Текст книги "Мир приключений 1957 г. № 3."
Автор книги: Иван Ефремов
Соавторы: Евгений Рысс,Нина Гернет,Григорий Ягдфельд,Леонид Рахманов,Григорий Гребнев,Феликс Зигель,Николай Атаров,Илья Зверев,Олег Эрберг,Н. Рощин
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 57 страниц)
14
Горная дорога в сосновом лесу серпантином вилась над ущельем. Машина полковника Ватагина, а за ним и походная радиостанция въехали на мощеную площадку, огражденную с трех сторон увитыми хмелем старинными стенами, с четвертой стороны – отвесной скалой. Два послушника в черных рясах молча, с удивительным проворством развели половинки ворот. Машины вошли во внутренний двор. Монахи появлялись на открытых галереях многочисленных служб и низко кланялись. Пока младший лейтенант Шустов возился у машины, полковника Ватагина повели по галереям и темным деревянным террасам. На каждом переходе, на каждой лесенке стояли и кланялись русскому гостю, присоединялись к шествию – то горбоносый отец казначей, то отец эконом с густыми, словно орлиные крылья, бровями, то сам отец игумен – еще не старый мужчина с усталым лицом домовитого хозяина.
– Добро пожаловать, брат освободитель! – сказал игумен и распахнул широкие рукава приглашающим жестом.
Монахи, видно, в самом деле ждали гостей: еще никто не заезжал к ним из той армии, которая уже несколько дней как шла внизу, по дну ущелья. И в лицах послушников, и в неподвижных позах старых монахов, и даже в каменных плитах двора, в безмолвии колоколов и сдержанном скрипе дощатых полов в галереях – во всем сказывалось настоявшееся за эти дни ожидание: каков же он, русский человек, «дед Иван», и чего можно ждать от него теперь, когда он сделался большевиком?
Советский человек отвечал на приветствие игумена. Советский человек входил в трапезную и разводил руками, глядя на стол, щедро уставленный закусками и вином. Советский человек мыл руки над поднесенным служкой тазом и улыбался, ловя опасливые и робкие взгляды монахов.
– Ну и закуска! Нашему бы военторгу заглянуть, – смеясь, говорил советский человек что-то непонятное, но, видимо, доброжелательное.
За стол усаживались только старые монахи. Чувствовалось, что за дверьми идет толкотня и споры: кому из послушников подавать.
Вскоре подошли и сели на оставленные для них места младший лейтенант Шустов и водитель радиостанции.
– Часовые? – спросил Ватагин.
– В порядке.
– Бабин?
– Не идет, хочет слушать, – тихо ответил Шустов, разглядывая свои только что вымытые руки с несводимой чернотой под ногтями.
Между тем горбатый монах с подносом в руке уже весело кланялся полковнику. На подносе стоял штоф из темно-зеленого стекла и дюжина крохотных – с наперсток – стаканчиков. Игумен, уводя концом рукава свою широкую бороду, сам нарезал хлеб, сам бросал ломти в круглую чашу просторным движением обеих рук. Затем он поднялся и сказал по-болгарски слово:
– Вы, русские, второй раз спасаете нас, болгар. Сегодня в благословенной богом Болгарии говорят: «Москва пришла!» Не знаете вы, какую любовь сохраняет славянин, где бы он ни жил, к России. Россия уже тем полезна славянам, что она есть…
Монахи степенно пригубили вино.
Радушием светились крестьянские лица монахов. Они осмелели. Они расспрашивали гостей о России и улыбались простодушно и удивленно. Служки через плечи сидящих уставляли стол брынзой, хлебами, чашами с виноградными гроздьями. После трех лет фашистской оккупации не только болгарские города и села, но, видно, и монастыри постились: скот был угнан в Германию.
– Зелен боб, – приговаривал отец эконом, накладывая на тарелку полковника зеленую фасоль.
Пили по второму и по третьему разу.
– Вчера услышали снизу русскую песню, обрадовались: знакомая! – сказал отец казначей.
– Знакомая?
