Текст книги "Люди не ангелы"
Автор книги: Иван Стаднюк
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
– Так полагается, – извиняющимся тоном ответила Настя.
– Это не дело, – покачал головой Арсентий Никонович. – Вы ставите нас в неловкое положение.
– Да мы ж свои люди! Какая неловкость? – Настя смотрела то на Веру Николаевну, то на Арсентия Никоновича с чувством недоумения и легкой обиды.
– Ну, будем садиться за стол, – прервала спор Вера Николаевна и прикрикнула на Арсентия: – Иди мой руки!
Направляясь в ванную комнату, Арсентий Никонович незаметно подмигнул Юре. Юра понял отца и, спросив у матери: "Где штопор?" – вышел из столовой.
В сверкавшей кафельной белизной ванной комнате Арсентий Никонович предусмотрительно пустил воду и зажег газ. А когда зашел, прикрыв за собой дверь, Юра, начал разговор под плеск падающей струи и шум горелки:
– Что тебе известно об отце Маринки?
– Уже прослышал? – Юра с горечью улыбнулся.
– Нам полагается знать все.
– Зачем же тогда спрашиваешь?
– Ты что, маленький?! – Арсентий Никонович смотрел на сына со строгим недоумением. – Если подтвердится, что он власовец, о твоей женитьбе на Маринке не может быть и речи!
Лицо Юры покрылось красными пятнами, а губы мелко задрожали.
– Почему? – чуть слышно спросил он у отца. – Чем же Маринка виновата?
– Не прикидывайся дурачком! – у Арсентия Никоновича даже глаза побелели от негодования. – Если тебе наплевать на то, что у тебя будет жена – дочь изменника Родины, так мне, работнику партийного аппарата, это небезразлично! Шутка ли: Хворостянко породнился с семьей предателя!
– Отец... Но я же люблю ее...
– Понимаю... Надо взять себя в руки. Хочешь – устрою перевод из Кохановки.
– Что ты! Люди засмеют!
– Будто людям нечем заниматься, кроме твоей персоны.
– Ты не прав, папа... Вот я в Кохановке без году неделю побыл, а что-то начинаю понимать. Неправильно мы живем.
– Интересное открытие, – Арсентий Никонович, намыливая руки, бросил на сына саркастический взгляд. – Может, пояснишь?
– Понимаешь, там люди, кажется, меньше всего думают о себе.
– Это мужик-то о себе не думает? – Арсентий Никонович весело захохотал.
– Во всяком случае, так мне кажется. Был я на фермах, на току, на свекловичных полях. И знаешь, как там работают? Будто им это одно удовольствие, хотя к вечеру на свекле бабы еле спины разгибают. Везде смех, песни. Даже если ругают бригадира или председателя – тоже с шуточками. У меня на строительной площадке мужики вроде не работой, а игрой заняты. А над скудными заработками своими только подсмеиваются.
– Привыкли, знают, что шиш получат, – хмуро усмехнулся Арсентий Никонович.
– Может, и так, – Юра пожал плечами. – На меня с недоверием посматривают. Городской, мол.
– Ну, валяй, заслуживай у них доверие, – вытирая вафельным полотенцем руки, Арсентий Никонович смотрел на сына с уничтожающей иронией. – Но их доверие путь в партию и на высокие должности тебе не откроет. За границу ты тоже не ездок со скомканной биографией.
– Старомодный ты какой-то, – со вздохом ответил Юра. – Насколько я понимаю, когда принимают в партию, смотрят человеку в душу, а не в анкету его жены.
– Не все понимаешь, – Арсентий Никонович засмеялся тем неприятным смешком, который говорит о презрении к собеседнику или в лучшем случае о полном превосходстве над ним. – А когда подписывают партийные документы, смотрят уже не в душу, а в анкеты.
– Очень жаль, если это так... Но я думаю, что не так. Теперь другие времена.
Арсентий Никонович ничего не успел ответить, ибо в ванную комнату заглянула Вера Николаевна.
– Почему вы так долго?! – с напускным неудовольствием прикрикнула она на мужчин. Учуяв неладное, спросила упавшим голосом: – Случилось что-нибудь?
