Текст книги "Люди не ангелы"
Автор книги: Иван Стаднюк
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)
Павел, хмельной от выпитой на прощанье водки и ошалелый от бабьего рева, с остервенением думал о фашистах – непонятных и чужих людях, которые вот так вдруг нарушили всю жизнь, затмили счастье. Искренне верил, что очень скоро, как и пелось тогда в песнях, полетят враги вверх тормашками под ударами Красной Армии и он, Павел, грозно постучит прикладом винтовки в железные ворота Берлина.
Впереди Павла шагал по обочине подвыпивший Саша Черных. За его спиной высилась тяжелая котомка из выбеленного полотна. Настя, шедшая рядом с Сашей, то и дело поправляла котомку и плакала.
– Перестань реветь! – властно прикрикнул на нее Саша. – Всыплем фашистам и вернемся! Покажем им кузькину мать!..
За околицей села все остановились. Последние минуты прощанья трудные, тягостные. Павел, чтобы скрыть волнение, стал смотреть на старый ветряк. Почему-то вспомнилось, как встречался он здесь с Настей... Может, и в душе Насти при виде ветряка всколыхнулись какие-то струны и тоскливо запели о прошлом. Она вдруг отшатнулась от Саши и бросилась к Павлу на грудь, судорожно обвила руками его шею.
– Прости меня, Павлик!.. Прости бога ради... – взволнованно и горячо зашептала Настя. – И живым возвращайся...
От близкого горячечного взгляда Насти, от ее знакомого голоса и трепетных, как крылья подстреленной птицы, рук сердце Павла вздрогнуло и бешено заколотилось. Чем-то далеким и родным, мучительно-сладким пахнуло на него.
– Ну-ну, не дури! – Саша со злым смущенным хохотком оторвал Настю от Павла.
Поборов смятение, Павел хотел сказать Насте какие-то добрые, примирительные слова, хотел напомнить Саше, что он, Павел, и Настя все-таки росли в одной хате, но так и не нашел нужных слов.
...Далеко позади осталась заплаканная Кохановка. Вслед уходящим хмуро смотрело сквозь серую дымку облаков багровое солнце. Казалось, оно размышляло над тем, что существует в безбрежном океане вселенной песчинка – планета Земля, и на этой песчинке свирепствуют непонятные для него ураганы человеческих страстей.
К Н И Г А В Т О Р А Я
1
На горизонте, где скрылось солнце, словно начиналось огнистое море. У края земли оно плескалось раскаленной лавой, грызло огненными зубами берег и жутко кровянило небо. Однако не был, как всегда, немым этот пламенный закат. Он сердито рокотал устрашающим голосом орудий, тяжело стонал бомбовыми раскатами: не только солнце до жаркой красноты накаляло небо – в пожарах корчилась на западе земля.
Со страшной неотвратимостью приближалась к Кохановке война.
Иван Никитич Кулида – учитель Кохановской школы, с давних лет носивший, как второе имя, кличку "Прошу", – спешил в Воронцовку и изо всех сил нажимал на педали старенького двухколесного "коня".
Под монотонно шуршавшие колеса велосипеда податливо стлалась белесая, укатанная до глянца полевая дорога. Все вокруг наливалось синеватой мглою, будто спадавшей с неба.
Иван Никитич уже привык к мыслям о войне, разумом понимал, что началась смертельная схватка двух миров, и свято верил – победит мир правды. Но почему же Красная Армия, которая "всех сильней", как пел он с учениками на уроках пения, отступает? Где наша несметная мощь, о которой изо дня в день возвещали газеты? Эти и многие другие вопросы раскаленными гвоздями впивались в сердце. Будто чувствовал на себе укоряющие и вопрошающие взгляды хлопчиков и девчаток: ведь сколько раз объяснял им, что ни вершка своей земли врагу не отдадим. А враг каждый день откусывает целые районы с городами и селами...
Но сейчас, когда Иван Никитич спешил в райцентр, в его голове гнездились совсем другие мысли. Ему казалось, что он вырвался из таинственного мира фантастической книги или во сне привиделось ему немыслимое... Однако в карманах брюк вполне реально ощущал холодную тяжесть двухфунтовых слитков червонного золота.