– А вы отца игумена попросите, пусть разрешит. Споем. Вот у нас певец! – сказал отец казначей, похлопав по руке горбуна.
Обносивший стол вином горбатый монах подливал полковнику виноградную водку – «мастику». Он уже дважды успел, обойдя стол, исчезнуть с подносом. Уж не вздумал ли он угощать вином часовых? Полковник заметил, что Шустов не сводит глаз с горбуна. Кивком головы он отправил адъютанта во двор – проверить, все ли в порядке. Проходя мимо, Шустов наклонился к полковнику и вполголоса сказал:
– Вы не обратили внимания?
– Нет, а что?
– А монах-то… из альбома.
– Перекрестись. Здесь можно, – сквозь зубы ответил Ватагин.
Младший лейтенант вышел, а горбун вернулся, вытирая губы. Нет, кажется, тут не о часовых забота: он сам прикладывался к стаканчику за дверью – боится игумена. Монахи звали его Октавой. О нем рассказали полковнику с тем удовольствием, с каким простые люди за столом любят поговорить о пьянице. Он был, оказывается, беглый, из Македонии. С ним там, в горах за Прилепом, случилась при гитлеровцах какая-то история. Какая? Об этом монахи умалчивали, весело ухмыляясь.
Шустов уже возвращался, шел за спинами монахов своей независимой походочкой. Он даже не подошел к Ватагину, а со своего места послал ему по рукам конверт. Полковник, только лишь пощупав, понял: фотография. Он молча сунул конверт в карман гимнастерки.
Между тем монахи поглядывали на игумена. С той минуты, как отец казначей сказал, что они знают русские песни, и полковник попросил спеть, видно было: и монахам не терпелось спеть, и горбуну – показать свой голос. Наконец пастырь с усталым лицом, снисходя, уступил.
Отец эконом налил горбуну стакан. Октава проглотил сливянку при общем молчании, вытер пот с бледного лба и прикрыл красивый рот рукавом, как бы заранее умеряя силу звука. На мгновение, в неверном свете свечей, неподвижное сумрачное лицо монаха показалось полковнику одноглазым, словно выточенным из темного дерева. Ватагин взглянул на фотографию и снова спрятал ее в карман – это заняло не более секунды. Стесняясь русских слушателей, македонец запел старинную песню, знакомую Ватагину еще с юности.
– «Жили двенадцать разбойнико-о-ов…» – пел монах, и такое бездонное «о-о-о…» поселилось в трапезной, что пустые чаши откликались, словно морская раковина.
– «Господу богу помо-о-олимся…» – дружно подхватили монахи.
Пели и казначей, и игумен, и эконом, а голос македонца гудел набатно. Редкая бородка почти не скрывала квадратных линий лица. Горбатый нос с тонкими раскрыльями ноздрей. Под мягкими усами губы были поджаты, как бы для тонкого свиста, но звук – казалось полковнику – возникал даже не в груди монаха, а будто в горбу его, отлитом для такого случая из меди с серебром, и Ватагин почувствовал, что выпито немало. Снова на краткий миг вынул он из кармана гимнастерки фотографию и, поглядев, снова сунул в карман незаметно. Пожалуй, похож: один из семи близнецов.
15
После песни развязались языки. Монахи шумно беседовали меж собой, уже не стесняясь ни русского офицера, ни игумена. Они делились впечатлениями от первой встречи с советскими людьми, и хотя один из русских спал, сморенный походной усталостью, а другой все входил и выходил, да помалкивал, но самый старший, третий – он был человек покладистый и приветливый, говорил тоже мало, но слушал охотно и ел не стесняясь.
– Верно ли, господин полковник, что у вас женщины в армии? – набравшись храбрости, спросил отец эконом.
– Есть такой грех. Да ведь и ваши девочки партизанили на славу?
– Ничего… – уклонялся отец эконом. – Мы не судьи мирским делам.
– А вас, на горных высотах, женщины не навещают? – подмигнув, спросил полковник.
– Иных… посещают, – в тон ему, лукаво, ответил отец казначей.