– Ничего не случилось, – пряча глаза, буркнул Арсентий Никонович и тут же на ходу сочинил: – Юра просит похлопотать о стройматериалах для Кохановки. А я ему объясняю, что Кохановка ничем не лучше других сел.
– За столом разве не можете поговорить об этом?! – Вера Николаевна опалила обоих колючим взглядом – в отместку за минутный испуг.
– Не надо вообще говорить об этом, – просительно сказал Юра.
– Хорошо, – Арсентий Никонович посмотрел на сына понимающими глазами.
Настя держала себя за обедом скованно, на лице ее блуждала потерянная улыбка. Юре казалось – это совсем не та женщина, что верховодила на вечеринке в своем селянском доме. С какой веселой властностью направляла она тогда разговор мужчин, как по-женски уступчиво задиралась в споре с Павлом Ярчуком! Почему сейчас она другая – трогательно-беспомощная, растерянная, даже в чем-то жалкая. Ведь закусок на столе в доме Насти было не меньше, чем здесь, и не беднее они были. Сервировка разве попроще?.. Или гложет ее весть о позорно-трагической судьбе мужа, о которой услышала так поздно и так неожиданно?.. А может, извечная крестьянская застенчивость мешает ей быть здесь самой собой.
Трудно было понять Юре, почему синие глаза Насти подернуты дымкой грусти, а улыбка на чуть увядших губах таит тень скорби. Да, конечно, судьба мужа навсегда черной тяжестью легла ей на сердце. Но сейчас о другом думала Настя. Нет, может, не думала, а, словно обнажив все свои чувства, пыталась прикоснуться ими вот к этой городской жизни, о которой столько мечтала для своей дочери. И, к своему удивлению, пока не могла уловить ни умом, ни сердцем, что же здесь то самое главное, манящее, отличающее эту жизнь от селянской. Просторная квартира и все, что в ней?.. Нет, наверное. Разве при добром заработке нельзя в селе построить дом со многими комнатами и высокими потолками да так вот богато обставить его? Можно. При добром заработке... Или все дело в заработке?.. Сколько лет при нынешних доходах селянина, да если он еще не механизатор, придется копить деньги, чтобы в хате появились пианино, телевизор, холодильник, пылесос, стиральная машина, такая вот мебель, картины, посуда? Ого-го!..
Тут Настиной грамотности не хватит, чтобы подсчитать. Да и не все это нужно в селянской хате, если вокруг нее в весеннюю и осеннюю распутицу грязь по колено. Хорошо в городе – асфальт кругом. Но зато, когда выйдешь из дому, сразу в чужом мире незнакомых людей. И нет сада, нет куста калины с ласковой листвой, о которую можно остудить разгоряченное лицо.
Как снежинки на ветру, метались мысли Насти, не находя пристанища. Нет, пока не понятна ей эта жизнь, хотя видно, что она лучше сельской...
Когда Настя выпила вторую рюмку, все ее мятущиеся чувства присмирели. Она увереннее стала держать в руке вилку, уже без робости закусывала и весело смеялась над анекдотами, которые рассказывал Арсентий Никонович. В то же время бросала внимательные взгляды на Юру, чтобы запомнить его вкусы и привычки, – зять ведь будущий!
И снова вспомнила о Маринке. Как она там одна дома?
40
Вот и познала Маринка самую лютую человеческую боль – смертную тоску сердца. Куда же деть себя, как просветлить черную сумятицу в голове и унять нестерпимую тяжесть в груди? Кажется, легче броситься в огонь и заживо сгореть, чем вот так задыхаться в муке и слезах.
Не хватало сил выйти со двора. Пугала встреча с людьми, страшили их понимающие глаза. А родная хата будто смрадом наполнена. Все здесь, что еще недавно излучало для Маринки тепло работящих и незнакомых отцовских рук, – все казалось теперь мерзким и ненавистным.
Если б была сила не поверить в то, что отец надругался над ее нежной любовью к нему, отнял у нее дорогое слово "тато", навлек на семью презрение, а может, и ненависть людей! Если б все, что она узнала об отце, было неправдой!