Этой ночью учитель Кулида собирался было покинуть Кохановку. Его жена и дочь эвакуировались из села неделю назад и уже, наверное, ждали его в далекой Полтаве у родственников. А Иван Никитич, не призванный в армию из-за возраста, ждал указаний райкома партии. Наконец указание поступило: уезжать на восток.
Небольшая хатенка под лесом, где жил учитель, в этот день ослепла: Иван Никитич наглухо забил ее окна досками. Затем при помощи соседей опустил в погреб старую деревянную скрыню, чтобы спрятать там главное свое богатство – библиотеку. Ровными стопками укладывал в скрыню сочинения Маркса и Энгельса, Ленина и Сталина, Шевченко и Пушкина. Мысленно спрашивал себя, надолго ли прощается с книгами. Подумалось, что не так уж надежно это хранилище – погреб, хотя скрыня стояла в фармуге*, освободившейся к лету от картошки.
_______________
* Ф а р м у г а – так на Подолии зовут боковой отсек в погребе.
"А что, если обвалить края фармуги?"
Стал обтесывать лопатой глиняные углы. Потом решил взять немного грунта в тупике погреба. Копнул там несколько раз и вдруг почувствовал, что глина под ногами медленно оседает. Испуганно отскочил назад. Не в силах был осмыслить, что происходит: ведь погреб вырыт в нетронутой глубинной целине, в прочной глине, дремавшей тысячелетия под слоем чернозема.
А между тем пол в тупике все больше превращался в морщинистую воронку, откуда-то из глубины слышались глухие удары, будто падали в сухой колодец комья земли. Наконец вся прогнувшаяся глина рухнула вниз, наполнив погреб гулом. С неосознанным страхом смотрел Иван Никитич на черный провал. Оттуда дохнуло спертым воздухом, сухим тленом и таинственностью.
Вспомнился давний мимолетный рассказ Степана Григоренко о старинных подземных ходах, затерявшихся где-то под Кохановкой. И страх сменился острым любопытством.
Проверив лопатой прочность закраин дыры, обвалив нависшую глину вниз, Иван Никитич лег на дно погреба и электрическим фонарем осветил подземелье. Увидел в четырехметровой глубине просторную пещеру, чем-то захламленную вдоль стен.
Втащил в погреб чердачную лестницу, спустил ее в провал и осторожно протиснулся в дыру. Первое, что увидел на дне, – груды спаянных ржавчиной кривых сабель без ножен и таких же ржавых наконечников от пик. Они лежали на сгнившей соломенной подстилке вдоль стен, покрытых высохшей плесенью. А в углу стояла на каменном подмостке деревянная бочка с ржавыми следами осыпавшихся железных обручей. Дубовые клепки снизу подгнили, и казалось, одна ржавчина от обручей держала их вместе. Как только Иван Никитич притронулся к бочке, клепки вдруг осели на пол и беспорядочно распались. На подмостке остался стоять округлый, в высоту бочки, штабель темных квадратных брусков. Сбросил лежавшую сверху крышку, которую мало тронул тлен, и не сразу понял, что перед ним – несметное богатство в золотых слитках. С одного бруска соскреб ножом темную наледь времени и увидел живой горячий блеск, разглядел на торце чеканку: старинный герб Российской империи, клеймо царского банка и цифру, обозначавшую вес слитка в фунтах.
"Земля молит спасти ее от попрания врагом и возвращает народу богатства его потомков", – мелькнула суеверная и фальшиво-торжественная мысль в голове Ивана Никитича.
Он еще раз осмотрел пещеру. Увидел замурованный камнем выход из нее. Что же там, за каменной стенкой? Но время не ждало.
И вот он спешил в Воронцовку, в райком партии.
Иван Никитич слишком хорошо знал жизнь, чтобы не понимать: на его месте, особенно в такое трагическое время, когда надо отрешиться от всего привычного, дорогого и со смятенным сердцем налегке бежать куда-то в неведомое, где, кроме лишений и тяжкого труда, ничего другого не будет, многие бы сейчас в алчной горячке прятали б золото и суматошно ломали голову над тем, как сохранить в тайне такое сказочное богатство. Да, многие могли поступить именно так... Но не он, который всю свою трудовую жизнь сеял в детских сердцах только светлое и доброе... А как его ученики?