И все взглянули на Октаву при этих словах. Оживилась мужская трапеза.
Отец эконом, размахивая рукавами, приставал к Октаве, требуя, чтобы он рассказал, не таился, почему и как он бежал из своего Прилепского монастыря. Октава дергался всем телом, стараясь уклониться от требований отца эконома, и горб его при этих движениях еще резче обозначался, будто чемодан, спрятанный под рясой.
– То нелепо, что вы просите. Вздор!.. – говорил Октава. – Зачем же русским такое слушать.? Не будут верить. Вздор…
– Нет, то истина!
– То вздор!
– А ну, рассказывай! – не поднимая глаз, приказал Ватагин.
Вот что услышали полковник и Славка в гот вечер в горном монастыре на случайном ночлеге.
С детства Октава жил в Югославии, за Вардаром. Там, в синих Прилепских горах, есть старинный монастырь, говорят, воздвигнутый еще крестоносцами во времена их походов из Франции в Святую землю. Однажды, год назад, монахи проснулись в тревоге – к стенам македонского монастыря по малодоступной горной тропе подъехала немецкая машина. До того только раз гитлеровцы побывали в монастыре: искали партизан и скот. Октава в ту ночь спал крепко – с утра до вечера рубил он столетние буки на скалах и свергал их обрубленные голые стволы по расселине вниз, на монастырские пастбища, готовил дрова для долгой зимы. Он проснулся оттого, что холодом потянуло из открытой двери в его келью. Он открыл глаза и увидел… Женщина стояла перед ним. Женщина! Женщина… Такая красота может присниться только монаху. Ее нельзя описать – что-то было в ее лице такое, отчего он даже зажмурился. Она была седая и молодая, седая красавица. Козни лукавого! Такое бывает только в монастырях. Сатанинское искушение… Октава перекрестился и открыл глаза. Она не исчезла. В руке ее, поднятой над головой, сиял свет. Она зажгла неземной свет и ослепила Октаву. Тогда он повергся на каменные плиты и молился. «Встань!» – сказала она, смеясь. И он встал и показал ей свое лицо, как она того хотела. И она увидела его всего – он высок, но горбат, как аналой… Лицо женщины стало недовольным, и она погасила свет. В дыме и смраде она оставила его одного в келье…
Ватагин слушал, тоже, как Славка, разглядывая свои ногти: они у полковника чистые, матово-розовые, скобленные перочинным ножом. Он не улыбался, только едва-едва тронулись кверху уголки губ. Значит, все это не выдумано в книгах. Все существует на этой грешной планете. Вот и монах, которого искушает по ночам женская прелесть. Только в годы гитлеровской оккупации бесовское наваждение является в монастырь в «опель-олимпии».
– Что же, это фашисты ее привезли к тебе? – весело спросил Ватагин и в упор взглянул на горбуна.
Его поразили горящие глаза Октавы. Дикий монах переживал свой рассказ всем существом. И все монахи безмолвствовали за столом.
– Они, – убежденно ответил Октава. – На рассвете старец Никодим благословил меня на бегство. Немцы строго приказали игумену, чтобы я оставался в монастыре, ждал. Чего?… – Октава вопрошал монахов, но никто за столом не мог бы ему дать ответа. – Чего же?… А я не стал ждать! Старец Никодим сказал мне: «Равно ненавистны богу нечестивец и нечестие его. Беги, чадо!» И я бежал по снежным перевалам Прилепа, через Вардар и Мораву. Вот ныне здесь я – в мирном краю. «Не было их вначале, и вовеки они не будут!»
Видимо, сильно выпил отец эконом, если, даже не дав монаху досказать мысль пророка Иезекииля, грубо съязвил:
– Это они испытывали тебя: с горбом проползешь ли в пещь огненную…
Однако никто не улыбнулся.
