Текст книги "Мир приключений 1957 г. № 3."
Автор книги: Иван Ефремов
Соавторы: Евгений Рысс,Нина Гернет,Григорий Ягдфельд,Леонид Рахманов,Григорий Гребнев,Феликс Зигель,Николай Атаров,Илья Зверев,Олег Эрберг,Н. Рощин
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 57 страниц)
42
Через несколько часов после того, как Славка Шустов с пожилым минером в «лукошке» умчался по незнакомым дорогам на запад, Ватагину сообщили по телефону, что севернее Сегеда нашей истребительной авиацией был сбит спортивный самолет неизвестной марки. Самолет врезался в болото. Когда спустя сорок минут к месту падения подскакали верховые, они увидели торчащий в камышах фюзеляж. В пяти шагах от левого крыла навзничь лежал летчик. В спину его был всажен по самую рукоятку мичманский кортик. От трупа по направлению к Сегеду уходили следы.
Собаки-ищейки были доставлены к месту происшествия поздно. Они заплутались на водяных разводьях, в которых исчезли следы. Умные псы скулили, присаживались на секунду и вопросительно поднимали уши торчком. Жалко было смотреть на них.
В венгерском городе Сегеде никто и не подозревал о появлении парашютиста на северной окраине. Не до этого было.
Глухой шум, о котором несколько дней подряд обыватели Сегеда говорили: «будто мебель за стеной передвигают», теперь, в это утро, не вызывал сомнений: это была артиллерийская канонада. Она приближалась с каждым часом. Советские войска рвались к переправам у городка.
Но как бы грозно ни подступала война к яблоневому саду и грязному дворику отставного капитана речного флота Этвёша Дюлы, жизнь там текла заведенным порядком. Что могло происходить в мире, если под кустами жимолости бродит выводок индюшат, а у закрытой калитки, ведущей в сад, свинья с зеленой от купороса спиной скучает, словно проситель? Посреди двора на вынесенных из квартиры венских стульях сидели и покуривали, как обычно, два приятеля: сам хозяин в золотых очках на красном морщинистом лице, в синем берете и потертой замшевой куртке, и его сосед Мельцер Янош, отставной полицейский в зимнем, не по сезону жарком мундире. Поглядеть на простодушную перекурку, так войны нет.
– Полюбуйся на свинью: спина-то заметно посветлела, – заметил отставной полицейский.
– Да, здeрово немцы пылят, – согласился отставной капитан.
Они помолчали, довольные своим взаимопониманием и умением тонко высказывать сокровенные мысли. Без особой тревоги они слушали громкий шорох пожара, полыхавшего на кожевенной фабрике.
– Судя по приготовлениям, ночью уйдут, – сказал Этвёш Дюла. – Сейчас сяду в лодочку, наловлю щучек.
– Ты обещал кому-нибудь из них свежую рыбу?
– Да, господину обер-лейтенанту, который живет у мадам Хамзель.
– На дорогу? – подмигнул Мельцер Янош.
Звеня ведрами, пробежала за забором хромая жена соседа.
– Запасайтесь водой! – крикнула она курильщикам.
– Сейчас, – ответил со двора отставной капитан.
– Сию минуту, – сказал отставной полицейский.
Так как они не тронулись с места, это показалось им остроумным, и Мельцер Янош добавил:
– Моментально!
– В мгновение ока! – крикнул вслед женщине отставной капитан.
У него была детская улыбка. Она собирала толстыми складками кожу вокруг доброго рта. Глаза беспомощно слезились за золотыми очками. Таким его знали на улице венгерского города много лет. Он жил, совсем уже одинокий человек, в квартире, обставленной, как у всех, в кредит, в рассрочку на десять лет. Он должен работать, чтобы не лишиться всего этого. Стоит прервать работу, заболеть – и вещи уйдут, ведь не зря же приделаны ножки к столам к креслам. Но мало этого: он не просто лишится квартиры и мебели, честно нажитых еще тогда, когда он плавал по Дунаю. Он попадет в разряд порочных людей, неудачников, обездоленных судьбой, лишится достоинства и уважения. Нет работы – нет человека.