Пахарь не знает, какие из брошенных им в почву зерен прорастут, возвестив об этом мир тихим и радостным шелестом молодой поросли, а какие превратятся в тлен. И учитель заранее не может угадать, какие из брошенных им зерен и в чьих именно душах прорастут и сделают человечка-школяра Человеком. Но Ивану Никитичу казалось, что он умеет заглянуть в будущее своих питомцев. И сейчас перед его мысленным взором мелькали десятки лиц, глаз, улыбок. Он видел своих давнишних и вчерашних учеников. Нет большего счастья, чем чувствовать себя сеятелем добра и мудрости. Нет большей награды для учителя, чем вера, что Петя или Оля, Вася или Таня унесли с собой из школы частицу твоего сердца и она долго будет согревать их на трудном пути жизни. Вспомнился Павлик Ярчук, ушедший на фронт. Разве Павлик поступил бы сейчас по-иному, чем его первый учитель? А Серега Грицай? Он тоже на фронте. Как бы поступил Серега, который смертельно обижался, когда его дразнили "Лунатиком"?
Иван Никитич верил, что каждый его воспитанник вот так, как и он, мчался бы сейчас в Воронцовку с вестью о найденном золоте.
2
В приемной первого секретаря райкома партии, несмотря на поздний час, сидело больше десятка посетителей. На усталых лицах – волнение, тревога, удрученность. С болезненной нетерпеливостью поглядывали на кабинетную дверь, за которой шло какое-то тайное совещание.
Иван Никитич подошел к секретарше – немолодой женщине, она связывала в высокие стопы какие-то папки, – взял на ее столе лист бумаги и написал:
"В К о х а н о в к е н а й д е н а б о ч к а з о л о т а. Д в а с л и т к а с о м н о й. К у л и д а".
– Передайте первому. Немедленно, – тихо попросил секретаршу.
Женщина досадливо взяла записку, устало пробежала ее глазами и тут же окатила Ивана Никитича недоверчиво-ошалелым взглядом.
– Вы шутите? – прошептали ее пересохшие губы.
– Возможно, – бледно усмехнулся Иван Никитич и кивком головы требовательно указал на дверь кабинета.
– А-а, – "догадалась" секретарша. – Шифр? – и, подойдя к кабинету, постучалась, дав взглядом понять Ивану Никитичу, что там, в кабинете, сейчас не доверяют даже ей.
Щелкнул английский замок, и в приоткрывшуюся дверь выглянул начальник райотдела НКВД – моложавый капитан с седыми висками. Он недовольно взял у секретарши записку, прочитал ее, затем прочитал еще и, бросив горячий, быстрый взгляд на Ивана Никитича, сказал:
– Заходите, товарищ Кулида.
В кабинете, кроме капитана, Иван Никитич увидел первого секретаря райкома Антона Федоровича Карабута и незнакомого подполковника.
Антон Карабут – рослый, налитой, широколицый; коричневые глаза его смотрели глубоко и спокойно; на высоком лбу с большими залысинами – ни единой морщинки, хотя Карабуту за сорок. Одет он в темно-синий, военного покроя костюм и хромовые сапоги.
Антон Федорович, слушая Ивана Никитича, не спускал с него внимательных глаз и, кажется, размышлял о чем-то другом. С мальчишечьим любопытством рассматривал слитки золота, подкидывал их на ладони, как бы взвешивая.
– Никогда еще не щупал своими руками такого богатства! – со сдержанным восхищением скривил он в улыбке простодушные губы, затем, указав многозначительным взглядом на Ивана Никитича, спросил у молчаливого подполковника: – Каков, а?
Подполковник сумрачно усмехнулся и согласно кивнул головой.
"О чем это они?" – удивился Иван Никитич.
– Сколько же там таких гостинцев? – спросил капитан, рассматривая чеканку на торце слитка.
– Вот такая гора, – Иван Никитич показал рукой. – Не считал. Взял два верхних, и к вам.
Карабут поднялся из-за стола, подошел к учителю и дружески положил свои крупные руки на его вислые плечи.