Полковник Ватагин внимательно слушал монахов. Странное чувство породил в нем рассказ горбуна. За войну он навидался гитлеровских палачей, забрызганных кровью тысяч людей. Он передавал военному трибуналу таких, кого даже в гестаповских канцеляриях почтительно называли «профессорами обезлюживания». Он лично допрашивал в Игрени тетю Лушу, «сестру милосердия», которая по приказу эсэсовцев отравила двести нервнобольных в психиатрической лечебнице, и он сам провел ее над раскрытыми ямами. И сейчас, в этой нелепой ночной встрече в горах Болгарии, Ватагин вдруг потеплел сердцем, слушая монаха, которого искушал сатанинский соблазн. Ему приятно было видеть человеческую душу, никак не погибающую на земле в твердых законах добра и зла, пусть хотя бы в пределах монастырского суеверия.
Игумен стоял у растворенного окна, положив пухлые руки на старую железную решетку, и слушал: в глубине ущелья шли танки.
Полковник поднялся и сердечно поблагодарил монахов.
– Помолимся, братья, за русское оружие, – сказал игумен.
И все монахи разом встали из-за стола к потянулись из трапезной по тем же галереям и террасам, по которым два часа назад прошел полковник, во двор, к выдолбленной в скале часовенке.
Ватагин и Славка проследовали в конце монашеского шествия. Молодой месяц светил над скалой. Полковник простился с игуменом, наотрез отказавшись от постели. Спать будут все в машине. На заре дальше в путь.
Шустов уже сидел в кабине. Было без слов понятно, как он взбудоражен неожиданной встречей. Ватагин подсел рядом, дверку оставил открытой:
– Отдохнуть да ехать дальше… Горбун тебя не споил? Родственные вы натуры: у того тоже воображение играет.
– Спросите его, как он попал в альбом. Заставьте объяснить… – горячо зашептал Шустов.
– И не подумаю. Вопросы задают подследственным. А с прочими… так, шуткуют.
Из часовенки доносились могучие звуки хора, выделялся голос македонца. Они молились за счастье русского воинства. Песня их сливалась с рокотом Янтры на дне ущелья, с ревом проходящих на Софию танков.
И вдруг горбун возник в открытой дверке машины. Откуда он взялся? Он приблизил свое лицо к лицу полковника и зашептал в неистовом исступлении:
– Говорю вам: она смеялась, и адская свеча горела в ее руке!
– Магний она, что ли, зажгла?… – рассмеялся полковник. – Поди ты прочь, монах! – не то шутя, не то серьезно сказал полковник. – Смиряй себя молитвой и постом…
Славка не выдержал и выскочил из машины. Он схватил монаха за руку:
– Так кто ж она была?
– Наваждение. Туман…
– Постой, постой, в наш век техники и туман можно сфотографировать. – Младший лейтенант вытащил альбом из-под сиденья. – Узнал бы ты ее?
– Узнал бы!
– А ну, узнавай…
Монах не видел в темноте. Шустов включил фары, и горбун, странно согнувшись в ярком свете, стал нетерпеливо листать страницы альбома. Он вглядывался, не узнавал и снова листал нетерпеливо. Нервно раздуты были крылья его орлиного носа. Губы поджаты как бы для тонкого свиста… Это была минута напряженного ожидания, когда монах и младший лейтенант, казалось, забыли обо всем на свете. Вдруг неподвижное, сумрачное лицо горбуна исказилось, как от боли. Он ткнул пальцем в один из снимков. Славка сунулся и отпрянул: то была фотография хозяйки альбома, седой красавицы из Ярославля, которой посвящены были многие надписи на обороте, – Мариши, Марины Юрьевны…
– То не соблазн бесовский, это она! – крикнул монах. – Кровь и убийство владеют ими! Руснаки, верьте мне…
И горбатая тень его разом истаяла на монастырском дворе.
– А ведь разведчик ты липовый, – оскорбительно спокойно заметил Ватагин. – Где выдержка? Что, не смогли бы мы его допросить в более удобной обстановке?
С этой минуты до самой Софии полковник отчужденно молчал, игнорировал самое существование адъютанта. Отношения – строго уставные. Только на перевале, когда, сознавая свою вину, Шустов мрачно гнал машину, а впереди замаячил хвост танковой колонны, Ватагин суховато напомнил:
– Обгон ведет к аварии.
