в радужных мечтаниях и печальных тревогах, сколько лет безмолвно и тайно носила в сердце веру, что единственная дочь ее выучится и будет жить в городе, найдет там свое счастье с каким-нибудь видным хлопцем! А когда появятся внуки, не обойдется Маринка без матери, позовет ее к себе. И может, хоть на старости лет изведает Настя иной жизни, совсем не похожей на ту, которой сыта по горло.

А что же теперь?.. Насте даже обидно думать, что ее ненаглядная дочка, ее надежда и ее судьба, может стать женой простого сельского парубка. Еще обиднее, что люди и не удивятся этому. Может, радоваться даже будут, что ухватила Настя луну зубами. И теперь не услышит она восторженных поздравлений, не уловит догадливым взглядом жгучую зависть в глазах других матерей, не почувствует, что доля, наконец, вознаградила ее за все прошлые беды.

Нет, Маринка зелена еще умом и сердцем; не знает она, где живет ее счастье. А Настя на то и мать, чтобы выветрить любовный дурман из головы дочери. Нашла себе милого! Разве только и света, что в окне? Иное дело, когда сама она, Настя, полюбила в молодости Павла. Так они же росли под одной стрехой, и Настя действительно никого другого не видела и не знала. А Маринка ведь техникум кончает.

Как же помочь беде? Надо Сереге Лунатику поклониться; он всегда рад присоветовать Насте что-либо. Правда, Серега сам надеялся стать сватом Насти, не раз закидывал слово о сыне своем – Федоте. Но Маринка, слава богу, отвадила Федота.

Надо дать знак Сереге, чтоб нашел случай зайти. Настя запретила ему появляться в ее хате летом, когда дома Маринка. И "калиновку" при дочери Настя не варит, так что и повода нет. Но Серега найдет повод – еще с детства он сердцем привязан к Насте; он не гордый, не то что Павел. Зато и она умеет сказать Сереге слово, когда он в хмельном буйстве плачет пьяными слезами и кается в тяжком грехе своем, который тайно сотворил еще в войну. Жизнь учителя Прошу на его совести. Люди знают об этом, но молчат. И Серега знает, что люди знают. Не раз в петлю порывался, да Настя своей бабьей сердечностью заставляла его идти на перемирие с бунтующей совестью.

Может, самой сходить к Сереге? Благо, не дома он, а у старой левады достраивает хату. Серега Лунатик знает, когда и где выгоднее приложить свои руки, не то что она. Еще ранней весной покинув ферму, Настя перешла в свекловичное звено, где работы тьма-тьмущая; ходит также в луга сгребать и копнить сено. А сегодня она дома.

15

Надев новую блузку и повязав на голову белый платок, Настя собрала в узелок обед для Маринки и кружным путем, чтобы заодно повидаться и с Серегой, пошла на колхозный двор, где строилось помещение под мастерские.

На улице было тихо и знойно. В пыли у подворотен "купались" куры. Настя легкими шагами шла по тропинке, держась тени, которую бросали акации, ясени и садовые деревья, подступавшие к изгородям.

Думала о том, как деликатнее завести разговор с Серегой и чем задобрить его. Трудный у Лунатика характер, не сразу раскусишь. Но Настя, кажется, раскусила. Он из тех людей, которые, если найдут у твоего дома гривенник, то постучатся в окно и спросят, не твои ли это деньги. А уж если рубль поднимет Серега – шалишь, не отдаст, да еще горло перегрызет, если требовать будешь.

Среди трепетнолистного под ветерком вишняка забелела черепица новой хаты Лунатиков. Настя неосознанно поправила платок на голове, по девичьей привычке провела пальцами по черным бровям, оглянулась на пустынную улицу и свернула на тропинку, ведшую через огороды. И будто окунулась в иной мир, в зеленое царство теплой свежести и созревания, где все дышало благостным покоем.

Да, засуха не одолела приусадебные участки. Знали крестьяне, что, если умрут огороды, быть тяжкой беде. И по вечерам ведрами таскали воду из Бужанки и из колодцев.