– Что я вам могу сказать, дорогой товарищ Кулида? – сердечно заговорил он, любовно глядя в лицо Ивану Никитичу. – Золото мы немедленно заберем, оформим его документами, как вашу находку, и отправим в Киев. В Винницу уже поздно... Сейчас золото, как никогда... повторяю, как никогда, нужно Родине. А такие люди, как вы, еще больше нужны. Молодчина вы, Иван Никитич.
От счастливого смущения Иван Никитич не знал, куда деть глаза: он не привык выслушивать такие похвалы.
А Карабут между тем продолжал:
– Вот такого бы нам верного товарища на опасное дело.
– Не понимаю вас, – Иван Никитич перевел взгляд на подполковника, почему-то полагая, что именно он должен пояснить загадочные слова секретаря райкома.
Но Карабут пояснил сам:
– Все мы, да и не только мы, остаемся в тылу для подпольной и партизанской борьбы. Что, если предложим и вам? Только не торопитесь с ответом. Эта каторга – добровольная.
Однако Иван Никитич раздумывать не стал: согласился. И уже через минуту понял, что обрек себя на испытания куда более тяжкие, чем предполагал. Понял после того, как секретарь райкома позвонил редактору районной газеты.
– Товарищ Маюков? – строго спросил Карабут в трубку. – Ты еще успеешь выпустить один номер? Хорошо. Дай в газете заметку, что учитель Кохановской школы Кулида Иван Никитич решением бюро райкома исключен из партии... Да, да! Все может быть!.. Исключен из партии и привлекается к суду за уклонение от воинской повинности.
Будто морозный ветер ворвался в сердце Ивана Никитича. Он сидел на стуле, вытирал платком вспотевшее бледное лицо и горячечным, непонимающим взглядом смотрел на секретаря райкома.
– Так надо, дорогой друг, – грустно улыбнулся ему Антон Карабут, положив телефонную трубку.
3
Уже больше двух месяцев, как страшный вал войны краем прокатился через Кохановку, а людям еще чудились предсмертные вопли умирающих солдат, надсадный рев танковых моторов, исступленный грохот, сотрясающий все живое и мертвое, – будто чадное небо, не выдержав тяжести самолетов, бомб и снарядов, стало падать на землю, исторгая в бессильной лютости громы и молнии.
Село медленно приходило в себя из беспамятства, как тяжело контуженный человек.
В один из таких дней – мутно-удушливых от безвременья и напряженного ожидания; "Что же будет дальше?" – Кузьма Лунатик решился ехать воровать лес, рассудив, что на носу зима, а хату надо чем-то отапливать, независимо от того, какая будет в районе власть. Он поймал в поле одичалую колхозную лошаденку, запряг ее ночью в телегу и, перекрестившись на образа, направился за село.
Лес в мертвенно-бледном сиянии месяца казался устрашающим и таинственным. Но Кузьма нашел в себе силы одолеть страх, вспомнив, что ему не угрожает полесовщик и, следовательно, ни перед каким законом он не в ответе.
Удивляясь людям, которые в такое время сидят, как кроты, по хатам сложа руки, он облюбовал на опушке не очень толстую, чтоб справиться топором, березу и начал ее рубить. Но вдруг увидел, что рядом наплыла на прогалину и замерла человеческая тень. Сердце Кузьмы будто окунулось в ледяную купель. Выронив топор, он резко обернулся, подавив вырвавшийся из горла вой... Перед Кузьмой стояли три бородатых призрака в красноармейской форме.
– Кто такой? – спросил один призрак, выразительно шевельнув на груди автоматом.
– Свой я, свой... кохановский, – залепетал Кузьма.
– Фамилия?
– Грицай Кузьма Иванович... По-уличному – Лунатик. Тут меня всякая собака знает, – Кузьма постепенно приходил в себя: он разглядел на пилотках бородачей звездочки.
– Колхозник?
– Так точно, колхозник, товарищи командиры.
– Какая семья у вас?
– Я, старуха да сын в Красной Армии.
Бородачи опустили автоматы, переглянулись. И опять вопрос:
– Сможете взять в дом двоих раненых женщин? И отвечать за их безопасность?
– Что ж, если надо... У нас некоторые даже раненых красноармейцев ховают.
Один бородач шагнул в глубину леса и приглушенным голосом позвал:
– Товарищ Генералов!
"Генерал?" – удивился Кузьма и с этой минуты почувствовал себя причастным к какому-то серьезному, возвышающему его над всеми сельчанами делу.
Подошел еще один военный с таким же заросшим лицом и накинутой на плечи плащ-палаткой.
– Я слышал разговор, – сказал он густым, вполне генеральским, по мнению Кузьмы, басом и подал ему руку. Затем продолжил: – Выручайте, товарищ Грицай. Мы пробиваемся на восток, а жена и дочь мои ранены. Им нужны покой и медикаменты.
– Все сделаю, не сумлевайтесь...
Так пополнилась семья Кузьмы Лунатика.
4
Харитина, жинка Кузьмы, обычно сварливая, скуповатая, поняв, что в ее руках судьба двух беспомощных, беззащитных сирот, а время теперь такое, когда все стоят на смертном пороге, со щедростью сердца, на которую способны только познавшие материнство женщины, хлопотала возле "подстреленных горлинок". Кузьма даже крякал от удивления, наблюдая, как его старуха, не зная покоя ни днем ни ночью, отпаивала узварами и бульонами раненую в грудь Ларису Петровну и нянчилась с Наталкой – ее семнадцатилетней дочерью, которой осколок повредил на правой ноге коленную чашечку.
Через неделю-другую Наталка уже прыгала, опираясь на палку, по хате, бросая пугливые взгляды на окна. Харитина, как умела, переделывала оказавшиеся при Наталке два платья, превращая их в широкие селянские юбки и просторные блузки, чтобы городская девушка стала похожей на крестьянскую дивчину. Но что было поделать с лицом Наталки – нежно-округлым, дышавшим родниковой чистотой и нерешительностью? Простая одежда никак не скрадывала ее незамутненной красоты и далекости от жизни, в которой она оказалась.
Наталка часами сидела возле матери и смотрела в ее восковое лицо с надеждой и страхом. Ларисе Петровне становилось то лучше, то хуже, а приходящий тайком из Березны фельдшер прятал от Наталки глаза...
Однажды зимой на рассвете кто-то робко постучался в хату Кузьмы. Это был Серега – полуживой от голода, холода и изнеможения. Он убежал из Уманского лагеря для военнопленных, где оказался еще осенью, когда под Киевом с раздробленной осколком мины ногой попал в плен. Из лагеря бежал Серега вместе с Сашей Черных, с которым свела его там лихая судьба.
Серега не очень обрадовался тому, что застал в своем доме посторонних людей. А когда Кузьма шепнул ему, что это генеральская семья, и вовсе струхнул.
В первые дни молча отлеживался он на печи. Посылал отца в село за новостями. А новости были не из веселых. По хатам шныряли полицаи, собирая теплую одежду для немецкого войска, выискивая советских активистов, подозрительных лиц и агитируя молодежь записываться в формирующиеся партии для отправки на работу в Германию. Серега трепетал: ведь он до войны был секретарем сельского Совета.
И вот нагрянула беда и к ним. В хату неожиданно вломилась в дымчатых клубах холода жандармерия – три немца, сопровождаемых местным полицаем: кто-то донес о подозрительных жильцах Кузьмы Лунатика. Серега замер на печке; казалось, его могло спасти только чудо.
И чудо случилось...
Когда жандармы появились в горнице, там, застигнутые врасплох, были все: Кузьма, Харитина; возле топчана, где лежала Лариса Петровна, сидела с шитьем в руках Наталка.
Мордастый полицай – неизвестно откуда появившийся в Кохановке сын сосланного на Соловки кулака Пилипа Якименко – злыми глазами указал жандармам на Ларису Петровну и Наталку.
– Кто такие? – по-русски спросил старший жандарм – холеный мужичище, будто силком втиснутый в зеленую форму из сукна.
– Сродственники наши из Киева. Чахоточные, – скороговоркой начал объяснять испуганный Кузьма.
– Документы!