Больше ничего не сказал. Лицо абсолютно невыразительное. Но Славка только глянул и сразу понял, что это не случайная фраза, а упрек за монаха. Если так – значит, полковник скоро сменит гнев на милость. И всю дорогу, сбавив газ, Шустов ехал с сияющим лицом, с тем выражением избегнутой опасности, которое было так хорошо знакомо полковнику.
16
После ночлега в горном монастыре и затем въезда в Софию с передовыми танковыми бригадами Шустов чуть не целую неделю не заговаривал с полковником об альбоме. Ватагин никуда не выходил из отведенного ему особняка: там обедал, спал, там и работал. Офицеры разместились в том же доме. Славка иногда ночевал во флигеле, а чаще прямо в приемной. У ворот стояли часовые. В глубине по-столичному асфальтированного двора была поставлена на колодках походная радиостанция. Круглые сутки дежурили два «виллиса» и «эмочка».
С той минуты, как Шустов показал бесноватому монаху фотографию и тот узнал в ней свое ночное видение, Ватагин резко оборвал Славкину болтовню. Он как будто даже совсем пренебрег Мишиной находкой, и альбом находился теперь в архиве у Шустова.
Облазив с оперработниками народной милиции чердаки и подвалы здания бывшего германского посольства, Бабин не нашел даже следа радиостанции, но в первую же ночь в Софии снова перехватил шифрованные переговоры. Возникла версия, что гитлеровская радиостанция кочует на машине, потому что только по ночам ее и засекают. Доложили полковнику – тот промолчал. Верный признак, что недоволен ходом дела.
Ватагин работал днем и ночью. Дело с внезапной вспышкой сапа оказалось заслуживающим внимания разведчиков, и даже осторожный начальник Ветеринарного управления после нескольких консультаций с болгарскими специалистами признал, что главный ветеринарный врач, видимо, прав: характер распространения эпизоотии, возникновение очагов сапа именно на возможных путях следования советских войск, наконец исключительно острый тип заболеваний подсказывают наличие фашистской бактериологической диверсии.
В первые же дни напали и на след: берейторы и жокеи одной конюшни дали важные показания. Это были личные работники графа Пальффи – помощника военного атташе Венгрии в Софии. Сдавая болгарским властям отличных венгерских лошадей линии Нониуса, они намекали на то, что некоторые поездки их исчезнувшего хозяина всегда казались им подозрительными. Кто-то видел резиновые перчатки, которые Пальффи Джордж укладывал в чемодан, отправляясь, как он говорил челяди, «на прогулку с дамой». Кто-то заметил, что Пальффи Джордж возвращался с таких прогулок с измазанными йодной настойкой кончиками пальцев. Другие свидетельствовали, что он подолгу, точно одержимый, мыл руки и лицо раствором сулемы.
Ватагин послал запрос: нет ли среди женщин в захваченном дипломатическом корпусе русской эмигрантки Марины Юрьевны? Пришел отрицательный ответ. Тогда он запросил: нет ли среди доставленных фашистов графа Пальффи? Ответили, что в списках прибывших таковой не значится. Полковник послал новый запрос: выяснить, кто из дипломатического корпуса отсутствует среди пленных? Ответ пришел ночью – четверо; были названы должности и фамилии.
Управляющий делами германского посольства Пауль Вернер застрял в Софии по болезни. И действительно, болгары обнаружили его в одной из городских больниц: он лежал в бреду в сыпнотифозной палате.
Молоденький лейтенант охраны Генрих Вольф застрелился от отчаяния. Труп его нашли на квартире сразу же после бегства посольства, но только теперь об этом стало известно Ватагину.
Еще один немец – Ганс Крафт – по всей вероятности, не представлял интереса: это был третий секретарь посольства, выходец из Баната, тс есть бывший «фольксдейтч», балканский провинциал, кабинетный человек, который разумно уклонился от предложения сесть в поезд и сейчас, наверно, пробирается по нашим тылам с фальшивым паспортом в свой родной Вршац.
Итак, круг снова сомкнулся вокруг занятной фигуры венгерского аристократа, графа, сына богачей Пальффи, неизвестно ради какой корысти обретавшегося два последних года в Софии на незавидной должности помощника военного атташе маломощной венгерской миссии в Болгарии.
Под утро усталый Ватагин потребовал от майора Котелкова вызова всех знавших графа Пальффи. Можно было понять, что Котелков к делу о конской болезни относится без всякого интереса, но полковник, не обращая на это внимания, уже разговаривал сразу по двум телефонам, и майор пошел в свою комнату выполнять приказ.
То, что обнаружилось при последовавших допросах, заставило встрепенуться даже майора Котелкова. Сторож конюшни показал, что днем 8 сентября, в самую панику, граф и его ординарец ускакали куда-то на лучших конях, и только ночью вернулся Пальффи на взмыленном Арбакеше, а ординарец так с тех пор и не показывался. А спустя час незаметно вышел в боковую калиточку сам хозяин. Только его и видели.
Один из берейторов дополнительно показал, что среди друзей графа Пальффи были двое русских: одна женщина легкого поведения, которую звали «Серебряная», и метрдотель ресторана «София» Шувалов – тоже конный спортсмен и, как поговаривали, сиятельная особа.
Навели справки в ресторане – Станислав Шувалов уже две недели, как уехал из Софии. Лакеи подсказывали: в Великом Тырнове преподает в гимназии латынь его брат – Константин Шувалов, – говорят, человек хороший, честный, с фашистами не якшавшийся.
За несколько дней Ватагин перевидал немало эмигрантов. Многие монархические зубры повымерли, иные доживали век в инвалидных домах, иные – помоложе – вместе с профессией призаняли у судьбы и язык и национальность. Лютые ненавистники большевистской России ушли с гестаповцами. Зато среди оставшихся обнаруживались и честные люди.
В солнечный полдень сентября полковник беседовал с учителем-латинистом из Тырнова Константином Шуваловым. Тот охотно явился в Софию по вызову, так как и сам имел дело к русскому военному командованию: собирался испрашивать советский паспорт. Болгары, знавшие этого человека, говорили о нем только хорошее. Смоленский помещик, бежавший с белой армией из России, он ненавидел политическую возню эмигрантов и в годы немецкой оккупации сблизился с болгарскими партизанами.
Рассказывали, как в самые черные дни, в ноябре 1941 года, когда Геббельс оповестил весь мир по радио о вступлении германских танков в Москву, Константин Шувалов ворвался вечером в тырновский ресторан «Царь Борис», где пьянствовали русские эмигранты, ожидавшие скорого возвращения в Россию в фашистских обозах.
– Не верю! – кричал Шувалов. – Будьте вы прокляты, не помнящие родства! Не верю!
Его, как бы пьяного, увели друзья-болгары, спасли от комендантского патруля.
С этим седым и рослым стариком полковник Ватагин разговаривал доверительно. О своем брате Станиславе вызванный ничего интересного не сообщил – помрачнел, отвел глаза в сторону. Ватагин спросил его, знает ли он о нынешнем местопребывании брата, и, получив отрицательный ответ, тотчас перевел беседу на другие темы. Около двух часов продолжалась эта беседа с водкой и закуской. Бывший смоленский помещик объяснял, что означала для него эмиграция: исчезновение из жизни. Но из какой жизни?… Тырново, чужой язык, болгарская гимназия – это была смерть для него. А что-то с годами становилось в этой смерти похоже и на рождение. Рождение каких-то неприметных радостей – оттого, что ты труженик, – как чуть слышная мелодия зародившегося на востоке рассвета. Смерть тунеядца и рождение труженика. Вот как складывалась судьба Константина Шувалова за границей. На это ушли долгие годы. Никогда за всю жизнь, включая и бой под Касторной и панику в Одесском порту, Шувалов так не боролся за себя, как в тырновской гимназии.
– Все это очень не похоже на мое представление об эмигрантах, – произнес Ватагин и осторожно, боясь обидеть старика, спросил: – Частенько вспоминали о родине?