За гроши, как будто ради собственной забавы, он мастерил из рухляди мышеловки, кухонные скребки, набивал обручи на ссохшиеся бочата, лудил медные чаны. Такие же нищие, как он сам, заказчики не торопили. Но он по привычке говорил каждому: «Сию секунду» или «В мгновение ока», а сам отправлялся на рыбную ловлю. Дети провожали его гурьбой. Нахлобучив на брови рыбацкую зюйдвестку, с удочками и веслами на плече, он шел к берегу, борясь с противным ветром…
Прошло минут пять, пока возобновился прерванный разговор.
– Сегодня уже нечего опасаться. Ты их любишь? – спросил Мельцер Янош.
– Щучек?
– Нет, наших союзников.
– Ну вот еще… Они вечно пыжатся.
– Да да, – поддержал отставной полицейский. – Я невзлюбил своего в ту минуту, когда он только вошел в дверь. Он сказал: «Здравствуйте, Негг Schlamm!» – «Господин Грязь!» Он думал, что никто не поймет…
– Сами-то они чистенькие, – возмущенно сказал Этвёш Дюла. – А их самодовольство! Взять, к примеру, почтенную мадам Хамзель – этот обер-лейтенант, что живет у нее, твердо убежден, что делает ее счастливой.
Они поглядели в ту сторону, где за оградой на обезлюдевшей со вчерашнего дня улице стал так странно заметен черный катафалк, всегда стоявший на цементной площадке перед погребальным бюро мадам Хамзель.
– Помнишь, как он сказал: «Борьбе армий всегда сопутствует борьба самолюбий». Что и говорить – мастера на высокие тирады!
– Знаешь, Янош, сегодня ночью я лежал и думал: какой талант у этой публики – даже своих друзей ожесточить против себя.
Так дружно осуждая уходящих гитлеровцев, оба приятеля вышли на улицу. В конце улицы трещало пламя, горели склады кожи и деревья, окружавшие фабрику.
– Смотри же, будь осторожен, – сказал отставной полицейский уходившему к Тиссе приятелю.
Прошло два часа. На восточной окраине города за это время ничего особенного не случилось, только дым повернуло к Тиссе. Ветром его расстелило на высоком берегу, точно невод, а потом сбросило в реку первыми взрывами на пустыре. Гитлеровцы начали подрывать кирпичные корпуса складов, создавая поле обстрела для обороны на правом берегу. От взрывов качались люстры в квартирах. В садах летели с веток яблоки. На улице – ни души…
И вот странное шествие показалось со стороны реки. Два эсэсовца и какой-то босяк в фетровой шляпе вели под руки Этвёша Дюлу. Было ясно, что с ним случилось несчастье. Улица на минуту ожила. Несколько женщин выбежали из калиток. Дети выглядывали из-за заборов. Мельцер Янош спешил на помощь другу.
– Он капитулировал! – сострил один из эсэсовцев.
Второй оказался более разговорчивым.
– Он контужен. Подорвался на мине. Еще легко отделался. Какой дурак мог догадаться сегодня ловить рыбу!
– Но его послал ваш обер-лейтенант! – возмутился Мельцер Янош.
Бедный Этвёш был неузнаваем – ноги подкашивались, голова моталась, толстые складки вокруг рта разгладились, словно их проутюжило, от этого отставной капитан даже казался помолодевшим. Сильно заикаясь, он рассказывал соседям, как шел к реке через рощу, вдруг что-то громыхнуло, и дальше он ничего не помнит.
Его ввели во двор. Босяк в фетровой шляпе вытряхнул из его кошелки рыбу в корыто свиньи, но бедный Дюла не сказал ни слова – видно, ему совсем отшибло память.
В другое время такое происшествие наполнило бы двор толпой сердобольных соседей. Пришли бы даже из дальних улиц. Сколько было бы сочувственных восклицаний, медицинских советов, ужасных воспоминаний! Но сейчас было не до ближнего. Пепел и дым плавали среди деревьев. Канонада усилилась. От пристаней доносилась учащенная перестрелка. Какой-то забежавший с улицы юноша в трусиках, ударяя себя по волосатым ляжкам, прокричал, что советские танки показались на дальних хуторах. В одну минуту дворик Этвёша Дюлы опустел. Разбежались соседки. Удалились эсэсовцы. Исчез босяк. И даже Мельцер Янош, пробормотав вдруг что-то вроде «сейчас» или «сию минуту», подался в свой винный погребок с каменными сводами.
Улыбка облегчения показалась на лице Этвёша Дюлы, когда он остался один. Он медленно обошел двор, оглядывая недоделанные мышеловки, разобранные будильники, ржавые кофейные мельницы. Свинья чавкала, дожирая рыбу, предназначавшуюся для обер-лейтенанта. Отставной капитан с интересом поглядел на нее и даже почесал ее где-то под передней ножкой, там, где розовая кожица колыхалась жирком. Брезгливая гримаса каких-то болезненных переживаний замкнула его лицо.
43
Остаток дня генерал войск «СС» фон Бредау провел в темной зальной комнате. Он знал, конечно, что покойный Этвёш Дюла не очень любил эту комнату со дня смерти жены. По стенам были развешаны снимки старинных дунайских пароходов, портрет Хорти и собственные фотографии капитана в парадной форме речного флота. Одну из фотографий фон Бредау внимательно осмотрел, даже перевернул ее, ища надпись, но ее не было, и он повесил фотографию на место. На этом снимке сходство с ним было не так уж велико.
На улице слышалась немецкая речь. Все время шли нестройные толпы отступающих солдат. Фон Бредау внимательно прислушивался к этим голосам. Он вел себя осмотрительно, и нельзя было понять – глаза ли у него болят, или кружится голова, или его тошнит. С брезгливым выражением лица он открыл старомодный баул, о котором знал, что он достался покойному капитану еще с приданым гречанки-жены, извлек из него парадный синий мундир, капитанский кортик, огромную щегольскую фуражку с золотым плетением– кокарды.
За окном смеркалось. Отблески пожаров озаряли темную комнату. Протягивая впереди себя руки, новый житель Сегеда долго путешествовал вдоль стен, пока не зажег свечные канделябры, которые на Тиссе зовутся также по-французски: жирандоль. В последний раз они горели десять лет назад, когда на столе лежала уродливая, крючконосая, сварливая гречанка. И об этом тоже знал фон Бредау – у него было время изучить и запомнить подготовленное для него «досье».
Стоя перед зеркалом, он сбросил с себя лоснящуюся рыбацкую одежду и переоделся. Он глядел в зеркало, держа в руках старую фотографию. Вот тут он действительно был похож на себя, каким его увидят завтра соседи.
В эту минуту в комнату ворвалась хромая соседка.
– Господин Этвёш, – злобно крикнула, показывая рукой на открытое окно, – вы хотите, чтобы мы все погибли под бомбами!
Фон Бредау молча стоял перед ней, повторенный зеркалом. «Да, я забыл опустить штору», – говорило его лицо, но он молчал. Он равнодушно глядел сквозь женщину. Он не хотел опустить штору. Там, на улице, раздавались немецкие голоса, он слышал их. В этот вечер он прощался с Германией. Он не знал – надолго ли…
– Я ни-че-го не помню, – с трудом произнес он по-венгерски.
Страшный свист и грохот первой ночной бомбы потряс дом. Замигали свечи на стенах. Женщину смыло, точно ее и не было. Фон Бредау опустил штору и медленно вышел в сад. Придерживая рукой парадную фуражку, он пробрался к забору, стал там, невидимый с улицы. Дрожащее зарево освещало пустырь, по которому без строя, отдельными кучками, проходили немецкие солдаты. Это были изнуренные бегством бродяги. Они поспешно сматывались на северо-запад, к Будапешту. У них не было ни транспорта, ни командиров.
– Вот твоя колесница, Август! – сказал чей-то голос во тьме.
Унылый шутник показывал солдатам на катафалк мадам Хамзель.
Никто не рассмеялся. Фон Бредау с выражением величайшего внимания припал к решетке забора.
Эта бесстыдная шутка о колеснице Августа, циничный разговор дезертиров как нельзя более соответствовали тому душевному состоянию, в котором он сейчас находился. В Борском руднике, проходя свою подготовку к перевоплощению, он думал и чувствовал иначе. Он и тогда не знал, как скоро наступит день расплаты. Через полгода или через пятнадцать лет? Но он все время ясно видел этот день, когда по радиосигналу опять заварится такая кровавая кутерьма, которой предназначено будет снова очистить весь мир в огненной купели фашизма. А сегодня он не видел грядущего. Как он устал.
«Смерть! Вы принесете врагам нацизма тотальную смерть…» – еще недавно говорил ему Ганс Крафт в спецбараке № 6.
Смерть… Сейчас фон Бредау казалось, что она угрожает только ему самому – смерть под псевдонимом. Да, так и сдохнет он в этой сегедской дыре среди ржавых мышеловок и грязных свиней. Этот жалкий догматик, этот фольксдейтч Крафт предусмотрел все, даже содержимое сундука старой гречанки. Он упустил из виду только одно: тот, кто сидит в подполье, должен верить в свою жизненную задачу. Но можно ли теперь во что-нибудь верить? Вот он, перед глазами, оплот нацизма, армия дезертиров!
Рослый немец прошел мимо него. Руку в закатанном рукаве он держал на висевшем сбоку шлеме. Зной не спал и ночью. Мимо забора прошел еще один. Фон Бредау успел различить мокрые белые пряди его волос.
В эту минуту в доме напротив ресторатор фанерным листом закрывал буфетную стойку, тесно заставленную рядами бутылок. При свете пожаров с улицы стойка напоминала церковный орган.
– Не дури! – говорил жене ресторатор. – Что значит свет жирандолей Этвёша, когда весь город освещен пожарами?
– Он невменяем!
– Он немного спятил со страху.
– И мне страшно… Ты знаешь, его лицо помолодело, как после косметической операции, – сказала стареющая дама, и в ее голосе даже послышались завистливые нотки.
– Важно не это, – сказал ресторатор, – важно, что они наконец уходят…
– А мы остаемся.
– Да, мы остаемся. Это важно. Новая толпа солдат проходила по улице.
Фон Бредау передвинулся на несколько шагов вдоль забора, чтобы видеть лучше, слышать яснее.
– По нынешним временам надо иметь маленький желудок, – послышалось из толпы.
– Но зато длинные ноги, – поддержал другой голос.
– Ты хочешь уйти. Куда?
– Откуда течет Дунай. Вот куда.
– Дурак!
– Нет, он умный. Он спешит к американцам.
Тотчас раздался озлобленный окрик по адресу шутника:
– Ты кто такой, чтобы смеяться над баварцем? Австриец! Нытик! Остмеркер! Остмеркер [3]3
Остмеркер – житель провинции Остмарк. Так называлась Австрия в гитлеровской Третьей империи. Остмекер – буквально «восточный нытик». Пренебрежительное прозвище австрийцев в немецко-фашистской армии в конце войны.
[Закрыть]!
Фон Бредау не пропускал ни одной подробности, его глаза и слух напряженно воспринимали все, что можно было увидеть и услышать.
– Он трофейный немец! Беутедейтче.
– А ты! Ты – Пифке! Вот кто…
– Эй вы, мармеладники, шагу!..
И голоса «Великой армии» растворились во тьме.
44
Никогда в жизни Славка не гнал «Цундап» так, как в эту ночь.
Осенняя тьма. Разлившиеся после дождей желтые реки. Глухие дороги, забитые войсками…
– Давай, младший лейтенант, жми! Не заснешь? – кричал сидевший в каретке Демьян Лукич.
На развилках дорог Славка чертом соскакивал с мотоцикла, колдовал среди деревьев, выбирая дорогу, и бегом возвращался, спрямлял путь, гнал по кочкам, изредка встряхивая головой для бодрости.
Они добрались до предместий Сегеда в тот час, когда после атаки, поддержанной танками, солдаты уже расположились в домах и во дворах – где спали, где «дожимали» банку консервов. Шли легко раненные. Связисты тянули провод в глубь города. Там слышалась пулеметная перестрелка.
Мирные жители, натерпевшиеся страху, скользили по дворам бесплотными тенями. И только пожилой и по-донкихотски хмурый и тощий Иожеф, пекарь Иожеф, еще в первую мировую войну побывавший в русском плену, хладнокровно ходил по дворам, выполняя заодно обязанности толмача и первого избранника на должность главы народной власти. Было видно, что дело тут не в том лишь, что Иожеф знал русский язык, айв том, что он был почти тридцать лет честным подпольщиком-коммунистом.
Младший лейтенант Шустов, доложив о своей боевой задаче командиру полка, воевавшего в этих кварталах, разыскал Иожефа. Мотоцикл был оставлен под навесом во дворе, где минер дожидался дальнейших событий.
– Товарищ Иожеф, где нам сыскать Этвёша Дюлу? – спросил Шустов, пожимая руку коммуниста.
– Он у себя дома. С ним утром случилось несчастье.
– Он контужен?! – воскликнул Славка. Ответа долго не было.
– Откуда вы знаете? – тихо спросил венгерский коммунист.
– Вам известно, где это с ним случилось? – нетерпеливо домогался младший лейтенант и почти тащил за собой Иожефа к мотоциклу.
– Это в ивовой роше на Тиссе.
– Покажите мне место…
Втроем они оседлали мотоцикл и осторожно съехали в лесной овраг. Несколько шагов оставалось до реки. Тут надо было уже держаться настороже: противник простреливал овраг с правого берега. Мотоцикл резко отвернул в сторону. Шустов поставил его в тень старых ив.
Тощий Иожеф спрыгнул и показал на глубокую воронку в пыли проселочной дороги.
– Вот тут, должно быть, он шел. За рыбой погнал его немецкий офицер.
– За рыбой? – удивился Шустов.
– Да, приказал. Разве ж не пойдешь? Убьют…
Они стояли на мирной лужайке в безмятежной ивовой роще. Трудно было представить, что если взбежишь на бугорок, покажешь голову, и – кончено – простишься с жизнью. А здесь, в приземистых ивах, как будто уснуло время. Толстый голубь слетел в ворох листьев, прошелся вперевалочку неведомо зачем.
– Что ж, действуйте, товарищ сержант, – приказал Шустов и сел на камень.
– Вы оставайтесь на месте, – сказал минер.
Он неторопливо отвязал от машины свой инструмент и молча двинулся вдоль проселка. Куда девалась вся его словоохотливость.
– Ишь, куроеды, и здесь пакостят, – только и сказал он, растоптав недокуренную цигарку.
На лесной прогалинке установилась мертвая тишина. Сержант работал. Он нагибался, ощупывал каждую травинку, снова шел два-три шага вперед, пробовал щупом. Так он прошел всю лужайку до самых дальних ив и тогда повернул в кусты.
Недоумевающий Иожеф присел рядом с русским офицером на травке и рассказывал все известные ему обстоятельства дела. Вчера соседи его позвали со двора: со старым Этвёшем случилась беда – подорвался на мине у Тиссы. Он зашел к бедняге и подивился: тот медленно обходил двор, оглядывая свои недоделанные мышеловки, разобранные будильники, ржавые кофейные мельницы. Насмерть перепуганный человек с изменившимся лицом как будто заново знакомился со своим двором и домом, где прожил столько лет. Увидел его – почему-то испугался, пошел в сторону, в сад… Как это могло случиться? Он хотел попросить Мельцера Яноша побыть ночью с контуженым – старые друзья! Выяснилось, что немцы, уходя, увели с собой Мельцера Яноша. Зачем, спрашивается? Что мог им сделать худого отставной полицейский?… Здесь, в ивовой роще, всеведущие мальчишки показали Иожефу ямку на дороге.
– Не томи, сержант, что скажешь? – спросил Шустов.
Сержант медленно подходил к машине Инструмент он нес теперь на плече, как косарь свою косу. Сапогами шаркал по траве, как всякий пожилой человек с немного кривыми, натруженными ногами.
– Да вы-то сами поосторожнее! – крикнул Иожеф.
– От смерти не сховаешься, дорогой товарищ, – задумчиво ответил Демьян Лукич.
Он положил инструмент в машину, стал неторопливо сворачивать цигарку. Славка поднес ему горящую спичку:
– Ну, говори, друг…
– Так он же не на мину наступил. – Сержант покачал головой.
– Вот тебе и заключение… Что ж, на коровью лепешку, что ли?
– Нет, не на мину. Тут его гранатой пригладили.
– Что ты, сержант! – смутился Иожеф.
– Можно даже уточнить, откуда ее и бросили, – сказал минер и показал на кусты, где он только что рыскал, оглядывая каждую веточку.
– Что ж, ручной гранатой? – переспросил Славка.
– Нет, ручной что… только глаза запорошить. Тут, считай, противотанковая… Я. и по воронке сужу и по дистанции… – Он помедлил, затянулся дымком и вынес свое решающее суждение: – Должно было его на куски расшвырять. – Он обернулся к венгру и коротко спросил: – А цел, говоришь?
– Цел. Только что контужен. Слуха лишился.
– А уха не лишился? – с некоторой подковыркой спросил минер.
– Уши целые, – улыбнулся Иожеф.
– Эва что… – сказал сержант и разжал кулак.
На его ладони лежало измазанное землей и кровью человеческое ухо.
– Ухо-то вот, – произнес Демьян Лукич. – А ты говоришь, уши целые. Что же, у него три уха, было?
– …Третье ухо нашли?… – с интересом переспросил по телефону полковник Ватагин, вызванный на фронтовой узел связи. (Разыскав штаб танковой бригады, младший лейтенант Шустов сумел через пять промежуточных узлов связи вызвать Ватагина, чтобы информировать его о находке минера и получить указания.)
– Что ж, враг слушает, ему нужны уши, – помедлив, позволил себе шутку полковник Ватагин и уже другим тоном отдал приказ: – Захватите вражеского резидента, подменившего убитого Этвёша Дюлу!.. Действуйте, дальше разберемся, товарищ Шустов. Кто там у вас в Сегеде народная власть? Пекарь Иожеф? Ну, вот и хорошо, с ним и действуйте – с пекарем Иожефом.
45
Уже четвертый час стояла на посту Даша Лучинина. Вчера она прибыла сюда с подружкой. Румынский катер пробуксировал баржу. Русские плотники к вечеру сколотили дошатые сходни. Девушки построили себе камышовый шалаш под дамбой. А кормили их пока что сербские крестьяне да проезжающие солдаты.
Несколько дней перебрасывалась через Тиссу моторизованная армия. Видно, командование не дожидалось конца белградского сражения, чтобы идти на Будапешт. У пристаней было людно и шумно. Дважды налетали «юнкерсы». Регулировщицы расставляли машины у переправы так, чтобы не мешать быстрой разгрузке барж.
– Давай! – слышался голос Лучининой, когда машины сходили на берег и выезжали с песчаной выемки на дамбу.
Как все фронтовики, Даша любила это словечко: «Давай!» Крикнешь, подсобишь людям словом и будто метлой сгонишь с пути «пробку». Порядочек. Даша увлекалась, кричала громче всех в минуту затора, пока водители гудели клаксонами и ругались.
Иногда регулировщица вскакивала на подножку машины на ходу, чтобы не задерживать, рапортовала в открытое окно:
– Контрольно-поверочный пост, ВАД-22! Предъявите ваши документы.
И оттого, что она была такая хриплоголосистая, и оттого, что опасная переправа была уже позади, все отвечали ей шутками, иные приглашали ехать с собой, на передовые.
– Сидай, сидай, курносая, поедем!
Даша так давно слушала на перекрестках и чужое горе, и чужую радость, что хорошо понимала людей.
Иногда ее охватывала такая жалость к людям – всех было жалко за что-нибудь. Она ругалась с водителями и жалела их. Иной вывернется перед тобой откуда-то, только и можно успеть выругаться.
– Вот ведь сошьет же господь людей! – кричала она.
А злости нету – вся на фашистов ушла.
Стемнело.
Изредка вдали вставал, рассекал небо и снова падал во тьму полей прожекторный луч. Тогда освещались по берегам низкие, жесткие ивы.
Река хорошо доносила дальнее буханье пушек. На Тиссе и на Дунае оно было такое же знакомое, как на всех пройденных реках. Так же на это буханье тянулись автоколонны, тысячи мужчин яростно ругались, если их задержишь в пути. А оттуда, из пекла, брели понурые, раненые… И Даше в этот вечер казалось, что кто-то, проклятый, давным-давно завел эту музыку и носит ее по всей земле. Донес до самой Волги, теперь назад, на Дунай. И если не знать, то можно подумать, что скопища людские со всех краев земли тянутся к этой музыке – только бы ее послушать. И невесело было думать, что еще, может быть, долго придется ждать, чтобы она умолкла наконец навсегда.