Наталка, заметно хромая, подошла к миснику и взяла лежавший там паспорт матери.
Жандарм посмотрел в паспорт и снова спросил:
– Почему прописаны во Львове?
– Муж там работал, – Лариса Петровна отвечала тихим и спокойным голосом, будто перед ней не стояла сама смерть в жандармском обличии.
– Кто муж?
– Инженер. Погиб во время бомбежки.
– Родители в Киеве есть?
– Нет. Отец мой – полковник Кононов, это моя девичья фамилия, там написано в паспорте, арестован в тридцать седьмом, а мать умерла.
– Чем можете доказать, что ваш отец арестован?
– В газете об этом писалось.
...Серега не верил своим ушам.
Жандарм еще полистал паспорт, затем спрятал его в карман и спросил у Наталки:
– Что с ногой, барышня?
– Ранена при бомбежке, – ответила за нее Лариса Петровна.
– Пройдись к окну.
Наталка, стараясь хромать посильнее, послушно приблизилась к окну. Жандарм подошел к ней, взял толстыми пальцами за подбородок и оценивающим взглядом стал рассматривать ее лицо. Налившиеся слезами и испугом глаза Наталки казались аспидно-темными, в них даже не видны были зрачки. Черные, как воронье крыло, волосы, спадавшие на покатые плечи, подчеркивали белую, тронутую мимолетным румянцем чистоту лица.
Жандарм опустил руку, передернув при этом плечами и мотнув головой, словно хотел избавиться от сказочного видения. Потом густо засмеялся, и в этом смехе прозвучали восторг, удивление и радость.
Осклабились также другие жандармы. Услужливо хихикнул полицай.
Немцы, с недоверчивым восхищением поглядывая на Наталку, закурили сигареты, обменялись несколькими немецкими фразами и, галантно поклонившись Ларисе Петровне, вышли за порог.
Уже из сеней старший жандарм начальственно крикнул:
– Паспорт после проверки получите в местной полиции.
Серега спустился с печи на лежанку, принюхался к сигаретному дыму и дрожащей рукой потянулся за стаканом с махоркой, стоявшим в печурке. Затем нащупал босыми ногами на полу истоптанные валенки, надел их и прошелся по комнате, поочередно посмотрев на отца, остолбенело стоявшего у окна, на бледную, с помертвевшими глазами мать. Кинул взгляд на безмолвную, как тень, Наталку.
Серега не мог больше таиться в хате: село не любит тайн и не умеет хранить их. И у него рождался план.
Подошел к Ларисе Петровне. Она почему-то тихо плакала, вытирая уголком старого одеяла неподвластные слезы.
– Наталочка, иди подыши воздухом, – стараясь казаться спокойной, сказала Лариса Петровна. – Теперь не надо прятаться.
– Тату, – обратился Серега к отцу, – и вы покараульте на дворе. А вы, мамо, в камору сходите. Нам тут посоветоваться треба.
Когда Серега остался наедине с Ларисой Петровной, она заговорила первой:
– Сережа, ты знаешь, что они говорили между собой о Наталке?
Серега отрицательно мотнул рыжей головой, стриженной под машинку.
– Они... они... сказали, что, как Наталка поправится, заберут ее в Винницу, в офицерское казино. За доставку хорошеньких девушек дают награды.
– Не возьмут! – уверенно ответил Серега, зашуршав валенками по соломе, разбросанной на глинобитном полу. – У меня такая думка: оформить с Наталкой брак... Фиктивный, конечно, – поспешно добавил он, увидев, как испуганно взметнулись брови Ларисы Петровны. – И меня тогда меньше будут трогать и Наталку не угонят ни, в Винницу, ни в Германию.
Вскоре в старой хате Кузьмы Лунатика, на удивление людям, играли свадьбу. Серега, одетый в новый костюм, побритый, наодеколоненный, сидел рядом с бледной Наталкой, замечал устремленные на нее восторженные взгляды гостей, ловил и на себе взгляды – завистливые, недоуменные, а то и насмешливые, прислушивался к жаркому перешептыванию женщин и чувствовал себя так, словно ребенок, которого издали дразнят сказочной игрушкой.