Тот ответил, подумав, лермонтовскими стихами:
– Вспоминал ли? Вспоминал… Как, спросите? Да так, знаете ли,
Смотрел, вздыхая, на восток,
Томим неясною тоской
По стороне своей родной…
– А другие? – спросил Ватагин.
– Всякие были. Самая озлобленность с годами меняла оттенки. Сырость инвалидных домов. Злые молитвы. Колючая склока, окаянство. Молодые ушли в карательный корпус, в Белград. Старики осточертели друг другу… Один шаркает шлепанцами, другой его догоняет: «Вы потеряли шпоры, ваше сиятельство!» Нельзя человеку без родины… Те, кто поправил свои дела при немцах, – какая-нибудь Ордынцева… Можно ли не ужаснуться их участи!
– Ее звали в эмигрантских кругах «Серебряной»?… Я слышал о ней. Расскажите, что знаете.
– Мой братец Станислав встречал ее в дверях ресторана «София» низким поклоном. Она появлялась поздно ночью – великолепная, стройная, в сафьяновых сапожках, с волосами действительно серебряными в электрическом свете. Ее сопровождали раненые немецкие офицеры… Фантастические причуды составили ей репутацию этакой героини Достоевского, вроде Настасьи Филипповны, что ли. Она переводила романы с венгерского. В ежедневной газете эти романы выходили приложениями. Газетчики не знали венгерского языка, и Ордынцева перевела четыре романа. Потом уехала в Варну, на солдатский курорт. Немцы завезли туда несколько военных госпиталей. Нужна была реклама курорту, чтобы ехали и офицеры. Для рекламного плаката, для обложки солдатского журнала нужна была красавица – пусть сидит в купальном трико на золотом песке…
– Вы говорите об этом? – спросил Ватагин, вынимая из ящика стола номер журнала «Сигнал».
– Вот, вот, – подхватил Шувалов. – Этот рекламный снимок принес Ордынцевой гонорар не меньший, чем перевод нескольких венгерских романов. Да, к сожалению, это портрет русской женщины из родовитой семьи…
– Из Ярославской губернии, кажется?
– Вы знаете и это?
Ватагин рассмеялся:
– Генерал сказал – мне предстоит много блестящих знакомств.
– Если вас так интересует эта женщина, вам следует навестить ее отца, бывшего гвардейского щеголя. Уж он-то, наверно, никуда не исчез. Жалкий старик, доживает свой век в богадельне под Шипкой.
– Спасибо. Может быть, случится… – Ватагин погрузился в раздумье, потом медленно произнес: – Так, значит, у Ордынцевой были покровители…
Он нажал кнопку звонка. В двери возник стремительный, как всегда, Шустов.
– Кому же принадлежал этот ваш альбом, товарищ младший лейтенант? – лениво спросил Ватагин.
– Марине Юрьевне Ордынцевой, – не задумываясь, отчеканил Шустов. – Уроженка Ярославля, из эмиграции, восьмиклассное образование, одинокая, владеет четырьмя языками, включая венгерский… Бульвар Александра, дом семнадцать. Исчезла, больная, в смятенном состоянии духа, две недели тому назад.
Едва заметная усмешка шевельнулась на губах Ватагина: он так и знал, что Славка не отступится от альбома и наведет справки. Лицо мальчишки сияло торжеством. Константин Шувалов деликатно разглядывал этикетку московской водки.
– Покажите альбом Константину Петровичу… – приказал Ватагин. – Кого-нибудь узнаёте? – спросил он Шувалова спустя минуту.
– Леонида Андреева… – с улыбкой отметил старик, листая страницы альбома, – генерала Корнилова…
Неизвестного мужчину в его семи вариантах он пропустил с безразличием, потом поднял голову и сказал, глядя на полковника своими умными, молодыми глазами:
– Но ведь вы же знаете, что это и есть Марина Юрьевна. Неужели она уехала больная?
– Да, – отчеканил младший лейтенант. – Есть основание подозревать, что она уехала больная сапом.