Как жить дальше Маринке, если нет у нее права на свое прошлое? Совсем недавно она играла в самодеятельном спектакле роль героини-партизанки, храбро вершившей суд над предателями! А сама – дочь власовца... И сколько бы Юра Хворостянко ни успокаивал Маринку, все его доводы казались не чем иным, как жалкими ухищрениями совести и разума. Ведь почти в любой книге о войне она находила среди героев похожего на того, чей портрет, увенчанный вышитым рушником, висел в горнице. А он – трус и предатель... Стрелял на фронте в своих... Может, и по кохановским улицам ходят люди, которых осиротили его пули. А Маринка встречалась с ними со спокойной совестью и без чувства тяжкой вины. Вместо того чтобы казниться, она получала от государства пенсию, на которую не имела никакого права.
Как перенести такое?.. А Андрей... Теперь Маринке понятно, по каким причинам выпроводили его на целину. Павел и Тодоска давно, видать, решили, что не пара ему Маринка – дочь изменника Родины. Но он-то хоть догадывался о чем-нибудь? Почему ж молчал? Почему так беспечно расточал свою любовь к ней, зачем привораживал ее сердце? Если б был рядом Андрей, если б можно было узнать все сразу. Но он где-то на краю земли, обиженный на нее и оскорбленный. Ни за что дала ему пощечину и ничего не успела объяснить о Юре Хворостянко. Но теперь уже все равно. Теперь и самой Маринке ясно, что не имеет она никакого права на любовь Андрея, ибо оказалась не такой, какую он полюбил.
И сердце захлебывалось в немых воплях от безысходности и отчаяния.
Умереть... Эта мысль не раз заставляла вздрагивать Маринкино сердце. Надо умереть... А мама? Как оставить ее одну выплакивать горе? Но что мама? Для нее будто не случилось ничего. Поголосила немного и успокоилась на упрямой мысли, что Павел Ярчук сказал ей неправду. Собрала кошелку гостинцев и поехала к Хворостянкам в гости – о свадьбе Маринки и Юры договариваться... Нет, не быть свадьбе. Ничему не быть. И не подняться над Бужанкой ее белокаменному дворцу. Сегодня привиделся дворец Маринке во сне – нелепый, с мрачными, испятнанными рыжей плесенью стенами; он стоял почему-то за лесом в Чертовом яру, окруженный дикой непролазью терновника, в которой, как откуда-то знала Маринка, кишмя кишели змеи.
Она проснулась, ощущая страх и холодное онемение во всем теле. В горенке уже было полусветло, за окном слышался скрип проезжавшей мимо подворья телеги. Маринка приподнялась на кровати, поправила сбившуюся простыню и распахнула окно. В комнату полилась пьянящая прохлада. Глубоко вдыхая ее, почувствовала головокружение и ломоту в висках. Снова улеглась, натянув к подбородку одеяло. Позади ночь не ночь – тяжкие думы с непрестанными вздохами-стонами сменялись кошмарными сновидениями.
Под окном неожиданно загорланил петух, и Маринка испуганно вздрогнула. По телу прокатился озноб. Но вскоре нахлынула теплая волна, почему-то коричневая, и Маринка погрузилась в нее с радостной успокоенностью. Наконец-то ее оставили трудные мысли. Голове сделалось легко, как и всему телу, и она куда-то уносилась в теплом коричневом мороке. Хорошо вот так бездумно парить и куда-то медленно падать. Но почему она такая легкая? Да, да, ее тело как пушинка! И Маринке делается страшно. Она начинает понимать, что, погружаясь в морок, растворяется в нем. Еще мгновение, еще, и тела уже нет – нет рук, нет ног, нет боли в груди. Даже страх растопился в мягкой теплыни, и осталась только витающая в красноватом тумане зыбкая, сонливая мысль. А потом ничего не осталось.
Проснулась Маринка от стука. Открыла глаза и тут же прищурила их: горенка была полна солнца. Пока глаза привыкали к яркому свету, она раздумывала над тем, почудился ли ей стук или действительно кто-то зашел в хату. Потом вспомнила, что над кроватью открыто окно. Приподнялась, ощущая головокружение и легкую тошноту, кинула взгляд на подворье. Но там пустынно. А на подоконнике лежали свежая газета и письмо.
Смахнула вялой рукой "почту" себе на одеяло, снова улеглась на подушку. Полузаплетенная коса собралась в жгут и мешала голове, однако у Маринки, кажется, не было сил пошевельнуться. Но коса все-таки мешала; пришлось выпростать из-под одеяла руку и расправить на затылке волосы. Эта же рука нащупала на одеяле письмо, поднесла его к глазам. Какой знакомый на конверте почерк! И почему так бешено заколотилось сердце?.. Это же от Андрея!
Будто прошло удушье. Андрей!.. И вроде не было черной сумятицы в голове... Андрюшенька!.. Исчезла жуткая своей тошнотворностью вялость. Маринка порывисто приподнялась и дрожащими руками разорвала конверт.
Но с первых же строк письма будто хлынул в душу могильный холод.
Вот каких слов дождалась она от своего Андрея:
"Марина!
Не хотел тебе писать и растравливать сердце, но прошло время, и мне чисто по-человечески захотелось понять, откуда в тебе взялось столько лжи, подлости, бесстыдства. Слышал я от людей, что в молодости твоя мать точно так же поступила с моим отцом: клялась ему в верности, а замуж вышла за другого. Но тогда хоть отец находился далеко – в армии, его надо было долго ждать. А как ты могла, встречаясь со мной каждый вечер, таить от меня, что у тебя есть жених, что у вас с ним всем сговорено? Про запас меня держала или для того, чтоб не было скучно дожидаться счастливого избранника? Но как же ты ему в глаза смотришь? Где твоя совесть? Откуда такое бессердечие? Эх, нет у меня слов, чтоб сказать напрямик все, что я о тебе думаю. Видать, в крови у вас жестокая подлость и гнусное предательство.
Прощай!
А. Я.".
41
Слух о том, что раскрылась тайна безвестного исчезновения на фронте Настиного мужа Саши Черных, всколыхнул Кохановку. От хаты к хате, от криницы к кринице перекатывались волны ошеломляющей новости, все больше взвихриваясь дополнительными подробностями и деталями. На фермах, на колхозном дворе, на току, где собирались хотя бы двое, велись оживленно-взволнованные разговоры. При появлении Павла Ярчука многие смотрели на него с оторопью и тем любопытством, с каким смотрят на человека с загадочно-страшным прошлым. Все больше расползался слух, что Павел, встретившись где-то в австрийских горах с Черных, самолично застрелил его.
Не всем верилось, что Черных перебежал на сторону врага. Но и трудно было допустить, что Павел, хотя человек он с крутоватым характером, мог убить его только из чувства мести – за Настю. Настораживало и другое зачем Ярчук так долго скрывал предательство Черных; и удивляло – как мог проговориться, если убил его безвинно.
Больше всего эти вопросы занимали самую щедрую на фантазию часть населения Кохановки – женщин. Им важен был повод и страшная сущность происшедшего. У Павла Ярчука, наверное, кровь в жилах застыла б, если б услышал он рожденные силой воображения подробности его встречи на фронте с Сашей Черных.
Да, бабье творчество – воистину неиссякаемый кладезь. Можно диву даваться изобретательности возбужденной людской молвы, умеющей родить под ветром любопытства картины достовернее самой действительности. Даже стычка Насти Черных и Павла Ярчука в клубе обросла такими домыслами, что Докия Аврамовна, бывшая свидетельницей этой стычки, а потом услышавшая бабьи разговоры, за голову схватилась и дома насела на Тараса:
– Ты же секретарь парторганизации! Собери коммунистов и комсомольцев, объясни, что и как!
Разговор происходил в хате. Тарас сидел за столом и, торопясь по каким-то своим делам, наспех обедал.
– Что я могу объяснить? – досадливо спросил он у Докии, стоявшей рядом. – Павел Платонович даже мне ничего толком не рассказывает. Ересь какую-то порет! Говорит, видел Черных смертельно раненным, в красноармейской форме.
– Но Черных же сам ему сознался, что власовец!
– А кто это слышал?
– Неужели не веришь Павлу Платоновичу, своему дядьке?! – Докия бросила на мужа удивленно-осуждающий взгляд.
– Я-то верю, но люди могут не поверить, – Тарас поднялся из-за стола. – У Насти на руках да и в военкомате – официальные документы. В них ясно сказано: Александр Черных пропал без вести при выполнении задания партизанского штаба. А у Павла Платоновича? Что-то вроде сказки...
– Как же быть? – Докия смотрела на Тараса с растерянностью. – Село прямо кипит от разговоров.
– Ничего тут не сделаешь, – невесело ответил Тарас. – Я звонил в райвоенкомат. Попросил, чтоб послали запрос в Москву, где, говорят, в архивах хранятся захваченные во время войны власовские документы. Может, и списки есть.
Помолчали. Тарас, глянув на часы, стал искать фуражку.
– Жаль Маринку и Настю, – вздохнула Докия.
– Ты бы сбегала к ним, – наставительно посоветовал Тарас. – А то Маринка небось ревет с утра до ночи. Перестала ходить на строительство. Объясни ей, что ни она, ни мать тут ни при чем. Только найди хорошие слова. Ну такие... душевные.
В эти дни Докия дважды заходила в Настину хату. Но каждый раз заставала там Юру Хворостянко. Он встречал ее понимающим, но недовольным взглядом, давая понять: обойдемся, мол, без помощников. И Докия, поговорив о том о сем с Настей, уходила, пряча чувство досады.
А вчера поздно вечером услышала от Тараса, что Юра и Настя уехали в Средне-Бугск. Тогда же и решила: "С утра навещу Маринку".
И вот это раннее утро. Докия неторопливо шла обочиной улицы, стараясь не ступить мимо тропинки, в седой от росы спорыш. Как и полагается учительнице, одета она не как-нибудь. Серая плиссированная юбка, синяя кофточка и белое монисто придавали ей непривычную для буднего села нарядность. Докия не без основания полагала, что аккуратная одежда должна привлекать к учительнице внимание людей и вызывать уважение. Но по молодости своей не подозревала – Кохановка не то что уважала, а искренне любила ее за сердечную приветливость, открытый нрав и простоту. Если видит или слышит Докия смешное – смеется, как школьница, а встречается с чьей-либо бедой – печалится, как и все другие сельские женщины. Жила она среди людей, словно воплощение добра и доверчивости, всегда готовая помочь другим чем только может и как умеет. Построил кто новую хату – Докия первая советчица, как расставить в комнатах мебель, какие гардины повесить на окна, какими картинами украсить стены. Бегут к Докии за советом, какой фасон выбрать для платья, как назвать новорожденного, где достать нужную книгу. Многие девушки даже поверяют ей свои сердечные тайны.
Знала Докия и о любви Маринки и Андрея, но не понимала, что произошло между ними в последнее время. Догадывалась: появление в селе техника-строителя и внезапный отъезд Андрея на целину – события одной цепи, и тревожилась, как бы необузданные сердца да строптивые характеры влюбленных не привели к беде. А тут еще эта загадочная история с отцом Маринки.
И Докия спешила... Село уже начало свой трудовой день, возвещая об этом сизыми дымками, которые, будто дыхание хат, струились над крышами в еще прохладное небо. Докия издали заметила, что только труба над Настиной хатой грустила без дыма. И сердце ее облилось холодком.
Настино подворье показалось ей печальным и пустынным, хотя у порога хаты, сбившись в кучу, сокотали некормленые куры. Даже крикливо рдевшая рясными гроздьями калина под окном не порадовала глаз Докии. Предчувствуя недоброе, она торопливо подошла к дверям и, нажав на щеколду, толкнула их. Но двери не поддались. Стала барабанить своими маленькими кулачками в почерневшие дубовые доски... В хате ни шороха. "Может, ушла Маринка на строительную площадку?" – мелькнула успокоительная мысль, но тревога не растаяла. И тут же Докия заметила распахнутое окно хаты. Торопливо подошла к нему и заглянула внутрь.
Будто сердце оборвалось, когда увидела на кровати у окна Маринку мертвенно-бледную, с закрытыми глазами и посиневшими, запекшимися губами.
– Маринка! – испуганно позвала Докия. – Марина!
Губы Маринки жалко вздрогнули и приоткрылись. "Пить", – догадалась Докия. Быстро сбросив туфли и подобрав выше коленей юбку, она, легкая и гибкая, взобралась на подоконник, опустила ногу на край кровати. Оказавшись в комнате, метнулась в большую горницу и тут же вернулась с кружкой воды. Осторожно подсунула руку под горячую Маринкину шею, бережно приподняла ей голову и поднесла кружку к губам.
Через некоторое время на бледном, даже зеленоватом лбу Маринки взбугрились капли пота и начали медленно скатываться к иссиня-черным бровям. Докия краем простыни промокнула девушке лоб и заметила, как при этом шевельнулись ее длинные и темные ресницы. Маринка медленно открыла глаза. Дикие и мутные, они поначалу ничего, кроме беспамятства, не выражали, но постепенно начали проясняться, будто невидимый ветерок сдул с них туманную пелену. Еще мгновение, и они запылали синевой, радостно заискрились, а на щеках Маринки выступил слабый румянец.
– Андрей, спасибо... – тихо и жалостливо проговорила она. – Я получила твое письмо...
Докия только теперь заметила лежавшие поверх одеяла разорванный конверт и листок тетрадной бумаги, исписанный ровным почерком.
– Я сейчас... сейчас немножко отдохну и встану, – снова заговорила Маринка.
– Лежи, лежи, тебе нельзя вставать, – сдерживаясь, чтобы не заплакать, Докия поправила на Маринке одеяло.
– Нет, нет, я сейчас! – Маринка приподнялась, взяла с табуретки свою кофтенку и судорожно стала надевать ее поверх белой, с короткими рукавами сорочки. – Я сейчас!
– Ну, нельзя же. Ты больная! – взяв Маринку за плечи, Докия попыталась уложить ее на подушку.
Маринка вдруг затрепетала всем телом и с бесчувственной горячностью обвила ее шею холодными, слабыми руками.
– Андрей!..
42
Степан Прокопович Григоренко сидел в плетенном из лозы кресле под увитой диким виноградом стеной своего домика и наслаждался отдыхом. Позади суматошный рабочий день – один из многих дней конца жатвы, когда партком производственного управления напоминает штаб ведущего наступления полка, а он, Степан Прокопович, – его командира.
Стоял тихий вечер. Клумбы источали обновленные запахи цветов, легко вздохнувших после дневной жары. Близко к дому подступали садовые деревья неподвижные, отягощенные зрелыми плодами. От них тоже веяло свежим и влажным ароматом, наводившим почему-то на мысль о приближающейся осени. В подкрашенном вечерней зарей небе носились в изломанно-стремительном полете ласточки.
Заходить в дом Степану Прокоповичу не хотелось. Жена его, Саида, еще с утра заступила на суточное дежурство в больнице. Значит, придется ужин готовить вдвоем с не очень послушной дочуркой Галей. Но есть еще не хотелось. Да и Галя занята с подружками – непрерывно включает недавно купленный магнитофон, и "модная" музыка гремит в раскрытые окна на всю улицу.
Магнитофон стал в доме небезопасной игрушкой. Однажды Галя записала на пленку, как Степан распекал по телефону яровеньковского председателя колхоза за какую-то оплошность. А во время ужина "угостила" отца этой магнитофонной записью. Степан только кряхтел от досады на себя, впервые со всей ясностью поняв, что раздражение при деловых разговорах – плохой помощник, а крутые слова не лучшие аргументы.
Потом он отомстил Гале сполна. Замаскировав на кухне микрофон, выждал, когда языкастая Галя начнет пререкаться с мамой по поводу мытья посуды, и включил запись. А в присутствии Галиных подружек продемонстрировал горячий "кухонный диспут". Сколько было хохота и визга! Теперь Галя, прежде чем огрызнуться на какое-либо замечание, бросает испуганный взгляд на магнитофон.
Не нравится Степану Прокоповичу, что увлекается его двенадцатилетняя дочурка сверхмодными песенками, записанными через радиоприемник. Что за вкусы у подростков! Ведь не музыка, а металлический лязг, не голоса, а стоны или вопли. И сейчас из окна ржаво дребезжали тарелки джаза и гнусавил сиплый голос – не то старушечий, не то пропойцы-мужика.
Странно Степану Прокоповичу. В эпоху высочайшего расцвета науки и техники, когда ум вознес человека в космические дали и когда коммунизм из идеи превращается в реальную действительность, находятся "жрецы" от искусства, творящие нечто пещерное, вне радуги жизни, вне природы прекрасного, словно живут они на дне безнадежного отчаяния. Впрочем, действительно – все подделки под искусство есть не что иное, как следствие нравственного вырождения и утраты всякой духовной связи со своим народом. Вот и появляется музыка, в которой вместо страстности выражения, грациозности и гармоничного равновесия ритм наполняется пошлой какофонией, перемеженной бредовым шепотом, возведенным в ранг песни. Тьфу!.. А подростки, раскрыв от удивления рты, поражаются этой непривычной "новизне", не в силах по достоинству оценить ее своим еще зеленым умом и зыбким чувством.
Степан Прокопович любит наедине поразмышлять о сложностях жизни и назначении в ней человека. Но не успели его мысли взять привычный разбег, как послышался хлопок калитки, и на песчаной дорожке, ведущей к крыльцу дома, появился сутулый, одетый по-праздничному старик с объемистым узелком в руке. Степан узнал в нем Кузьму Лунатика из Кохановки и крайне удивился, что тот вдруг пожаловал к нему домой, да еще в такое неурочное время.
Кузьма, не видя за цветочной клумбой Степана, в нерешительности остановился, с робким любопытством оглянулся на цветник, на рясные белостволые яблони, затем устремил пристально-вопрошающий взгляд в раскрытое окно дома, откуда выплескивался какой-то музыкальный фаршмак. Вдруг сквозь сонм звенящих и дребезжащих ударов вырвался разбойный посвист, а затем надсадный мужской вопль. Будто кому-то всадили нож между лопаток (это певец так начал песню), и ошарашенный Кузьма даже присел от неожиданности. Дрожащей рукой он быстро перекрестился и в испуге попятился к калитке.
Степан не удержался – захохотал. Крикнул в открытое окно Гале, чтоб выключила магнитофон, и когда музыка оборвалась, поспешил к неожиданному гостю.
Увидев Степана Прокоповича, Кузьма приободрился, старческое лицо его засветилось виноватой улыбкой.
– Здравствуйте, Кузьма Иванович! – первым поздоровался Степан, протягивая старику руку. – Что, не понравилась вам музыка? – И кивнул головой на окно.
– Пусть бог боронит, – Кузьма зачем-то сдернул с головы картуз и покачал лысым белым черепом. – Я думал, беда в твоем доме стряслась. А это, говоришь, радио? Наверное, по пьяному делу буянят.
Степан погасил смешок, догадываясь, что Кузьма приехал с какой-либо просьбой или жалобой. Без энтузиазма спросил:
– Что-нибудь случилось, Кузьма Иванович?
– Случилось? – с удивлением переспросил старик, но, видать, вдруг вспомнил, зачем пришел, и лицо его приняло озабоченное выражение. Прискакал я к тебе, Степан Прокопович, как к нашему районному батьке!
– Какой же я батька? – усмехнулся Степан. – В сыновья вам гожусь.
– Ты не суперечь! – Кузьма смотрел на Степана Прокоповича с любовной улыбкой, хотя в глубоко сидящих глазах его засверкали плутоватые огоньки. – До сих пор горючими слезами плачет по тебе Кохановка, потому как никто в ней не может сравниться с тобой ни разумом, ни добротой.
– Ну, это вы уже наговариваете на кохановских людей. – Степана разбирало любопытство, какая же последует просьба после столь откровенной лести.
Но Кузьма вдруг заговорил с неприкрытой иронией:
– А что ты знаешь о кохановских людях? Ты у кого из них, кроме Павла Ярчука да Тараса Пересунько, был в хате за последние десять лет? Конечно, – старик заговорил вроде со снисхождением, но ирония в его голосе зазвучала еще едче, – где тебе взять времени на нас, простых да смертных? На твоих плечах весь район, а над тобой начальства в области, как семечек в тыкве. И каждый наказы дает да отчетов требует. Вот и мечешься между начальством и головами колхозов, а для нас, глубоких колхозников, часу уже и не остается. – Старик скрипуче засмеялся, потирая рукой длинный багровый нос и пряча в глазах бесовскую хитрецу.
– Ой, Кузьма Иванович! Вы все такой же насмешник! – Степан терялся в догадках и не знал, как держать себя.
– Да побойся бога! – с притворной обидчивостью ответил Кузьма. Какая тут насмешка? Святую правду говорю! Нам же снизу видней, что делается на верхотуре.
Такого острословия Степан Прокопович раньше не замечал за старым Лунатиком и, усмехнувшись, с любопытством глянул на продолговатый узел в его руке. Серьезно спросил:
– Что же привело вас в такое позднее время ко мне?
– Как тебе сказать?.. Без нужды мы к начальству не ходим. – Кузьма выразительно посмотрел на дверь дома. – Но вот интересно мне: ты нашего брата только на службе, в казенном кабинете, принимаешь или можешь и в хату пригласить?
– Да, конечно же! – спохватился Степан. – Заходите в хату, будьте гостем.
– О, это уже почти по-христиански! – обрадовался Кузьма. – А то у меня такое дело, что при посторонних ушах, да еще стоя, его не разгрызешь.
Озадаченный Степан повел старика в дом.
В просторной гостиной Галя и ее две подружки "колдовали" у магнитофона.
– Неужели это все твои девчата?! – поразился Кузьма, всматриваясь в лица девочек.
– Вот моя, – Степан ласково взял Галю за плечи. И сказал ей: – Тебе, дочка, быть сегодня хозяйкой. Поставь на плиту чайник да посмотри, что у нас там стынет в холодильнике.
Затем пояснил Кузьме:
– Сегодня я холостяк. Жинка дежурит в больнице.
Кузьма промолчал, шевеля губами вслед каким-то своим мыслям и теребя пальцами обветшалую бороденку. Степан Прокопович догадался: поразили старика по-восточному раскосые глаза Гали и ее смуглое скуластое лицо. Но пояснять ему ничего не стал.
Подружки Галины убежали домой, сама Галя ушла на кухню собирать ужин, а Кузьма с любопытством оглядывал квартиру Степана Григоренко.
В просторной гостиной с восточными коврами на полу и над диваном стояли пианино, стол, сервант и тумбочка с магнитофоном. Но Кузьму больше всего поразили книжные полки, видневшиеся сквозь раскрытую дверь в спальню, которая служила и кабинетом.
– Неужели все прочитал?! – ахнул старик, бесцеремонно заходя в спальню и рассматривая книги.
– Конечно, – усмехнулся Степан.
– Тогда я дюже разумно сделал, что пришел к тебе. А то была думка махнуть прямо в область, к самому секретарю обкома товарищу Квите. Мы же с ним знакомы! Но сейчас вижу, что и у тебя хватит грамотности кое-что мне растлумачить, а может, и написать письмо в правительство.
После этих слов Кузьма подошел к своему узлу, лежавшему под пианино в гостиной, и, развязав его, достал большую, оплетенную тонкой лозой бутыль, заткнутую осередком кукурузного початка. Затем торжественно водрузил бутыль на стол.
– Что это? – понизив голос, спросил Степан Прокопович, догадываясь, какая жидкость в оплетенке.
– Самогонка! – вызывающе выпалил Кузьма.
– Магарыч? – помрачневшее лицо Степана Прокоповича стало наливаться краской.
– Нет, этот самый, как его?.. ага!.. экс... экспонат... Ты думаешь, старый Кузьма такой лопух, что пойдет к партийному секретарю с магарычом? Каждый знает, что выгонишь в три шеи! Тут, брат, дело посурьезнее.
Степан Прокопович был окончательно сбит с толку. Присев на стул и усадив на диване Кузьму, он уставил на него требовательные глаза.
– Только не перебивай меня, Степан Прокопович, дай высказаться по порядку. – Кузьма деловито шмыгнул багровым носом.