Гости кричали "горько!", и Серега целовал "невесту" в холодные, безответные губы, краснел и потел от смущения, злился на себя, на Наталку и на всех, кто был в хате. С жуткой радостью ощущал, что в его сердце разгорается огонь, который одна смерть сумеет погасить. Он пил самогонку, заставил и Наталку выпить рюмку и говорил какие-то слова Ларисе Петровне, обещая беречь ее дочь пуще глаза и любить больше жизни. От Серегиных речей Лариса Петровна заливалась горючими слезами.
После выпитой самогонки Серега вовсе позабыл, что свадьба у них фиктивная. Он сгорал от самодовольства, косил глаза на чуть захмелевшую Наталку, умиляясь нежному овалу ее лица. Встретился с быстрым лукавым взглядом Наталки (девушка искренне поражалась тому, с каким мастерством разыгрывал Серега роль жениха) и обвил рукой ее тонкую, гибкую талию. Наталка нахмурилась и почти на виду у всех гостей отстранила его руку. Серега еле стерпел обиду, сделал вид, что ничего не случилось, а сам с лютостью подумал о том, что он скорее умрет, чем отдаст теперь кому-нибудь это бледно-молчаливое загадочное чудо.
А через два дня после свадьбы схоронили Ларису Петровну...
5
В эту весну земля пробуждалась не для радости. Первая весна, когда на улицах Кохановки не плескались вечерами песенные реки. Первая весна, когда соловьи аккомпанировали не томным вздохам и любовному шепоту, а людскому плачу. Первая весна, когда не было места для любви, а только для сердечной скорби, для неизбывной печали. Первая военная весна.
А Серега любил, любил неистово, но... безответно. Каждый вздох его был криком измученного сердца, каждый взгляд на Наталку расплескивал бездонную муку. А она – его законная супруга для людской молвы – не была ему-ни женой, ни любовницей, ни сестрой. Богиня молчания! Ходила Наталка загадочным существом по хате, по двору, по огороду, делала какие-то дела по указке Харитины и кидала на Серегу испуганные, предостерегающие взгляды.
А он, как щенок, неотступно бродил за ней, оберегая от трудной работы; учил, как держать в руках лопату или тяпку, как отличить зерно мака от зерна горчицы. Не раз пытался уговаривать Наталку, а она с ужасом бросала на него отчужденный взгляд – на его рудые волосы, на веснушчатое лицо с облупившимся носом и маленькими белесыми глазками, на большие торчащие уши – и отворачивалась с затуманенными от слез глазами.
Иногда к Лунатикам заходил Саша Черных, с которым Серега вместе бежал из плена. Статный, черноликий и черноглазый, на голову выше Сереги, он с восхищением посматривал на Наталку, и Серега замечал, что Наталка при этом опускала глаза, но делалась заметно оживленнее и веселее. На вопросы Саши отвечала без робости и даже со спокойной раздумчивостью, а если он шутил, смеялась, поражая этим не только Серегу, но и его родителей. В такие минуты Серега бешено стискивал зубы, лицо его бледнело, а скулы вспыхивали красными пятнами.
Однажды, забежав к Сереге "закурить", Саша сказал Наталке:
– Ты бы забегала к моей Насте. А то живешь тут дичком и людей не видишь.
– А мы что, не люди? – взорвался Серега. – Шел бы ты, Саша, со своими советами к лешему!
Черных с удивлением пожал плечами, а Наталка стрельнула на Серегу неприязненно-осуждающим взглядом.
Потом как-то Серега заметил, с каким любопытством и потайной задумчивостью смотрела Наталка в окошко на Сашу и его жену Настю, проходивших мимо подворья.
От ревности, злости, от безнадежности Серега не знал, куда себя девать. Никогда не думалось ему, что любовь может приносить такие тяжкие страдания.
Харитина и Кузьма тоже молча страдали, видя, как казнится их сын. Но надеялись, что Наталка образумится, что сломит ее их ласка и безропотное покорство Сереги.
В один воскресный вечер конца апреля, когда солнце и ветры подсушили дороги, в село вкатилась легковая машина горделиво-изящной осанки, серого цвета. Нигде не останавливаясь, она подошла к подворью Кузьмы Лунатика.
Из машины степенно вышли два жандарма и направились в хату. А через минуту уже без всякого степенства они волокли к машине молча упиравшуюся, смертельно-бледную Наталку.
Серега в это время был в конце огорода и секачом снимал со сливовых деревьев волчьи побеги. Пока добежал он, выворачивая раненую ногу, до подворья, машина, мигнув с устрашающей насмешкой красными огнями, скрылась за поворотом улицы.
Будто сердце оборвалось у Сереги. Обессиленно опустился он на лавочку у ворот и скрежетнул зубами.
Подошел Саша Черных, присел рядом. Долго молчал, затягиваясь цигаркой из самосада. Потом тихо заговорил:
– Нет больше мочи терпеть... Давай подадимся в партизаны.
– Куда мне с покалеченной ногой, – со стоном ответил Серега. – И Наталку надо выручать.
В эту ночь Саша Черных простился с Настей и ушел в забугские леса искать партизан. А Серега на второй день чуть свет был уже в Воронцовке, возле дома районной управы. Он сидел в сквере на влажной скамейке и под веселое курлыканье пролетавших в небе журавлей с тоской размышлял о том, сможет ли и захочет ли помочь ему в тяжкой беде бывший его учитель Прошу Иван Никитич Кулида. Серега слышал от людей, что Кулида пошел в услужение к немцам и сейчас занимает в районной управе какой-то видный пост. Пугала встреча с человеком, каждое слово которого было для него в школярские годы святым. А теперь Прошу будто отнимал у Сереги его детство, его первые мечты и еще что-то большее, без чего трудно жить на белом свете, но у Сереги нет умения понять и назвать точными словами, что именно еще отнял у него Иван Никитич Кулида, став прислужником гитлеровцев. Да и не хотелось об этом думать; перед глазами стояла Наталка, а усталое воображение нанизывало невыносимо-страшные картины надругательства над ее и его, Сереги, честью, над его любовью, над муками его сердца, над израненным самолюбием. И глодала тяжелая злоба на Наталку, что пренебрегла его любовью, что глаза ее никогда не улыбнулись ему.
Иван Никитич появился в доме управы после девяти часов, и вскоре полицай пропустил к нему Серегу.
Кулида сидел за письменным столом, над которым в золоченой рамке висел красочный портрет Гитлера. Гитлер смотрел на Серегу сумрачными глазами, под которыми набухли мешки. И таким же неприветливым взглядом посмотрел на Серегу Иван Никитич, когда тот рассказал, что жандармы увезли его жену – внучку известного врага советской власти полковника Кононова; в подтверждение последнего Серега положил на стол вырезку из газеты, которую раздобыл после того, как услышал о Кононове от покойной Ларисы Петровны.
Иван Никитич, постаревший, потемневший лицом, молча прочитал газетную вырезку, затем, не поднимая глаз, спросил у Сереги:
– Как ты оказался в селе?
– Дезертировал из Красной Армии во время отступления, а потом нарвался на противопехотную мину. – Серега врал без запинки; он знал, что может последовать такой вопрос, и заранее приготовил ответ.
– А почему думаешь, что господа немцы плохо отнесутся к внучке репрессированного Советами полковника? – снова спросил Кулида.
– Они могут не знать о ее происхождении. Вот и прошу вас...
– Я одного не понимаю, – перебил Иван Никитич Серегу. – Сейчас ты хлопочешь за родственницу так называемого врага народа, а когда работал в сельсовете секретарем... Помнишь, какой документ послал в военное училище на Павла Ярчука?
Серега, ощутив возле сердца холодную тошноту, стал смотреть на свои жесткие, покрытые рудыми волосами и веснушками руки. Ждал, что Кулида позовет сейчас полицаев, и тогда прямая дорога на виселицу... Сам, по своей воле, влез зверю в пасть... Шевельнулась злоба на Павла Ярчука. И тут пришла в голову мысль, что учитель Прошу до войны тоже пел другие песни и служил другому богу, но высказать ее не решился. Только проговорил противно-осипшим тихим голосом:
– Секретарь сельсовета – это писарь. Я писал, что мне велели. А за Наталку хлопочу потому, что она моя жинка.