С одной стороны узкой тропинки вздыбился частокол тонких шестов, по которым спиралями извихрились густые плети фасоли. Чувствуя свободу и пространство, фасоль горделиво распушила желтоватую, будто обпившуюся солнца, листву; в ее зыбкой тени устало свисали крупные, бугристые, в бордовых пятнах стручья. С другой стороны дремала в горячем дыхании дня стена конопли; ее терпкий пряный запах дурманил Насте голову.

Тропинка, заюлив через стоящий по колено в картофельной ботве жидкий сливняк, облепленный дымчато-голубыми плодами, протискивалась затем между помидорными грядками. Даже привычный глаз радовало здесь ярко-красное благолепие спелых помидоров. Крупные, бокастые, они лоснились на мохнатых, с жухнущей листвой кустах, подвязанных к невысоким кольям соломенными перевяслицами. Казалось невероятным, как это черная земля способна рождать такое цветистое чудо, наполненное сочной мякотью и неповторимым ароматом.

Будто несметное семейство зеленых спрутов, царствовала на огородах тыква. Нагло перешагивала она через кусты картошки и смородины, через помидорные грядки, дерзко вскарабкивалась ребристыми, колюче-шершавыми жгутами на стволы слив и вишен, распускала тонкие хлысты щупалец, которые, хищно ухватившись за ветви, затем скручивались в тугую спираль и поднимали вверх все растение – с огромными, как лопухи, листьями, с ярко-желтыми цветами, с разбухающими тыквенками.

Застилая простор взгляду, толпились по краям огородов подсолнухи. Сгорбившись и задумчиво склонив отяжелевшие головы, они еще не сбросили с себя золотых венцов, но, навсегда охмелевшие от соков земли, уже не в силах были подставить солнцу желтый мохор лица.

Шагая по тропинке среди буйства огородной зелени, Настя словно растворилась в ней, перестав ощущать себя и свои чувства. Будто находилась в сладком сне и упивалась молитвенным гимном, который пела природа труду человеческому. И как во сне, вдруг увидела впереди калиновый куст, рдевший под солнцем рясными гроздями и судорожно вздрагивающий от глухих ударов топора.

Настя встрепенулась. С замершим в груди воплем, видя перед собой никнущую в смертном часе калину, она побежала вперед, готовая, кажется, собой заслонить беззащитный куст от хищного железа. Когда подбежала, к ее ногам, взмахнув красными руками, упала густая ветвь.

Настя увидела под кустом Серегу. Он стоял на одном колене и пригибал новую ветку, чтоб удобнее было замахнуться топором.

– Что ты делаешь, Лунатик поганый?! – истошно закричала Настя.

Серега испуганно опустил топор, вскинул на Настю маленькие, опушенные белесыми ресницами глаза. Лицо его было усеяно крупными веснушками, которые казались на загорелой морщинистой коже почти черными, а облупленный нос словно вобрал в себя весь румянец Сереги.

Настя опомнилась. По-детски жалко улыбнувшись, она обессиленно села на затоптанный край чесночной грядки и оглянулась вокруг оживающим взглядом. Заметив недоумение и обиду в глазах Сереги, виновато засмеялась, уткнув лицо в подобранные колени.

– Ты что, совсем спятила или "калиновки" налакалась? – хрипло спросил Серега.

Бросив топор, он встал на ноги, высокий и тощий. Заметно прихрамывая, подошел к оконному проему в шлакобетонной стене строящейся хаты, взял лежавшие на подоконнике сигареты.

– Да, Сергей, сдурела я, – со смехом ответила Настя. И уже со строгим недоумением спросила, указав на калину: – Зачем такую красоту губишь?

Серега не торопился с ответом. Сердито сопел, обслюнивал конец сигареты, затем прикурил и холодно сказал:

– Значит, есть надобность.

– Какая? – Насте уже было безразлично, зачем рубят калину – не ее ведь, – но не знала, как погасить обиду Сереги.

А он так же сухо ответил:

– Веранду здесь решил пристроить.

– А раньше о чем думал?

– Просчитался в планировке. А без веранды нельзя: теперь же каждое лето в село дачники ломятся.

– Кто сюда пойдет в такую даль от речки?

– Найдутся. Рядом лес с ягодами да грибами, – Серега, вдруг отшвырнув сигарету и зло сплюнув, уставил на Настю озверелые глаза. – Так, значит, "Лунатик поганый"? – хрипло спросил он.

– Прости, Сергей Кузьмич, нечаянно вырвалось, – с покорством в голосе ответила Настя.

– За нечаянно бьют отчаянно! – Серега снова сплюнул, поднял топор и, заметно вывертывая наружу носок покалеченной на войне ноги, подошел к калине.

В удары топора он вкладывал, казалось, всю свою злость.

Шутейная молва села – как едучая краска: окатит человека, и ходить ему клейменым до конца дней его. Так случилось в тридцатые годы и с Кузьмой Грицаем, когда он симулировал страшную и непонятную хворь лунатизм, чтобы иметь возможность, будто в приступе болезни, бродить ночами по колхозному хозяйству и заодно подбирать в свой бездонный мешок то, что плохо лежит. Много ветров с тех пор прошумело над Кохановкой. А люди по-прежнему зовут Кузьму Лунатиком, позабыв, что носил он когда-то добрую украинскую фамилию Грицай.

Но не только одного себя обрек Кузьма на бесфамильность. Внукам и правнукам, видать, тоже придется расплачиваться за грехи прародителя. А уж родному сыну его, Сереге, по всем законам сельских обычаев, надлежало быть самым первым наследником отцовской уличной клички, а потом уж и Серегиным детям.

Серега обычно с мудрой иронией относился к своему прозвищу. Лунатик так Лунатик. Но услышать такое от Насти, за которую Наталка – жена Сереги – вот уже сколько лет насквозь, кажется, прожигает его своими скорбно-темными глазами?!

– Перестань индючиться! – сердито и властно прикрикнула Настя на Серегу, когда тот отволок в сторону поверженный куст калины и подошел к ней. Затем мягче пояснила: – Сама не понимаю. Туман нашел какой-то... Увидела, что губишь калину, подумала, что мою, под моей хатой...

– Тю! – Серега недоверчиво засмеялся. – Испугалась, что не на чем будет самогонку настаивать?

– Ага, – уклончиво согласилась Настя. – Садись рядом, дело к тебе есть.

И она поведала Сереге о своей беде.

– Значит, не хочешь с Ярчуками родниться, – с удовлетворением спросил Серега. Он смертной ненавистью ненавидел Павла Платоновича, ибо не умел прощать людям того зла, которое сам же когда-то причинил им.

– Не хочу. Не пара Андрей Маринке, – ответила Настя.

Из-за угла дома неожиданно вывернулся старый Кузьма – отец Сереги. От дьявольского вида Кузьмы, какой он имел когда-то, ничего не сохранилось. В прошлом черная густая борода, начинавшаяся от самых глаз, сейчас вылиняла и обветшала, голова высохла, отчего лысый череп казался непомерно большим, глаза глубоко провалились и вроде стали ближе друг к другу, а длинный нос истончился, но зато еще больше налился багровой синевой, войдя в резкое противоречие со всем могильным ликом старца. Кузьме далеко за семьдесят. Но, несмотря на почтенный возраст, он не потерял веселой бойкости нрава и греховного отношения к жизни. Кузьма давно свел постоянную дружбу с самогонкой, и ходит он по селу всегда оживленный, настроенный к обстоятельным, с философским уклоном разговорам.

По плутоватому взгляду Кузьмы Настя поняла, что он подслушал ее разговор с Серегой. Старик и не скрывал этого.

– Где же ты, Настюшка, отыщешь лучшего зятя, чем Андрюха? – спросил он елейным голосом, в котором сквозили ирония и удивление.

– Маринка еще молода, а свет большой, – с легким раздражением ответила Настя и незаметно толкнула Серегу локтем в бок.

– Шли бы вы, тату, домой, – недовольно пробурчал Серега.

– Помолчи! – И Кузьма снова обратился к Насте: – Вот пока Маринка молода да гарненька, пущай не зевает. Девчат же в селе как блох в старой овчине. А хлопцев черт-ма!

– Для Маринки найдутся, когда время придет, – Настя обиженно поджала губы.

– Значит, решила? – высохшей рукой Кузьма рассек впереди себя воздух.

– Решила, диду.

– Тогда слушай меня, – старик удобно уселся на сосновый чурбак. Помощи тебе от Сереги в этом деле, как от чиряка радости.

– Ну, тату... – Серега поморщился, как от зубной боли.

– Замолкни! Я тебе тут слова не давал! Так слухай, Настя: ежели поставишь мне хороший магарыч, в один день сделаю такое, что у Маринки и у Андрея эта самая... как ее зовут?.. Ага! Любовь!.. исчезнет, как дым на ветру!

– Что же вы такое сделаете? – губы Насти кривились в горделиво-снисходительной улыбке, но в глазах мелькнула заинтересованность.

– Так будет бутылка твоей "калиновки"?

– Хоть две! – засмеялась Настя.

– Две не надо. Лишнего не беру, – Кузьма передвинул чурбачок в тень от стены дома. – Ну так вот... Старинный это способ, но категорически верный. Есть такая трава – "сухотка". Какая она из себя и где растет, не скажу: это мой собственноручный секрет. Если корень "сухотки" выкопать на закате солнца, высушить, и подмешать в борщ, или кашу, или другую еду, к примеру в вареники, и накормить из одной миски дивчину и хлопца, то эту самую любовь меж ними как рукой снимет! Глядеть друг на друга перестанут! Усохнет любовь, потому как трава называется "сухотка".

– А если они помрут от той "сухотки"?! – глаза Насти округлились в страхе.

– Не помрут! Ручаюсь! Меня самого в молодости кормили этим корнем!

– Не-е, чтоб я свою доченьку...

Серега в это время толкнул Настю под бок, дав понять ей, что спорить со стариком бесполезно, и Настя круто изменила тон:

– Впрочем, треба подумать. Может, и правда дело вы предлагаете.

– Дело! Ей-же-бо, дело! – воодушевился Кузьма. – Всю жизнь благодарить меня будешь! Ну, так искать "сухотку"?

– Ищите, а я тут с Серегой еще посоветуюсь, – сдерживая смех, ответила Настя.

Кузьма бросил на Серегу хитрый взгляд, поднялся с чурбачка и зачем-то опять вынес его на солнце. Собираясь уходить, сказал:

– Вас бы тоже не мешало обкормить "сухоткой". Да, боюсь, уже не поможет. – И зашагал по тропинке.

После ухода Кузьмы Настя долго смеялась, бросая на Серегу лукавые взгляды. Лениво посмеивался и Серега. Но оба не подозревали, что старый Кузьма, знавший немало старинных "секретов", всерьез намерился осуществить свою затею.

– Ну, так что же ты посоветуешь? – перестав смеяться, спросила Настя.

– Надо подумать, – Серега вдруг стал мрачным. – У меня беда пострашнее твоей.

– Что случилось?

– Опять в район вызывали.

– Зачем?

– Все тянется история с учителем, с Прошу.

– Неужели судить тебя будут?

– Да нет. Расспрашивали о Христе – жинке Степана, да о сыне его Иваньо. Не верят, что я видел, как учитель с двумя полицаями арестовал их.

– От горе! – Настя глубоко вздохнула. – Но ты правда видел, как увозили их?

– Видел. Везли мимо нашего подворья на телеге.

Оба умолкли, погрузившись в мысли о том, что давно отгрохотала война, что уже истлели в земле ее миллионные жертвы, а среди живых людей не умирает боль, родившаяся в те страшные годы. Серега Лунатик ощущал эту боль особенно остро, когда ловил на себе черные, осуждающие взгляды сельчан. Понимал, что учитель Прошу – тяжкий крест для него на всю жизнь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю