355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Исаак Фильштинский » Мы шагаем под конвоем » Текст книги (страница 7)
Мы шагаем под конвоем
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 20:55

Текст книги "Мы шагаем под конвоем"


Автор книги: Исаак Фильштинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)

Говоря о своем деле, лагерники часто бессознательно, а иногда и умышленно о чем-то умалчивают, что-то искажают. В данном случае все, что мне рассказывал Ломша, было чистой правдой. Как-то раз он подошел ко мне и, немного смущаясь, попросил помочь ему написать жалобу.

– У тебя, Моисеич, легкая рука, – сказал он.

Я не юрист, в законах не разбираюсь и с Уголовным кодексом никогда дела не имел. Славу хорошего стряпчего схлопотал себе в бригаде совершенно случайно. Как-то меня попросил написать жалобу старик-бухгалтер из Архангельска, получивший вместе с заместителем директора завода двадцать лет за какую-то производственную или хозяйственную комбинацию, лично ему не приносившую никаких выгод. Жалоба, видимо, возымела какое-то действие, и старика этапировали в Архангельск для пересмотра дела. В другой раз с просьбой помочь составить жалобу ко мне обратился один инженер, получивший срок «за халатность» из-за того, что во время промывки прибывшей на завод цистерны со спиртом рабочий, в нарушение всех правил, залез в цистерну и задохнулся в ней. По моей жалобе инженеру переквалифицировали статью, и вскоре он освободился.

Мы, лагерники, до 1953 года не слышали, чтобы кого-либо из осужденных по пятьдесят восьмой статье освободили как невиновного, амнистировали или помиловали. Было лишь два-три случая, когда срок заключения был снижен или пункты статьи изменены. Я никогда не забуду, как однажды, когда нас гнали с работы в зону, мы увидели перед вахтой женский этап, направляемый в карантин, и мой друг, киносценарист Иван Андреевич Бондин, шедший в колонне в следующей за мной шеренге, вдруг с изумлением произнес: «Да ведь это Окуневская!» Действительно, в первой шеренге этапной колонны стояла красивая женщина, в которой мы узнали известную киноактрису. Незадолго до этого ей снизили срок с двадцати пяти до десяти лет и прислали в наш лагерь.

Я принялся сочинять Ломше жалобу без всякой надежды на успех, с единственной целью его не обидеть. Однако все аргументы, какие только можно было использовать в защиту осужденного, я привел.

Но случилось чудо. Примерно месяцев через пять Ломшу вызвали в управление и сообщили о решении военной прокуратуры. Обвинения в измене родине и терроре с Ломши были сняты и заменены банальной статьей пятьдесят восемь, пункт десять (антисоветская агитация), которую пихали кому ни попадя за любой, самый невинный разговор, а пятнадцатилетний срок был заменен десятилетним, уже отсиженным. Видимо, следователь перестарался. Ломша не был в плену, и не было основания обвинять его в измене даже с учетом юридической практики того времени. Да и «террор» как-то не получался. Ломша был счастлив, все его поздравляли со скорым освобождением. Однако проходили дни, а Ломшу не освобождали. Я посоветовал ему написать жалобу прокурору. Ломшу вызвали, и он возвратился совершенно убитый. Не так-то просто было распрощаться с лагерной Немезидой.

Оказалось, что примерно года за два до описанных мною событий Ломша работал в лесу возчиком. Бревна вывозились на санях с конной тягой, причем возчики, в основном мелкие уголовники, обращались с животными варварски. Поскольку работа учитывалась по объему доставленного на биржу леса, они нагружали на сани больше бревен, чем несчастные животные были в состоянии вытянуть, и нещадно их били, заставляя тащить непосильную кладь. Привыкший к лошадям с детства, Ломша относился к своей «коняге», как он ее называл, совсем иначе. Он не бил ее и всякий раз, как только представлялась возможность, старался подкормить, так что лошадь была у него всегда в полном порядке. В результате он вывозил на ней леса больше, чем другие.

Как-то Ломша разжился торбой с кормовым зерном для лошади. Это увидел вольный десятник и написал соответствующую докладную. Прокурор возбудил уголовное дело, состоялся суд, в два дня Ломша был «оформлен» и получил новый срок в три года «за хищение социалистической собственности». Об этом он со своим пятнадцатилетним сроком, конечно, тут же забыл, тем более что новый суд казался ему полной нелепостью. И вот теперь выяснилось, что на нем висят эти три года.

– По пятьдесят восьмой статье ты отсидел, – сказал ему, радостно осклабившись, капитан в спецчасти, – а вот три года по указу еще не досидел.

Таким образом, Ломше оставалось отбывать еще более года.

Ломша был в неистовстве, хотел прекратить работу и объявить голодовку, словом, был в таком состоянии, что мог совершить все что угодно и схлопотать новый срок. Времена были суровые. Я буквально насильно заставил его выйти на работу и вместе с бригадиром стерег его и опекал, пока он немного не успокоился.

В начале 1953 года в Москве было объявлено о деле «врачей-отравителей», и в лагере, как и на воле, сложилась напряженная обстановка. Ходили слухи о намеченном этапировании заключенных-евреев в особые лагеря на Дальнем Севере. Не дожидаясь каких-либо новых инструкций (впрочем, может, такие инструкции и были), лагерная администрация «реагировала» и принимала меры. Исполнявших инженерно-технические функции или занимавших «придурочные» должности евреев спешно переводили на общие работы. Мой приятель был снят с «высокого поста» нормировщика и отправлен на работу в лесоцех.

Уголовники, которых мало волновали политические проблемы, к сообщению об «убийцах в белых халатах» отнеслись довольно равнодушно. Воры в законе, как правило, космополиты, среди них встречаются выходцы из всех национальностей. Ведя при всяких режимах постоянную войну с обществом, они в первую очередь ценят верность своей профессиональной корпорации, и особого антисемитизма в их среде я не замечал. В нашем лагере старый блатной по кличке Максимка-жидок пользовался у них большим авторитетом.

В большей мере были заражены вирусом ненависти так называемые бытовики, люди, сидевшие за хищения, финансовые махинации, ведомственные и подобные преступления. В своем миропонимании они ни в чем не отличались от живущих на воле обывателей. Весьма агрессивно в отношении евреев вели себя некоторые «политические» из числа тех, кто во время войны активно сотрудничал с немцами. Действия Сталина и его окружения ложились в их сознании на хорошо подготовленную почву и встречали у них полное сочувствие.

Повсюду велись антисемитские разговоры, иногда принимавшие самый неожиданный характер. «Врачей-отравителей» обвиняли в том, что они плохо сработали свое грязное дело. «Ух уж эти жиды, – говорил, заворачивая портянку на ноге, один мужичок-двадцатипятилетник, полицай при немцах, – не сумели потравить всех их там в Москве!» «Скоро жиды всех отравят», – вторил ему наперекор логике дружок, бывший писарь в немецкой управе в одном из городов на Украине.

Ломша был далек от больных для меня проблем, но интуитивно понимал трагизм происходящего и однажды, как бы вскользь, проявляя удивительный такт и душевную тонкость, сказал: «Не обращай внимания на всех этих стервецов. Они и собственных отца с матерью могут сгубить!» Такое отношение мне было особенно дорого, ибо даже некоторые, вроде бы, интеллигентные люди, может быть, в глубине души мне и сочувствующие, старались держаться от меня и других евреев подальше, чтобы не скомпрометировать себя и не оказаться в глазах обитателей барака причисленными к гонимому племени.

– Ты не боишься общаться с евреем? – как-то полушутя-полусерьезно, но не без горечи спросил я Ломшу.

– Что ты, Моисеич, – просто, как само собой разумеющееся, без тени рисовки сказал Ломша, – ведь я – верующий христианин.

Особенно активным в антисемитских разговорах в нашем бараке был некий Борис Иванович, или просто Борька, как его все звали, человек лет шестидесяти, но еще довольно крепкий, по должности бухгалтер. В прошлом он был каким-то партийным работником, а при немцах сотрудничал в харьковской немецкой газетенке. Придя в барак, он до позднего вечера как одержимый вел соответствующие разговоры, что доставляло мне в нашей и без того трудной жизни дополнительные страдания. «Наконец-то в Москве поняли, что от жидов все зло!» – вопил он. Адресуясь к одному из обитателей барака, он, кривляясь, кричал: «Лёвеле! Что-то твои Левочки в Москве крепко провинились! Скоро мы всех Левочек переведем на мыло!» Я обратил внимание на то, что Ломша уже давно как-то особенно внимательно и даже настороженно наблюдает за Борькой. Он прислушивался к тому, что тот говорил, и как будто старался что-то вспомнить. Однажды Борька, как всегда, собрав вокруг себя слушателей, разглагольствовал на излюбленную тему и случайно упомянул какой-то районный центр под Белгородом.

– А ты, что же, жил там? – живо заинтересовался Ломша.

– Работал там когда-то, – нехотя ответил тот.

– Ну да, я наконец вспомнил, где тебя видел, – тихо, как бы сквозь зубы, процедил Ломша, – зимой тридцатого, когда нашу семью высылали из деревни как кулаков. Ты был главным в отряде милиции. Ходил по домам. Нам и всего-то три часа дали на сборы!

– Ну, было, такой приказ был, – в замешательстве, несколько растерявшись, забормотал Борька.

– Хорошо помню, – наседал Ломша, – у матери в хозяйстве большой нож был. Ты еще протокол стал писать, что обнаружил у кулака холодное оружие. Да помощник твой тебя на смех поднял. Стали мы одеваться – нет отцовского полушубка. А потом, когда повезли нас на станцию, я видел, как ты щеголял в нем по улице. Теперь я все вспомнил. Вот ведь как довелось встретиться!

Десяток настороженных, внимательных глаз обратилось к Борьке. Тот как-то посерел, съежился и стал испуганно оглядываться.

– Приказали из центра, вот и ездили по деревням, я ведь партийный был, – стараясь скрыть смущение и испуг, натужно проговорил Борька. – А полушубка никакого я не брал, какой еще полушубок?!

– Да-а-а, дела, – сказал кто-то из присутствующих. Все замолчали. Больше Борька о евреях не говорил. Вечером я спросил у Ломши:

– А что, этот Борька действительно вашу семью раскулачивал? Неужели такое совпадение?

Лицо Ломши приняло веселое, чуть с хитринкой выражение.

– Нет, конечно. Я с этим гадом на пересылке был и сюда в 1945 году одним этапом прибыл. Не сразу только об этом вспомнил, сколько лет прошло. Он все жалобу сочинял, просил пересмотреть его дело и с одним заключенным из бывших начальников советовался. Он ему рассказывал, что под Белгородом раскулачиванием занимался и каким-то спецотрядом командовал. Думал через это получить послабление. Я рядом на нарах лежал, все слышал. С его же слов я все и сказал. Попал в точку. А вообще-то, все они были на одно лицо, шпана, словом. Тот, который нас высылал, очень на Борьку похож был, и полушубок упер, и акт о холодном оружии сочинить пытался. Все правда.

Фришка

Словом «придурок» в лагере обычно именуют человека, который сумел избежать тяжелой физической работы и пристроиться где-либо во внутрилагерной или производственной обслуге в качестве счетовода, учетчика, статистика, нормировщика, нарядчика, заведующего баней, каптеркой, карантином, ларьком и т. п. и таким образом получил возможность трудиться в тепле и не слишком тяжело.

По общераспространенному убеждению работяг, такой заключенный придуривается, т. е. делает вид, будто трудится, а на самом деле кантуется, тянет свой срок, не растрачивая силы и не укорачивая себе жизнь.

Отношение работяг к придурку двойственное. В нем сочетаются неприязнь (дескать, пролез на тепленькое местечко и помогает начальникам угнетать зека) и зависть, а порой и восхищение (ведь вот как сумел хитрый проныра устроиться!). Само понятие «придурок» могло возникнуть только в условиях подневольного труда среди людей, не понимающих или вообще мало ценящих всякую сколько-нибудь квалифицированную умственную деятельность. В результате в числе ненавистных придурков наравне с разными ловкими, угодными администрации подонками оказываются и люди общественно полезные, такие как врачи или инженеры.

Но возможна и другая попытка выявить этимологию этого стихийно возникшего в лагере термина: придурок – человек, состоящий при дураке. В этом случае для понимания термина необходимо специальное разъяснение.

Исправительно-трудовой лагерь, как его официально именуют, так же как и всякое советское учреждение или предприятие, располагает несоразмерно разбухшим бюрократическим аппаратом. Кроме режимно-охранных должностей – вольнонаемных надзирателей (обычно из добровольцев-сверхсрочников), оперуполномоченных, сотрудников политотдела и культурно-воспитательной части, существует еще множество других в лагерном управлении, в каждой зоне и на производстве – работники бухгалтерий и плановых отделов, начальники заводских цехов, инженерно-технический состав, всевозможные бракеры и контролеры, работники на строительстве железнодорожной ветки, вольнонаемные лагерные врачи и т. д. Некоторые из них попали в лагерь после окончания институтов по распределению, другие родились и выросли близ лагеря, начали свой путь с надзирателей и охранников и постепенно поднялись по бюрократической лестнице, третьи отбыли здесь свой срок и остались в качестве вольнонаемных, опасаясь, уехав, снова угодить повторниками в заключение или же оценив выгоду работы в составе лагерной администрации. Часто начальники разного уровня устраивали своих жен, дочерей и других родственников на различные фиктивные должности для пополнения семейного бюджета.

Лагерь оказывал отрицательное воздействие не только на заключенных, но и на вольнонаемных, живущих за их счет. Под влиянием окололагерной среды, с ее вечными пьянками, драками, жульничеством и ощущением полнейшей безнаказанности, вольняшки часто теряли человеческий облик. Они привыкали к тому, что под их началом находятся покорные, безответные рабы, над жизнью и смертью которых они полностью властны, и что эта власть прочно охраняется всей государственной карательной машиной. Только немногие из них работали добросовестно. Каждый вольняшка старался обзавестись помощником из числа зека, который выполнял бы за него работу. Такой зека-придурок также был доволен, ибо положение «при дураке» избавляло его от физической работы. В результате возникло множество прид урочных должностей, за которые расплачивался работающий контингент. Вольнонаемные начальники работать не только не хотели, но, разучившись, уже и не могли. Так образовалась категория лагерных придурков, людей, состоявших на службе при ленивом, хитром, а иногда и злобном чиновнике и исполнявших за него работу.

В первый год лагерной жизни мне пришлось много физически работать на лесопильном заводе. Особенно мне досталось в зиму 1949–1950 годов, когда я по одиннадцать часов в смену работал на сортировочном бассейне в сорокаградусный мороз и, придя в зону, не раздеваясь, валился на нары и отогревался в барачной духоте не менее чем часа два. Помню, как в новогоднюю ночь нас продержали на работе до полуночи, то есть семнадцать часов, ибо завод не выполнял годовой план, а пожаловавший поздно вечером на завод пьяный начальник ОЛПа материл нас за то, что, по его мнению, мы медленно работали.

Однажды я разговорился с каким-то парнем, случайным соседом по бараку, бытовиком из-под Вологды, и он, почему-то проникшись ко мне симпатией, сказал:

– А почему бы тебе не поступить к нам на курсы бракеров?

Вечером я зашел в помещение КВЧ и увидел там десяток зека, а с ними пожилого человека, который показывал им чертежи и диаграммы и рисовал на доске мелом схемы. Я понял, что это и есть курсы бракеров. Занятия как раз кончились, и я разговорился с преподавателем. Им оказался бывший зека, в прошлом москвич, сидевший с 1937 года, ныне пенсионер, подрабатывавший на курсах. Это был знаток леса высшей квалификации, когда-то преподававший в московских и ленинградских институтах.

– Я не могу взять вас на курсы, – сказал он, – мы берем сюда только «друзей народа» – воров, бандитов и насильников, но я дам вам книжку, а в конце занятий приму экзамен и напишу свидетельство об окончании курсов, а там уж плывите сами по лагерной жизни, как сумеете.

Так я и сделал. Дважды прочитав книжку, я сдал экзамен на «отлично» и получил справку, которую отнес знакомому экономисту на заводе, старому лагернику X. Размахивая этой справкой, приятель сумел протащить меня бракером на лесобиржу. Разумеется, моих книжных знаний для выполнения обязанностей бракера было мало, но по ходу пьесы я овладел специальностью и работал не хуже, чем другие.

Приход на лесобиржу вольняшки в качестве заведующего меня не слишком огорчил. Бывший заведующий, заключенный, сидевший за какие-то ведомственные махинации, вечно боялся попасть в немилость к начальству и лез из кожи, чтобы всем угодить. В результате по его приказу нам постоянно приходилось загружать пиломатериалами машины для лагерной обслуги, пилить и колоть для начальников дрова и делать все это в единственный тридцатиминутный перерыв при одиннадцатичасовом рабочем дне. Однажды он, желая выслужиться, нагрузил надзирателю машину дров без соответствующего документа, после чего по доносу вольнонаемного бухгалтера его отправили куда-то на лесоповальный ОЛП.

Новый вольный заведующий, Африкан Николаевич, которого в бригаде с первого же дня стали именовать Фришкой, был коренным жителем Архангельской области. Образования у него никакого не было, по-видимому, не было и больших связей, и его определили на низкооплачиваемую должность к нам на лесобиржу.

Это был человек лет сорока, невысокого роста и не слишком крепкого телосложения. Как и все сельские жители Архангельской области, он хорошо разбирался в пиломатериалах. Был он человеком неглупым и, как все северяне, широкой души и незлым. По всякому поводу он готов был полезть в драку, но через минуту полностью отходил и зла не помнил. Ко мне он с первого же дня проникся симпатией, заявив однажды:

– Бракер ты хреновый, в лесе мало что смыслишь, как все вы там, москвичи, но парень честный, не подведешь, на тебя можно положиться, а в наше время – это главное! А они все кто? Ворье! – говорил Фришка, тыкая пальцем в сторону сидящего тут же бригадира. – За ними смотри да смотри, а то подведут под монастырь!

Мне Фришка полностью доверял и частенько вел со мной откровенные разговоры, в частности о сыне, который учился в Ленинграде, в техникуме, и о судьбе которого Фришка очень беспокоился. Он советовался со мной, оставить ли сына после учебы в Ленинграде или забрать к себе.

– Разбалуется парень без родителей, – говорил он, – угодит в лагерь, а мы-то с тобой знаем, что это такое!

Бюджет Фришки поддерживался охотой и рыбной ловлей, без этих занятий на одном лишь жалованье ему бы не прожить. Как-то зашел разговор об охоте, на которую Фришка отправлялся на другой день, и он сообщил, что уже заготовил пять патронов.

– А что ж так мало? – спросил я.

– Да мне больше пяти зайцев до дому не донести, тяжело будет, – ответил Фришка без тени рисовки. Я был поражен.

– А если промахнешься?

– Ну, пожалуй, возьму еще патрон, – как-то неуверенно ответил охотник.

Фришка был бы отличным охотником-промысловиком, но соблазн стать «гражданином начальником» и жить, не обременяя себя особыми трудами, оказался столь велик, что этот простой и от природы честный человек пошел на работу в лагерь. Он не был ни лентяем, ни стяжателем, каких среди вольнонаемного персонала было немало, но само начальствование над безответными заключенными приучило его жить за счет чужого труда. Для порядка покричав в начале рабочего дня на работяг, сделав выволочку бригадиру, десятнику и бракеру и тем самым удовлетворив свой начальнический гонор, он минут через сорок начинал скучать, а через час вообще уходил с завода, дав 'ЦУ: «Смотрите вы у меня, чтобы все было в порядке!» Иногда его уходу предшествовал разговор по телефону с закадычным другом, также вольнонаемным, заведовавшим на лесопильном заводе шпалорезкой. Речь Фришки выглядела примерно так: «Вась, а Вась! Может, пойдем? Слышь, Вась, пошли, что ли! Ну да, я же говорю, туда, туда! Ну так давай! Давай сразу же! Ну хорошо, значит, пошли! Вась, а Вась…» – и так далее.

Закончив переговоры, Фришка отправлялся в «Решето», местное питейное заведение, обрамленное набитым крест-накрест штакетником, откуда и пошло его наименование. Мы уж знали, что не увидим своего начальника дня два, а то и три.

Один эпизод отлично иллюстрирует особенности трудового процесса в условиях лагеря, а может быть, и не только лагеря. Лесоцех пилил доски, предназначавшиеся для вагоностроительного завода. Бригада спешно готовила пиломатериал к погрузке. Увидев, что Фришка навострил лыжи, дабы отправиться в свой обычный поход, и получив телефонограмму, что нам ставят сорок вагонов, я спросил, будем ли грузить их.

– Ну их на хер, не грузи! – последовал ответ.

– Но нам ставят вагоны, – растерянно сказал я.

– Я что, мать твою, сказал тебе, не грузить! Дав указание, Фришка величественно удалился.

Часа через два вагоны были поставлены, и мы, следуя приказу начальника, отправили их порожними, за что завод должен был заплатить большой штраф.

На следующий день пришло сообщение, что железная дорога вновь присылает порожняк. Я позвонил Фришке домой, но тот, обматерив меня, пьяным голосом предупредил, что, если мы будем без его приказа грузить вагоны, он спустит с нас шкуру. Мы выполнили указание Фришки, и завод снова заплатил огромный штраф.

Между тем работать на лесобирже стало совершенно невмоготу. Вся территория биржи, равно как и все автолесовозные дороги, были забиты потоком непрерывно льющегося из лесоцеха пиломатериала. Мы выбились из сил, перекладывая доски, чтобы обеспечить лесовозам хоть какие-то пути. Штабелевать доски также было невозможно, так как все подъезды к штабелям были забиты, да и не имело смысла, ибо ожидалась погрузка. Наступила полная закупорка, лесовозы не могли более убирать с сортплощадки пиломатериалы, и доски не сортировались, а просто скидывались на дорогу. Матерились все: лесовозники, начальники цехов, а в конце дня и начальник завода. Мы все на лесобирже измучились до предела. Ночью на погрузплощадку снова прибыли вагоны и ушли без груза. Штраф железной дороге измерялся уже многими тысячами рублей.

Наконец на четвертый день на лесобирже появился Фришка. У него был сильно помятый вид и над глазом светился огромный фонарь. Видно, на этот раз встреча с дружком мирно не закончилась.

– Как быть с отгрузкой? – спросил я, размахивая руками, покрытыми кровяными ссадинами от непрерывной многодневной перекладки досок.

– Хер с ним, грузите! – последовал ответ. Лучшие умы лесозавода пытались понять, что заставило Фришку навесить на завод огромный штраф и изнурить бессмысленной работой заключенных многих бригад. Мы бы никогда не сумели разгадать загадку, если бы не воришка Петька, понимавший психологию нашего начальника лучше нас.

– Да дело-то простое, – сказал он, – года два назад сюда приезжал приемщик пиломатериалов с вагоностроительного завода. Фришка ждал, что гость поднесет ему в «Решете» стакан, а тот, падло, пожалел денег, а может, у него их и не было. Не то чтобы нашему этот стакан был так уж нужен, но человек обиделся, что ему не сделали уважения, и решил их завод наказать. Вот мы и ишачили четверо суток! Нам оставалось лишь восхищаться проницательностью нашего молодого лагерного коллеги.

Старый интеллигент

Рядом с курилкой лесобиржи находилась небольшая конторка строительной бригады, которую возглавлял человек лет шестидесяти пяти, инженер Евгений Иосифович Войнилович. Бригада состояла в основном из «западников», то есть жителей бывшей Польши, в большинстве своем крестьян. Это был народ положительный и аккуратный, с еще сохранившимися навыками добросовестной и честной работы, трудились они не спеша, но основательно, выполняя всевозможные строительные и ремонтные работы на заводе.

Войнилович был потомственный петербургский интеллигент польско-русского происхождения. Свою тюремную карьеру он начал еще в конце 20-х годов, и лагерный стаж его исчислялся десятилетиями. Поводом для многочисленных арестов послужило то, что где-то к концу первой мировой войны он поступил в юнкерское училище вольноопределяющимся и вышел из него прапорщиком. В качестве бывшего офицера он постоянно подвергался преследованиям: сперва попал в тюрьму и был выслан, по окончании ссылки некоторое время работал на воле, затем снова был арестован и, отбыв в лагере первый срок, попал в Челябинск, где строил тракторный завод, а во время войны руководил его переоборудованием для производства танков. В третий раз, в 1950 году, арестовали не только Войниловича, но и его жену. Получив свою десятку за антисоветскую агитацию, Евгений Иосифович оказался в нашем лагере. Не без юмора он рассказывал, что главным его преступлением оказалась якобы сказанная им фраза о том, что финская кампания 1940 года напоминает ему цусимское поражение. Следователи именовали его чуждым элементом и белогвардейцем, а его работу на строительстве Челябинского завода, за которую он получил орден, трактовали как своеобразную маскировку.

В какой-то мере судьба семьи Войниловича типична для нашей эпохи. Отец его погиб во время гражданской войны, отец жены сгинул в лагере. Мать жены попеременно ездила в лагерь то к дочери, то к зятю. Я помню, как однажды, когда нас пригнали с работы, я увидел на ступеньках конторы у вахты пожилую женщину. На лице ее не было той растерянности, которая обычно появлялась при виде колонны зека на лицах наших гостей, приезжавших навестить родных. Ей было привычно навещать в лагере то мужа, то дочь, то зятя, и она, улыбаясь, приветливо помахала нам рукой.

Администрация завода относилась к Войниловичу с подозрением. Под влиянием постоянной пропаганды в сознании начальников сложился образ опасного инженера-вредителя, который может невесть что сотворить на заводе, того и гляди поджечь или взорвать. Поэтому всякое его действие по инженерной части наталкивалось на настороженное отношение, а инициатива пугала. Однажды это чуть не вылилось в целое следствие.

На территории завода решили построить сушилку для пиломатериалов, предназначенных мебельному цеху. Поручили это бригаде Войниловича. Работяги довольно быстро воздвигли небольшое одноэтажное сооружение, оставалось покрыть его крышей, которую собрали отдельно и подняли наверх. Между крышей и стенами оставались зазоры. А дело было суровой архангельской зимой. Войнилович приказал работягам развести на полу стройки костер, чтобы отогреть крышу, которая промерзла и не входила в пазы, и, возвращаясь после обеденного перерыва на завод, начальник, лейтенант Пелевин, увидал густые клубы дыма, валившие из окон и дверей еще не вполне готового сооружения. Не разобравшись, в чем дело, он стал орать на Войниловича, обвиняя его в намерении сжечь сушилку. В воздухе стоял мат, на Войниловича сыпались брань и угрозы.

Тщетно пытался Войнилович объяснить Пелевину резоны своих действий, тот его и слушать не хотел и в раже кинулся на вахту за надзирателями. Но пока начальник суетился, Войнилович продолжал делать свое дело. Разогретая крыша встала на свое место, и костер был потушен. Тут прибежавший с надзирателями начальник завода с изумлением увидел, что все пришло в норму, а трудная с его точки зрения техническая задача по установке крыши успешно решена. К чести его следует сказать, что он осознал свою ошибку и даже похлопал Войниловича по плечу в знак примирения. С тех пор администрация стала испытывать к Войниловичу особое уважение. «Старый спец, – говорили начальники, – из бывших», – видимо, подразумевая, что старые «вредители» работают лучше новых недоучек.

– Идиоты, – говорил мне вечером Войнилович. – Пелевин окончил, хотя бы формально. Лесной институт в Ленинграде. С подобной технической задачей знакомят студентов первого курса любого строительного техникума. Ну, чему-то же его учили!

В конторе лесобиржи один зека-умелец соорудил из отрезанной где-то телефонной трубки нечто вроде еле слышного громкоговорителя, и я, занимаясь всякой технической работой бракера-десятника, имел возможность слушать радио. И вот однажды прозвучало сообщение о болезни Сталина. Я отправился в контору Войниловича и все ему рассказал. Войнилович перекрестился: «Царствие ему небесное». – «Да нет, – сказал я, – он не помер, заболел» – «Нет, нет, голубчик, помер, – ответил Войнилович. – Кровавая эпоха кончилась, будем надеяться на лучшее». Интуиция старого зека подсказала ему, что тирана больше нет.

Войнилович отличался удивительным самообладанием, спокойствием и выдержкой. Он умел устроить свой скромный быт, всегда был чисто выбрит и аккуратно одет. На грубости и окрики начальства он не обращал никакого внимания, к тому же ему никогда не изменяло чувство юмора.

В дальнем углу жилой зоны возвышался двухэтажный барак, в котором жили лагерные придурки: работавшие в обслуге заключенные и инженерно-технический состав завода. Там, на втором этаже, обитал и Войнилович. Как-то летом, в свободный от работы день, я пришел навестить живших в этом бараке друзей. В углу второго этажа была дверь, за которой имелся небольшой выступ из досок. С этого своеобразного балкона без перил открывался вид на запретку, а через нее – на небольшую рощу из молодых деревьев, образовавшуюся на месте вырубленного леса. В этот день за зоной, у запретки, работала бригада женщин-заключенных, рывших для чего-то канавы.

Слух о том, что женская бригада работает рядом с зоной, быстро распространился среди заключенных, и вот рослый парень-блатнячок пожаловал в барак и вылез на деревянный выступ. Если только прав итальянский врач психиатр Чезаре Ломброзо, доказывавший, что существует преступный тип человека со специфическим физическим обликом, то можно считать, что блатнячок выскочил из его альбома. Маленький узкий лоб наполовину зарос нависавшими на глаза волосами, глубоко упрятанные в глазные впадины маленькие хитрые глазки все время бегали, озираясь по сторонам, огромная квадратная челюсть занимала большую часть лица, а острый подбородок как-то особенно подчеркнуто выдавался вперед. Передвигался он также не совсем по-человечески, согнувшись, и какими-то странными рывками, напоминавшими повадки гориллы.

К тому же и одет он был весьма живописно: в широкую, навыпуск, ядовито-малинового цвета рубаху и модные брюки странного фасона, которые обтягивали колени и расширялись кверху. Несмотря на летнее время, на голове у него была лихо заломленная кубанка. Но главным его украшением была огромная стеклянная бляха зеленого цвета, свисавшая с шеи на цепочке. Словом, он имел вид настоящего дикаря.

Появление такого красавца на балконе, естественно, не могло не произвести впечатления на женщин. Прекратив работу и собравшись в кучку, они принялись обсуждать представшее перед ними зрелище и обмениваться впечатлениями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю