355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Стаднюк » Люди не ангелы » Текст книги (страница 5)
Люди не ангелы
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:57

Текст книги "Люди не ангелы"


Автор книги: Иван Стаднюк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)

– Кум, что будем покупать? – насмешливо спросил Пилип, зная, что у Кузьмы в кармане, кроме дырки, ничего нет.

– Да все к жеребцам присматриваюсь, – уклончиво ответил Кузьма.

– Ну и как?

– Чуть было не купил доброго меринка, да вдруг увидел такую телочку сердце зашлось. Картинка!.. Породистая, откормленная. Через год будет не корова, а речка с молоком.

– Чего же не купил? – В голосе Пилипа уже не слышалось насмешки, а глаза метнулись к телегам со вздыбленными оглоблями, возле которых стояли привязанные коровы, телки, бычки. Пилип как раз пришел на торговицу купить телку.

– Не той масти телка, – выкручивался Кузьма. – Рыжая... А в моем хозяйстве рыжий скот не держится. Такая примета.

Пилип знал, что никакого рыжего скота, кроме пары свиней да козы, у Кузьмы сроду не было. Но сделал вид, что поверил, и сказал:

– Покажи, где она, телочка. Может, я куплю.

– А магарыч будет?

– Будет. Помоги только выторговать...

Под вечер Пилип и Кузьма возвращались в Кохановку. Оба выпившие, с довольными, раскрасневшимися лицами. Пилип вел за собой на веревке купленную телку, которая и впрямь была отменной породы.

Кузьма часто оглядывался на телку, завистливо осматривал ее и восторженно прищелкивал языком.

– Нравится? – самодовольно похохатывал Пилип.

– Добрая коровка будет.

Телка в это время замедлила шаг, и сзади нее на пыльном шляху пролегла дорожка из дымящихся темно-зеленых "медяков".

Пилип остановился и, стрельнув в Кузьму насмешливыми глазами, сказал:

– Отдать тебе ее, что ли?

– Ты отдашь... Повесишься скорее!

– А почему? Ты же мне вроде кум? Могу я раз в жизни сотворить благо? Могу! Вот только условие.

– Какое? – недоверчиво насторожился Кузьма.

– Съешь вот эти коржики – и телка твоя.

– Не брешешь? – С лица Кузьмы даже схлынул румянец.

– Ей-богу.

– Стань на колени и сырой землей поклянись!

– Чем хочешь поклянусь. Детьми своими. – И Пилип, давясь от распиравшего его смеха, стал на колени...

– Эх, стаканчик бы горилки перед этим! – Кузьма вздохнул, достал из-за голенища деревянную ложку и деловито уселся посреди дороги...

Пилип, наблюдая за кумом, корчился от смеха. Но вскоре смеяться перестал, и глаза его округлились в испуге. Кузьма страдальчески покосился на Пилипа, увидел его испуганные глаза и через силу засмеялся:

– Что, кум, жалко телки?.. Если жалко, садись на мое место, и я откажусь от твоего подарка.

Не говоря ни слова, Пилип уселся на дорогу и взял у Кузьмы его ложку...

Вскоре кумовья снова продолжали путь на Кохановку. Все осталось как было. Следом за Пилипом брела на веревке телка. Молчали, отрезвевшие и сгоравшие от нетерпеливого желания быстрее избавиться друг от друга.

На второй день утром Кузьма, проходя мимо подворья Пилипа, увидел, как Пилип медленно брел к скотному базу, придерживаясь за плетень. Лицо у него было бледно-серое, под глазами налились мешки.

– Кум, что это ты такой зеленый? – не без иронии спросил Кузьма.

Пилип остановился, посмотрел на Кузьму, будто не узнавая. Потом в его глазах сверкнуло жалкое подобие смешка, но ответил вполне серьезно:

– Знаешь, кум, вчера я с тем кизяком что-то поганое слопал – муху или другую заразу. Целую ночь рвало...

И когда эта история повеялась по белому свету, Кузьма не раз всеми святыми присягал перед людьми, что может показать на дороге под Воронцовкой то место, где страдал он, надеясь получить за это от кума телку.

И вот теперь Степан размышлял над тем, как будет держать себя Пилип, когда начнут уводить с его двора быков, лошадей, коров, телок. Сколько, должно быть, душевных мук испытает он, расставаясь со своим добром, накопленным за многие годы. А земля Пилипа, а просторная хата, могучие надворные постройки, сад – все это завтра станет собственностью колхоза, вернее, уже стало; надо только вытряхнуть Пилипа с его семейством из села, рассчитать и распустить наймитов и наймичек, закрепить актом с описью имущества все содеянное.

14

Утром не успел Степан побриться, как в хату вихрем влетела запыхавшаяся Христя. Она дохнула на него морозной свежестью. Румяные от холода и волнения щеки, блестящие, расширенные глаза, сбивчивая речь... Это была его первая встреча с Христей, первая встреча после тех, напоенных восторженным счастьем хмельных вечеров.

Степан, вернувшись с Саратовщины, не раз видел Христю издали. И она его видела. Но оба боялись посмотреть друг другу в глаза, не знали, какие слова надо сказать. Христя чувствовала неискупимую вину перед Степаном, не хотела ни ему, ни себе сознаться, остался ли в ее сердце тот жар, который так щедро расплескивала при давних, полузабытых, как сон, встречах с ним. А жар, наверное, остался, осталась мучительно-сладкая боль первой любви. Она притупилась временем, заслонилась любовью к родившимся у нее детям, привязанностью к доброму и заботливому Олексе...

А Степан по-прежнему любил... Любил ту далекую Христю, какая осталась в его сердце, любил без всякой надежды, безрассудно, понимая, что зря проходят его молодые годы, что попусту растрачивает он душевные силы, воскрешая в памяти невозвратное. Но ничего не мог поделать с собой. Был счастлив только прошлым и тушил острую боль в груди, когда голос рассудка напоминал ему, что человеку отмерено не бесконечное число весен на его веку.

И вот она, Христя, перед ним, в распахнутом полушубке, в сбившемся на голове клетчатом платке. Но блеск в ее глазах – не от радости встречи, а от муки и горечи.

– Степа... Степушка, – с надрывом зашептали ее губы. Потом Христя примолкла, заметив, как засуетилась Степанова мать, надевая свитку, чтоб уйти в погреб за картошкой.

Когда дверь захлопнулась за старой Григоренчихой, Христя сдернула с головы платок и уткнулась лицом, своими желтыми, пахнувшими свекловичным квасом волосами Степану в грудь.

– Степушка, – зарыдала она. – Я виновата... И ты виноват... Почему вовремя не приехал? Мать поедом меня ела...

– Зачем пришла? – поборов волнение, спросил Степан, чувствуя, как покрываются сухой коркой его губы, как разгорается в груди нестерпимо горячий уголек.

– Степа, ты добрый, – зашептала Христя, подняв голову и умоляюще уставив на него глаза. – Ты мне поможешь, Степа!.. Спаси маму... Я помру без нее.

– Христя, это лишние слова. – Степану казалось, что он сойдет сейчас с ума. Он отстранился от Христи, усадил ее на лавку и потянулся к столу за махоркой. – Чем я могу помочь?

– Вот смотри! – Христя суматошно достала из-за пазухи измятый лист бумаги. – Подпиши первым, люди тоже подпишут.

– Что это?

– Чтоб из села маму и свекра моего, Пилипа, не высылали. Пусть забирают все. А зачем же угонять на край света? – Христя объясняла сбивчиво, как бы страшась каждой минуты промедления. – Говорят, если село возьмет на поруки, не сошлют.

– Успокойся, Христя. – Степан искал нужные слова. Он боялся быть чрезмерно сухим в разговоре с Христей и в то же время не хотел выказать все то, что происходило с ним в эту минуту, когда она, необыкновенно красивая в своем волнении, беспомощная и жалкая, сидела перед ним и смотрела на него умоляющими глазами. – Ничего не поможет... Так надо... И раскулачивают правильно. Все правильно.

Он не находил больше слов, а она все смотрела расширенными глазами в его лицо, пытаясь сердцем уловить – говорит ли Степан правду или мстит ей за измену, за то, что причинила ему столько страданий.

Тем временем Степан собрался с мыслями и снова заговорил:

– Христя, послушай меня... Я тебе зла не желаю. Скажи своему Олексе, чтоб записывался в колхоз, иначе и вас раскулачат. Вы же оба из куркульских семей.

– Какой ты злой... – со стоном промолвила Христя и, бессильным движением набросив на голову платок, медленно направилась к порогу.

В этот же день свершилось в Кохановке то, чему надлежало свершиться. Имущество пяти кулацких хозяйств было конфисковано, а кулацкие семьи погружены на подводы и отправлены в Воронцовку для высылки в отдаленные районы страны.

Первый раз в своей истории Кохановка увидела, что богатство не имеет никакой силы. Кулаки же впервые почувствовали, что были чужаками в селе. Даже Оляна, тихая, потерянная, усаживаясь на подводу, не нашла слов, чтобы проститься с земляками и родичами. Увидела, что в большинстве людских глаз – ни искорки тепла, ни тени сочувствия. Это потрясло не меньше, чем потеря богатства. Только при выезде из села Оляна, будто опомнившись, безутешно заголосила, забилась в истерических воплях.

И начала разматываться пестрая и горячая лента нового времени.

15

Степану казалось, что с каждым месяцем перед его взором расширяется горизонт и он уже видит недалекое завтра Кохановки – лучезарное, в сытой истоме по воскресеньям и бурлящее созиданием в будние дни. Надо только побыстрее завершить коллективизацию!

А многие крестьяне-середняки еще думали по-иному. Мое поле! Моя межа!.. За межой – чужое. На своей земле никто не обидит. На своем огороде можно убить чужую курицу... Мой дом, мой двор, мои кони... Здесь витает дух предков...

Краткое словцо "мое". А какую же силу имеет оно над человеком!.. Вспомнилось Степану собрание, где впервые был прямо поставлен вопрос: "Кто записывается в артель?", вспомнились бесхитростные вопросы Хтомы Заволоки.

Да и не мог Хтома обойтись без этих вопросов. Ведь главный смысл крестьянского бытия – иметь землю и заставлять ее родить хлеб. Далеко не платоническая эта любовь к земле и к плодородию. Но и будто бы не чрезмерно расчетливая. Здесь арифметика самая простая: крестьянину надо кормиться, одеваться и иметь запас про черный день. А все остальное, что врывается в крестьянскую жизнь, подчинено этой арифметике. Даже страх перед богом. Сотворишь грех, бог накажет болезнью, неурожаем, мором на скот... Придет бедность, голод. Значит, надо беречься греха, надо молиться небу.

Казалось бы, зачем жить на земле, если эта жизнь не приносит радостей? Нет, крестьянин на радости не беден. Ни у кого так не богато детство, как у селянских детей. Богато впечатлениями и ощущениями. Рано познают они самое великое чудо на земле – пробуждение природы. И вместе с ней будто пробуждаются сами, радуясь первой проталинке в снегу, первой травинке под окном, первому зеленому листку, первой несозревшей, но с удовольствием разжеванной ягоде, первому украденному из птичьего гнезда яичку. Бедность семьи как бы отступает перед цветением детства.

Потом раннее приобщение к труду и чувство гордости человека, впервые севшего верхом на коня или взявшего в руки кнут. Но если бы все в меру... Нередко детство тускнеет от чрезмерного труда. И тогда его питают мечты.

А когда наступает юность и приходит первая любовь, когда село становится не только местом обиталища, а песенной столицей всего мира тогда нет берегов у радостей...

Потом радости меркнут под непрерывным иссушающим ветром забот. Заботы приходят, когда уходит юность. Надо становиться хозяином, кормить и одевать семью, надо изо всех сил отбиваться от бедности. Остается только одна общая для всех потаенная радость: надежда разбогатеть. Не безгрешна? это надежда... Родная она сестра хищному зверю, именуемому честолюбием. Обязательно просыпается этот зверь в крестьянине, если удается ему создать прочные заслоны от бедности. А если и не удается, если и остается селянин забитым нуждой, все равно где-то на самом донышке его сердца дремлет этот лютый хищник. И чем больше иной крестьянин презираем за свою бедность и темноту, тем подчас глубже бездна его честолюбия и самолюбия. Стоит только замутить этот омут хоть какой-то удачей или счастливой случайностью...

Не было в Кохановке беднее хлопца, чем Хтома Заволока. Родители его жили до революции в той тяжкой серости, когда лишний рот в семье считался божьим наказанием.

Может, потому, что мать Хтомы надрывалась непосильной работой, когда носила его в чреве, недоедала и недосыпала, а может, потому, что родился Хтома в лютую стужу в холодной бедняцкой хате, природа наделила его лицо далеко не привлекательными чертами.

С самой молодости на носатом и угристом лице Хтомы Заволоки прочно и беспощадно грубо угнездились морщины. Уже в сорок лет он выглядел старым дедом, лишь сохранившим молодую осанку, твердую поступь да полон рот больших и желтых от табака-самосада зубов. Рот у Хтомы большущий, подвижной; если засмеется Хтома, так кажется, что и уши его видят друг друга, и нос в зубы заглядывает. Правда, редко Хтома смеялся. Вечно ходил с насупленными бровями и по-обезьяньи вытянутыми в трубочку толстыми губами, отчего они морщились, как стянутый шнурком кисет.

Женился Хтома, когда ему было за тридцать. Взял в жены такую же некрасивую, как и сам, давно засидевшуюся в девках дочку зажиточного мужика Гриця Манжулы. Гриць на радостях, что сбывает, наконец, со двора старую деву, щедро одарил ее приданым – выделил большой клин земли, дал корову и коня-двухлетка.

Старый же вдовый батька Хтомы оставил сыну после смерти только ветхую хатенку в садку да огород.

И стал Хтома хозяйничать. Никогда его хата не знала белого хлеба, не слышала песни, не видела достатка. Работал Хтома с женой, поначалу бездетной, день и ночь. Экономил даже на том, что ходил босиком, начиная с весенней распутицы и кончая первыми заморозками. С годами накопил деньжат, приобрел еще одного коня, и постепенно его хозяйство стало набираться сил.

Натерпелся за свою жизнь Хтома беды. Больнее всего ранило людское презрение. В селе даже поговорки ходили: "Бидный, як Хтома Заволока" или "Страшнющий, як три Хтомы". И ничего так не желал Хтома, "як утерты людям носа", богатством своим доказать, что он не хуже других. И старался изо всей мочи.

Была у Хтомы заветная мечта – приобрести новую телегу, но не обыкновенную, как у большинства кохановчан, а на железных осях, со звонкоголосыми тарелками-шайбами, отделяющими люшни от одетых в железные шины колес; Чтоб, если погонишь впряженных в нее коней по улице, даже богатей зеленели от зависти. Долго копил он деньги, откладывая после каждой удачной ярмарки рубли и полтинники. И собрал, наконец, нужные девять червонцев. Можно было покупать новую телегу!

Но не так легко расстаться с накопленными деньгами. Будто согревали они душу Хтомы. Не было для него большего удовольствия, чем в свободную минуту тайком достать из-за образа кожаную мошну, уйти в клуню и, рубль за рублем, понянчить их в руках, считая и пересчитывая. Казалось Хтоме, что никогда он еще не был таким богатым и независимым. Все время помнил о деньгах и словно прочнее стоял на земле. Даже появилась какая-то горделивость в его походке, а некрасивое лицо часто просветляла загадочная улыбка.

И медлил с покупкой телеги.

Однажды среди ночи Хтома завопил "караул", переполошив всю семью. Приснилось ему, что выпал золотой дождь. Все люди, кроме Хтомы, набрали по мешку червонцев, и он даже во сне сообразил, что не купить ему телегу за свои жалкие, никому теперь не нужные девяносто рублей.

Это был самый страшный сон в жизни Хтомы. В первый же базарный день после этого сна он въехал в Кохановку на "железном ходу".

Не успел Хтома усладить свое сердце дорогой покупкой, не успел наслушаться звона тарельчатых шайб, как разнеслась весть о колхозе.

И вот первое собрание... Хтома пришел на него из любопытства. Для себя он решил заранее, что ни в какой колхоз не запишется.

Случилось так, что Хтому Заволоку избрали в президиум. Это Захарко Ловиблох потехи ради выкрикнул его фамилию, тут же пояснив соседям, что если Хтома со своей страхолюдной рожей будет сидеть на сцене и смотреть оттуда на людей, в зале не посмеют ни шуметь, ни курить.

Не знавал раньше Хтома, что сидеть в президиуме – такая тяжкая пытка. Поначалу не давал ему покоя то насмешливо-подбадривающий, то удивленный взгляд Ловиблоха. Хтома испуганно осматривал себя, зажимал коленями свои огромные непослушные ручищи и с вопрошающей мольбой смотрел на Захарка. Потом ему показалось, что не один Ловиблох щекочет его глазами, а и все набившиеся в клуб селяне тем и заняты, что насмешливо рассматривают его. И на грубом, словно испеченном лице Хтомы блуждала жалкая, виноватая улыбка.

Но потом Хтома обвыкся и позабыл о людях. Собрав в морщинистую трубочку губы и часто моргая глазами, он напряженно слушал, что говорили о колхозе. Своим практичным крестьянским умом начал улавливать: артель действительно дело выгодное, и можно прогадать, если останешься в стороне от нее... И опять на виду у всего села стал страдать Хтома, раскидывая умом. Шутка ли: добровольно отказаться не только от своей земли, но и отдать "железную" телегу, коней, плуг, бороны... Хтома не догадывался, что эти душевные муки кривили в страшных гримасах его и без того безобразное лицо. Он то округлял в испуге глаза, то шевелил толстыми губами и мотал головой, будто отбивался от мух. В зале уже слышались сдержанные смешки...

А когда наступило время вопросов, Хтома, побагровев от смущения, поднялся с места и сбивчиво спросил у Лелеко – знакомого кохановчанам районного представителя:

– Будьте ласковы, какой, к примеру, дадите ответ на мой вопрос... Я в артель, может, и записался бы. А телегу и коней отдать не могу. Буду держать дома, а работать ими на колхоз... Так можно?

– Нет, так нельзя, – спокойно ответил Лелеко. – Вся тягловая сила, как и транспорт, поступают в распоряжение правления артели.

– Это как же? – Хтома так осклабился, что уши его заглянули ему в рот. – Значит, на моей телеге кто захочет, тот и будет раскатывать?

– Не кто захочет, а кому поручат, – терпеливо разъяснял Лелеко. – И не раскатывать, а работать на колхоз.

– Ну нет, – замотал головой Хтома, и глаза его налились лютостью, а губы судорожно вытянулись, будто он собирался свистнуть.

Собрание дружно засмеялось.

– Чего регочете?! – Хтома, так и не сев на место, свирепо уставил в зал зрачкастые глаза.

Свет большой лампы бросал на лицо Хтомы неверные тени, и оно, как никогда, казалось неприятным. У многих дрогнуло сердце: ведь урод на крестинах – к бедам и трудной жизни новорожденного.

– Чего регочете?! – громко повторил свой вопрос Хтома, хотя зал утих, словно испугавшись. – Вот ты, Олекса, отдашь своих коней, сбрую, землю свою в артель?

– Будет видно, – уклончиво ответил Олекса Якименко, муж Христи.

– Повесишься скорее, чем отдашь. Я тебя знаю... А ты, Дмитро Шевчук, отпишешь колхозу свою кузню?

Дмитро Шевчук в молодости сбежал из дому с проходившими через село цыганами, бродяжничал с ними несколько лет и научился от них мастерству кузнеца. А когда вернулся в Кохановку, построил сараюшку, смастерил в нем горн, поставил на дубовом чурбане наковальню, и полился окрест песенный перезвон молотков.

Ничего не ответил на вопрос Хтомы Дмитро. Отмолчался.

Хтома еще собирался задавать кому-то свои злые и трудные вопросы, но его остановил Лелеко:

– Товарищ Заволока, вы нарушаете порядок сходки.

– И нехай нарушаю! – выкрикнул Хтома. – А без телеги и коней не останусь!..

И вот надо было столько прожить крестьянству по законам своей нехитрой арифметики – земля, хлеб, одежда, – прожить мелкими и в то же время каторжными заботами о своей хате, своем подворье, прожить в темноте, в страхе перед богом и властями, прожить без тех радостей, которые возвеличивают человека, пока, наконец, не пришел новый век, рожденный вихрем Октября. Потом пришли колхозы.

Простое, прозаичное и будто казенное слово "колхоз". Но, может, человеку, который первым нарек небесное светило Солнцем, название это тоже не ласкало слух? Возможно. Однако он знал, что солнце дает тепло, жизнь, свет. Но солнце также палит землю, не орошаемую водой...

А что дадут колхозы? Хватит ли теперь, с их приходом, той живительной влаги, которая вызовет к новой жизни скованные рутиной народные силы? Действительно ли удастся вырвать крестьян из замкнутого круга их однообразной жизни, наполненной заботами только о том, чтобы дольше продержаться на белом свете?

Степан верил: хватит! Хватит мудрости и хватит сил. Только в колхозе крестьянин почувствует себя человеком равным со всеми, нужным всем. Раздвинутся горизонты его забот от ворот подворья до границ государства. При этом будет навсегда укрощена мелкобуржуазная стихия, способная свести к нулю завоевания революции.

Но что делать с упрямством людей, идущим от их темноты? Некоторые кохановские мужички, словно клещи, впились в свою землю, в свое призрачное богатство, страшась колхоза.

Степан негодовал. Он уже стал председателем сельского Совета, вступил в партию. Частые поездки в район на совещания и собрания, обязательное чтение газет и брошюр перед тем, как самому выступать перед кохановчанами, – все это приподнимало его в собственных глазах над людьми и обязывало осознанно быть в ответе за них. Нет, теперь для него было в порядке, вещей вызывать в сельсовет того же Олексу Якименко или Захарка Ловиблоха и, грохнув кулаком по столу, требовать от них платить "твердый" налог, если не хотят записываться в колхоз. Теперь Степан умел рассуждать по-иному. Он уже понимал не одним умом, а и сердцем, что колхозы – не только благо для крестьян, но и новый этап революции, новый гигантский шаг социального переустройства государства. И более предметно мыслил: без коллективного хозяйства держава не прокормит армию, не поставит на ноги свою тяжелую промышленность, для которой многое надо купить у капиталистов за хлеб, и тогда – крышка! "Гидра капитализма" раздавит советскую власть.

Часто думал Степан об этой зловещей "гидре". Казалось, что там, за границей, все не такое – и земля, и небо, и деревья. Там – чужой, непонятный мир, который угрожает близкому, родному и теплому миру. Содрогался душой оттого, что "заграница" может наползти на родную землю и придушить ее своим мерзким телом. Чудились холодные глаза и железные загребущие руки буржуев. Готов был на любые испытания, лишь бы ничего не изменилось здесь, где все так привычно и дорого, где даже боль твоя кажется необходимой и неизбежной.

А главное, первый кохановский коммунист Степан Григоренко понял, что наступило великое время рождения нового селянина, лишенного духа стяжательства и злой корысти. Степан верил, что такой человек родится если не завтра, то послезавтра, но обязательно родится, и он, Степан, будет его повивальной бабкой. Только надо торопиться...

И когда из района дали клич – форсируя коллективизацию, в недельный срок раскулачить наиболее злостных противников колхоза, – у Степана защемило сердце только о Христе. Ее Олекса стоял первым в списке середняков-подкулачников. Затем – Захарко Дубчак, Хтома Заволока... Но что поделаешь? Рубят лес – щепки летят. И хотя люди вовсе не щепки, а середняк – если иметь в виду его численность и возможности лучше обрабатывать землю – главный корень села, Степан верил, что иного пути нет.

Сбылись черные слова Хтомы Заволоки... Олекса Якименко, когда его начали раскулачивать, не выдержал: заперся в клуне и повесился.

О случившемся Степан ничего не знал. Он сидел в сельсовете и разговаривал с только что приехавшим из Винницы представителем краеведческого музея. Небольшого роста лысый человечек в пенсне, одетый в мятый полотняный костюм, доказывал Степану, что под Кохановкой имеются тайные подземные ходы и погреба, вырытые крепостным людом в незапамятные времена. Если верить документам, разысканным в архивах, в тех погребах можно найти старинное оружие и, может, кое-что другое, представляющее научную ценность. Работник музея просил вызвать в сельсовет старожилов: не знает ли кто-нибудь из них, в каком месте можно проникнуть в подземелье?

Рассказ музейного работника заинтересовал Степана. Шутка ли: родная Кохановка имеет такую интересную историю, ее земля хранит в себе неслыханные тайны.

"Но что там творится на подворье Христи?" – неотвязно мучил вопрос. Как-то не хотелось верить, что Христю с Олексой и детьми навсегда увезут из села. "А может, так будет лучше, легче? Забуду Христю..." шевельнулась подленькая мысль.

Вдруг с шумом распахнулась дверь. На пороге встала Христя: ни кровиночки в лице, жгучая, как у змеи, темнота глаз, а в руках – топор.

– Подкопался, гад ползучий?!. – Голос у Христи был чужим и страшным. – Загнал в петлю?.. Иди и ты за ним!

И она, подняв топор, со звериным, потрясающим душу воем кинулась к столу, возле которого сидели Степан и работник музея.

Еще секунда, и случилось бы непоправимое. Но Христю успели схватить за плечи вскочившие в сельсовет мужики, которые гнались за ней от самого ее подворья. Во время этой короткой схватки стало дурно представителю музея. Страдавший, как потом выяснилось, болезнью сердца, он при виде взметнувшегося в руках разъяренной женщины топора упал без чувств. Его отвезли в районную больницу и вскоре забыли о нем, как и забыли в повседневных заботах о подземных ходах, на которых якобы стоит Кохановка.

...Христю с двумя дочурками оставили в ее хате. Похоронив Олексу, она зажила бесцветной и тихой вдовьей жизнью.

16

Не одна из кохановских красунь тайком вздыхала по Степану – ладному, доброму парню с черным вьющимся чубом, чистым, румяным лицом, карими глазами, смотревшими на людей с той приветливостью, которая неизменно рождает ответное теплое чувство. Правда, высокий пост Степана как председателя сельсовета не позволял девчатам откровенно выказывать ему свои симпатии. Но наиболее дерзкие находили случай, чтоб задеть его ядреным словом или обратить на себя внимание заливистым смешком, высоким подголоском в песне, а то и шаловливым подмаргиванием глаз, в которых не был притушен греховный блеск.

А сердце Степаново оставалось немым.

Через год после того как повесился Олекса, Степан заявил матери, что хочет жениться на Христе.

– Опомнись, сынку! – с испугом перекрестилась старая Григоренчиха. Зачем тебе чужих детей растить?!

– Дети здесь ни при чем, – с досадой ответил Степан.

– Степа... – заплакала мать. – Бога побойся, меня пожалей. Я надеялась родных внуков понянчить...

– Нянчить внуков – это забава. А мне пора семьей обзаводиться.

– Давно пора! Разве мало девчат гарных?

Степан жалостливо и виновато посмотрел на мать. Мог ли он объяснить ей все? Ведь столько лет был не в силах побороть тоску по Христе, столько лет ходил пришибленным и будто угорелым. Казалось, в груди одни головешки остались.

После того как Христя набросилась на него с топором, Степан стал надеяться, что безрассудная любовь перестанет ломить его душу, что наконец-то наступит в его сердце рассвет. Нельзя же любовью отвечать на лютую ненависть.

Но однажды Христя подстерегла Степана, когда он проходил улицей мимо ее подворья. По-старушечьи закутанная в черный шерстяной платок, хотя было лето, Христя стояла на пороге хаты. Увидев Степана, позвала до боли знакомым ему и родным голосом:

– Степа, задержись на минутку!

– Какой я тебе Степа? – с бледной усмешкой ответил Степан, останавливаясь у ворот и не смея глянуть в лицо приближавшейся к нему Христи, будто страшась расплавить своим взглядом разделявшую их ледяную стену.

– Степой для меня был, Степой и останешься, – напевно и чуть снисходительно ответила Христя.

Степан укоризненно посмотрел на нее и впервые заметил, что годы почти не тронули ее лица. Только несколько морщинок лучиками раскинулись от уголков больших и глубоких глаз. И то, что Христя осталась по-прежнему молода и красива, почему-то обозлило его.

– Может, в хату зайдешь? – с вызывающим смешком спросила Христя.

– А топор приготовила? – В голосе Степана послышалась откровенная враждебность.

И тут же он пожалел о своих словах. Увидел, как отхлынул румянец от лица Христи, как мелко задрожали ее губы, а из потемневших глаз брызнули крупные слезы. Не проронив ни слова, она круто повернулась и с девичьей легкостью побежала к хате. Захлопнула за собой дверь с такой силой, что из крайнего от двери окна вывалилось стекло и, со звоном упав на завалинку, брызнуло осколками.

С тяжелым сердцем удалялся Степан от Христиного подворья. В душе его вместо ожидаемого рассвета еще больше сгустились потемки. Он чувствовал себя стоящим на краю пропасти, в которую хотелось броситься со щемящей радостью.

Кажется, никогда еще не было так тяжело Степану. Мысль о Христе даже в часы самой горячей занятости неотступно витала где-то рядом, всегда готовая вытеснить все другие мысли. И он решился, Однажды в глухую ночь направился на край села и с каким-то восторгом непокорства самому себе решительно постучался в ее хату.

И вот этот нелегкий разговор с матерью...

– Мне уже двадцать семь лет, мамо. Для девчат я стар, – доказывал Степан.

– Говоришь – стар, а ума не набрался. Только в самый раз жениться!

– Женюсь на Христе. Вот мое последнее слово!

Григоренчиха посмотрела на сына болезненным, неспокойным взглядом и строго ответила:

– А мое последнее слово такое: на Христе женишься только после моей смерти.

17

Кузьма Грицай был знаменит в Кохановке тем, что страдал загадочной, непривычно-страшной болезнью – лунатизмом. Его так и звали в селе: Кузьма Лунатик. Не раз видели соседи дядьки Кузьмы, как в светлые лунные ночи он в одном исподнем, босой вскарабкивался на соломенную крышу своей хаты и медленно бродил по гребню или неподвижно стоял на уголке конька, выделяясь на вороненом фоне звездного неба жутким светлым пятном.

Кузьма с затаенной гордостью не раз объяснял мужикам:

– В такую минуту меня не тревожь – ни словесами, ни, оборони бог, камнем. Проснусь и сразу или от страху врежу дуба, или загремлю вниз головой и сломаю шею.

В свои сорок лет Кузьма имел истинно дьявольский лик: он до самых глаз зарос аспидно-черными курчавыми волосами.

Хата Кузьмы Лунатика стояла недалеко от подворья Платона Ярчука, на берегу Бужанки. Не бедно жил он в ней со своей Харитиной, или Кузьмихой, как звали ее в селе, и с сынишкой Серегой. И все было бы хорошо, если б не страшная хворь Кузьмы, от которой не находилось лекарства ни у врачей, ни у бабок-знахарок.

Как-то Кузьма, крепко подвыпив (за ним это водилось), пошел в лавку не столько за покупками, сколько для куражу. Был воскресный день, и на крыльце лавки сидели, дымя самокрутками, лениво переговариваясь, мужики. Среди них сидел и Андрон Ярчук. В империалистическую войну он был на фронте санитаром и теперь слыл в Кохановке знатоком медицины.

Андрон Ярчук выделялся среди мужиков тем, что по субботам брил бороду, а в праздники одевался хоть и не богато, но без малого по-городскому. Был он высок, строен, немногословен. В загрубелом, но не мужицком лице его проглядывало что-то грустно-загадочное, в глазах светился цепкий ум и притушенное чувство собственного достоинства.

Кузьма, подойдя к крыльцу лавки, стал здороваться со всеми за руку. А когда очередь дошла до Андрона, он с пренебрежением обошел его и едко заметил:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю