Текст книги "Мы шагаем под конвоем"
Автор книги: Исаак Фильштинский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Фильштинский Исаак Моисеевич
Мы шагаем под конвоем
Фильштинский Исаак Моисеевич – филолог-востоковед, автор нескольких книг по истории арабской литературы, многочисленных вступительных статей к различным памятникам этой литературы, а также их переводов, в настоящее время профессор Московского университета. Он родился в 1918 году в Харькове, в 1941 году окончил исторический факультет ИФЛИ, был призван в армию и направлен на военный факультет Института востоковедения (позднее – Военный институт иностранных языков). В апреле 1949 года И. Фильштинский, работавший тогда преподавателем Военного института, был арестован. Первый следственный год он провел в тюрьмах на Лубянке и в Лефортово, а затем отбывал свой десятилетний срок по статье 58,10 в Каргопольлаге, в Архангельской области, до пересмотра дела в 1955 году. Любознательный, наблюдательный, склонный к психологическому анализу и обобщению молодой ученый впитывал разнообразные впечатления, которые в изобилии поставляла лагерная жизнь. В после лагерные годы бдительные стражи режима не оставляли И. Фильштинского без внимания.
За участие в правозащитной кампании 1968 года он подвергался всякого рода преследованиям и в частности был отстранен от своего любимого дела – преподавания (до этого он читал в МГУ ряд курсов по истории арабской литературы и культуры, руководил научной работой студентов и аспирантов), а в 1978 году у него на квартире был проведен обыск с изъятием «крамольной» самиздатской литературы, после чего тогдашний директор Института востоковедения АН СССР Е. М. Примаков счел за лучшее уволить «компрометировавшего» его сотрудника. Однако И. Фильштинский продолжал работать и публиковать свои труды по арабистике. В 1989 году он отвлекся от своих научных занятий, чтобы написать книгу о лагерном опыте, созревавшую в его сознании на протяжении многих лет. Рассказы И. Фильштинского можно назвать беллетризированными воспоминаниями. Тонкое понимание человеческой психологии и глубокое сострадание к своим сотоварищам по лагерю сочетается в них с аналитическим мышлением и мягким юмором. Это лагерь глазами интеллигента и вместе с тем живого участника всего происходящего.
Основная тема книги – лагерь, а через него и вся наша жизнь как трагический абсурд. Рассказы И. Фильштинского разнообразны и по тематике, и по тону, и по построению: среди них есть и структурированные новеллы о судьбах или событиях, и зарисовки отдельных сцен, часто комических, или скорее трагикомических. Автора интересуют не ужасы лагерной жизни – их в книге практически нет, – а раскрытие человеческой природы в экстремальных и нелепых условиях. Пестрая амальгама рассказов и зарисовок И. Фильштинского, обрамленных авторским введением и эпилогом и объединенных личностью и судьбой автора, которому он скромно отводит в своем повествовании лишь периферийное место, складывается в целостную картину, рисующую лагерную жизнь в совершенно новом ракурсе, – и это существенно отличает книгу И. Фильштинского от всей известной нам до сих пор лагерной прозы.
Жене и другу Анне Рапопорт посвящается
Мой лагерь
О советских репрессиях и лагерях много пишут и говорят, горькую тему эту нелегко исчерпать. Слишком густо вплетена она в общественную память, слишком неразрывно срослась с историей нашего отечества. Однажды я оказался свидетелем своеобразного социологического эксперимента: в собравшейся в одном московском доме компании заговорили о прошлом, и выяснилось, что примерно из трех десятков человек восемь побывали в местах заключения, у семерых погиб кто-то из родителей, а у многих других близким родственникам довелось хлебнуть тюремной и лагерной похлебки. Из моих тридцати двух соклассников по средней школе в разное время было арестовано пятеро, причем двое из них погибли в лагере. В результате лагерная мораль, психология и лексика прочно вошли в быт всех слоев общества. Даже в детских садах дети научаются выражаться по-лагерному. Как-то я прогуливался с женой по университетскому парку на Ленинских горах, рядом, на стадионе, студенты играли в футбол, сопровождая чуть ли не каждый удар по мячу смачным лагерным сленгом, весьма странно звучащим на фоне величественного здания цитадели науки.
Лагерный срок заключенные проходили по-разному – одних непосильные испытания сломили, другие сумели их вынести, а третьи прошли свой путь сравнительно благополучно. Это зависело от многих причин: от статьии срока, местонахождения, психофизических данных, наконец, от возраста. И все же судьбы зека во многом между собой схожи, почти подобны. Несмотря на это, как и во всякой экстремальной ситуации, опыт каждого по-своему уникален.
Мне сравнительно повезло – я провел в тюрьмах и в лагере всего шесть лет, с 1949 по 1955 год. О своем лагерном опыте я не жалею: лагерь помог мне проверить свои возможности и избавил от многих заблуждений.
Я узнал, что булки на деревьях не растут и что очень многие из так называемых «всемирно-исторических достижений», о которых всю мою предшествующую жизнь бубнили институтские профессора, пресса, радио, кино и театр, часто результат нечеловеческого труда миллионов рабов-заключенных. Телами их вымощены и колымские золотые прииски, о которых писал В. Т. Шаламов, и Караганда, и Печора, и Инта, и Норильск, и Воркута и другие бесчисленные лагеря по всей стране.
Меня в лагерной жизни спасало два обстоятельства – сравнительно молодой возраст, и, как это ни покажется читателю этих строк странным, любопытство, интерес к жизни. В повести американского писателя Сэлинджера «Над пропастью во ржи» героя беспокоит судьба уток, плавающих летом в пруду, в холодное время года. Его мучает вопрос: «Куда деваются утки зимой?» На протяжении многих лет, еще в школе, когда арестовывали родителей моих соучеников, а потом и их самих, в московской коммунальной квартире, откуда в ночную пору увозили людей, о чем утром шепотом сообщала отцу мать, в институте, когда то и дело исчезали профессора и студенты, а на комсомольских собраниях прорабатывали и исключали детей «врагов народа», и я сам чудом избежал ареста, наконец, в армии, я все время задавал себе вопрос: куда же девались эти люди, так таинственно уходившие в небытие в ночную пору? В их виновность я никогда не верил и с детских лет прекрасно понимал ложь обвинений и неестественность так называемых признаний на публичных процессах, но не мог объяснить себе причину творившейся вокруг сатанинской жестокости.
Я знал одну даму, весьма нацеленную на карьеру, в доме у которой на всех семейных торжествах первый бокал поднимали за здоровье Сталина. Выходя с партийного собрания в весьма почтенном учреждении, на котором сотрудникам зачитали доклад Хрущева на XX съезде партии, она воскликнула: «Какой ужас!» – «А ты что, раньше обо всем этом не знала?» – с раздражением ответила ей коллега. «Что-о-о, – заорала дама на весь служебный коридор, – а ты знала и молчала?» Она, как и всегда, оказалась права и чиста, а все вокруг виноваты. Разумеется, все она, как и многие другие, прекрасно знала, но страх, карьерные соображения, надежда, что их минует чаша сия, заставляли людей надевать на глаза черные очки и затыкать уши ватой, дабы отогнать крамольные мысли, которые, если иметь мужество додумать их до конца, должны были подвигнуть порядочного человека на столь опасное противодействие злу.
Так вот, куда же деваются утки? Сидя на Лубянке и в знаменитой, недоброй памяти Лефортовской тюрьме, путешествуя в столыпинском вагоне и видя вокруг себя в лагере тысячи людей, я, наконец, узнавал судьбу своих предшественников, сам двинувшись по Дантову кругу.
Судьба оказалась ко мне милостива. Я не попал ни в Колымские лагеря, ни на страшную 501-ю стройку железной дороги, которая по чьему-то нелепому замыслу должна была пересечь всю северную часть Сибири. Лагерь, в котором я оказался, был рядовой, в нем отбывали срок от 20 до 30 тысяч человек. По нормам ГУЛага он был столь незначителен, что в предназначенном для служебного пользования справочнике вообще не значился. Он входил в систему ГУЛПа (подразделение ГУЛага – Главное управление лагерей лесной промышленности). На многочисленных отдельных лагерных пунктах – ОЛПах – заключенные валили лес, который подвозили с лесоповальных ОЛПов на лесопильный завод, выпускавший пиломатериалы для авиационной, автомобильной, вагоностроительной и других отраслей промышленности, а также шахтовку для угольных разработок, шпалы, мебель и вообще все, что делается из дерева. На этом лесопильном заводе я провел большую часть срока своего заключения. Но у нашего лагеря была одна особенность – в него свозили из других лагерей и колоний тех, кто совершил какое-либо внутрилагерное преступление (убийство, грабеж, поджог и т. п.). Поэтому через расположенную на нашем ОЛПе пересылку проходил специфический человеческий материал.
Но в основном заключенные в моем лагере мало чем отличались от людей, живших в то время на воле. В нем были представлены разнообразные социальные и национальные группы и профессии, в нем отбывали срок за все виды перечисленных в уголовном кодексе того времени преступлений, действительных или мнимых. Люди были, как и на воле, хорошие и плохие, храбрые и малодушные, осторожные и отчаянные, образованные и полуграмотные. Своеобразие их состояло лишь в том, что, оказавшись в пограничной ситуации, они более отчетливо проявляли как хорошие, так и плохие стороны своей натуры. Все жили друг у друга на виду и представляли отличный предмет для наблюдения психолога и социолога. Здесь было над чем поразмыслить. В своих записках я не претендую на всестороннее описание лагерной жизни. Я лишь хочу на конкретных примерах, в живых картинах поделиться некоторыми наблюдениями – результатом моего личного опыта в том виде, в каком он утвердился в моей памяти, в надежде, что в своей совокупности рисуемые мною эпизоды и отдельные личные характеристики дадут читателю представление о рядовом, обычном, не слишком страшном и трудном, но отнюдь и не слишком легком лагере моего времени.
Превращения
Я познакомился с ней случайно. Сравнительно еще теплым осенним утром нашу бригаду вывели на работу, но не погнали сразу, как обычно, на лесопильный завод, а остановили перед вахтой женской зоны. В те годы кое-где в лагерях еще сохранялись порядки военного и послевоенного времени, и запрет на всяческие контакты заключенных мужчин и женщин действовал не столь строго. В тех же случаях, когда на производстве была потребность в дополнительной рабсиле, лагерная администрация не спешила строго следовать правилам, и женские бригады часто выводились для работы вместе с мужчинами. Вот и на этот раз небольшую группу женщин присоединили к нашей бригаде, и, перемешавшись, общая колонна двинулась на завод. Бригада состояла почти исключительно из старых лагерниц-уголовниц, все они имели знакомых среди зека-мужчин и сразу почувствовали себя в нашей колонне среди своих.
Она испуганно оглядывалась по сторонам. Мрачный облик и жадные, ищущие взгляды изголодавшихся по женщинам старых лагерников, откровенно и хищно оглядывавших вновь прибывшую и отпускавших по ее адресу скабрезные шутки, – все это могло внушить страх кому угодно. Картину дополняла одежда заключенных: ушанки двадцать пятого срока, которые порой не снимались все лето, рваная обувь. Особенно неприглядны были грязные бушлаты или телогрейки с торчащими из дыр во все стороны кусками обгорелой ваты. Во время работы в лесу повсюду горят костры, ватные бушлаты легко загораются от разлетающихся искр и вата тлеет часами, так что в бушлатах образовываются большие дыры, с обгорелыми бурыми разводами по краям. Вдобавок, заметив испуг женщины, бригадный остряк «мора» (так обычно именовались в лагере цыгане), сверкая черными глазами, сдвинувши для устрашения шапку набекрень так, что шнурок от нее сползал на глаза, стал медленно пробираться к ней через толпу.
В эти дни я находился в карантине, особой внутрилагерной зоне, потому что и сам прибыл в лагерь недели за полторы до этой встречи. Я не успел получить обычное лагерное обмундирование, на мне были шинель и офицерская шапка, в которых я проходил все месяцы следствия на Лубянке и в Лефортово. Поэтому моя внешность заметно отличалась от облика старых зека, что, по-видимому, и побудило молодую женщину сделать попытку пробиться ко мне через толпу. Я уловил ее робкий, испуганный взгляд и, приблизившись к ней, спросил:
– Недавно с воли?
– Вчера этапом из тюрьмы.
– Где вы сидели?
– В Москве, на Малой Лубянке (следственная тюрьма московского МГБ) и в Бутырках.
– Пятьдесят восьмая?
– Да, пятьдесят восемь, пункт десять, пять лет.
В это время колонна двинулась, мы пошли рядом, и женщина рассказала свою по тем временам достаточно банальную историю. Ей двадцать шесть лет, она художница, работала по оформлению каких-то выставок, была замужем, у нее есть ребенок, мальчик трех лет. В Бутырках следователь ей сообщил, что муж вскоре после ее ареста подал на развод, а сына взяла на воспитание мать мужа. О ребенке она ничего не знает. Сидит потому, что что-то сказала подруге-художнице, а та донесла «куда надо». А еще в 37-м году арестовали отца, заведующего закрытой столовой, его обвинили в намерении отравить каких-то начальников, которых потом самих арестовали и расстреляли. А теперь вот и она созрела для ареста, и ей, дочери врага народа, легко было пришить, как и отцу, террористические намерения. Но следователь оказался сочувствующим и добрым человеком и посадил ее по статье «за антисоветскую агитацию» всего лишь на пять лет. «Следователь меня спас, – сказала моя новая знакомая, – он мне объяснил, что, если я признаю свои разговоры с подругой, отпадет статья о терроре и меня не расстреляют».
«Ох уж эти добряки-следователи», – подумал я, но разочаровывать ее не стал, ведь коль скоро она попала в тюрьму, ей все равно было не миновать лагерного срока.
Всю дорогу, испуганно оглядываясь, женщина, в нарушение конвойных правил, держала меня под руку. К счастью, путь до лесопильного завода был не столь уж долог, и конвой не обратил на нас внимания. В заводской зоне женщин отделили от мужчин, поставили на штабелевку досок и для порядка назначили им в качестве охраны одного солдата.
Когда после окончания рабочего дня бригады стали собираться у заводской вахты, ожидая, чтобы их отконвоировали в жилую зону, моя новая знакомая, отыскав меня в толпе, немедленно ухватилась за мою руку. Окружающие нас работяги сочувственно гоготали: «Ишь, только приехал, а уже бабу…»
Во время работы моя новая знакомая получила наглядный урок лагерных нравов. Не прошло и десяти минут, как то одна, то другая женщина незаметно удалялась, а спустя десять-пятнадцать минут возвращалась, получив тут же, за штабелями, порцию мужской ласки от случайных встречных из числа заводских работяг. Вернувшись в бригаду, искательницы земных радостей спешили поделиться пережитым с товарками, не пренебрегая в своих рассказах самыми интимными подробностями.
Некоторые отправлялись за штабеля по многу раз, ибо, как они говорили: «Когда еще дорвешься до мужского…» И сетовали на одинокую бабью долю в лагере. Обо всем этом молодая женщина рассказывала сбивчиво и взволнованно.
Надо сказать, что положение мое в это время было не из легких. Месяцы тяжелого следствия в Лубянской и Лефортовской тюрьмах сделали свое дело, а после рабочего дня на сортплощадке (мы ее называли спортплощадкой), где с семи утра и до шести вечера приходилось стаскивать с непрерывно движущегося конвейера шестиметровые доски, «пятидесятку» и «дюймовку», и укладывать их по сортам в пакеты (так называемые сани), я еле волочил ноги. На роль доблестного и бесстрашного защитника женщин и угнетенных я в это время едва ли тянул, но тем не менее те полторы недели, в которые женскую бригаду выводили на лесозавод, я неизменно шел на работу и с работы в сопровождении своей дамы и терпеливо выслушивал ее рассказы о прошлой жизни, о детстве, которое выглядело в ее освещении вполне лучезарным, о бросившем ее муже и оставленном ребенке, о том, каково ей жить среди солагерниц-уголовниц и как страдает она от царящего вокруг разврата и цинизма.
Тюрьмы и лагеря то сводят людей в одной камере или зоне, то разлучают их по капризу следователей или администрации, и часто им больше не суждено встретиться. Поэтому я нисколько не удивился, когда однажды бригаду моей случайной знакомой перестали выводить на завод, а через некоторое время женскую зону близ нашего лагпункта вообще ликвидировали. Всех женщин перевели на другие подразделения лагеря, отдельные лесопо-вальные пункты которого тянулись вдоль железнодорожной ветки на десятки километров. И, как это всегда бывало при исчезновении встреченных в мутном потоке лагерной жизни людей, я напрочь забыл о своей спутнице.
Шло безрадостное лагерное время, и вот однажды, года через три после нашей первой встречи, мою бригаду гнали с работы в зону. Это был летний, относительно для Севера жаркий день, темнело в это время года довольно поздно, и в седьмом часу солнце еще светило вовсю. По дороге мы должны были пересечь полотно железнодорожной ветки, и тут я увидел возле шлагбаума одинокую женскую фигуру. По внешнему виду было легко определить, что это бесконвойница. Администрация лагеря постоянно нуждалась в индивидуальном труде заключенных, например, для вывозки из леса пиловочника, для работы на железной дороге и на других объектах. Вместе с тем она была не в состоянии обеспечить всех единичных заключенных конвоем. Поэтому на подобные работы назначали осужденных на небольшие сроки или отсидевших большую часть срока зека, которым выдавали пропуск, позволявший в определенные часы и по строго определенному маршруту передвигаться за пределами зоны без конвоя. Бесконвойники были привилегированной частью лагерников. Они имели возможность заработать немного денег, купить за зоной кое-что из еды, в том числе и спиртное, а при некоторой ловкости обеспечить себе и «личную жизнь».
Женщина у шлагбаума была одета в новенькую телогрейку, аккуратно подогнанную по росту и фигуре, с щегольским воротничком, на голове у нее вместо традиционного лагерного, сшитого из портяночного материала капора был берет, а на ногах вместо лагерных ботинок туфли. Я бы не обратил на нее внимания, если бы один щеголеватый, одетый в красную рубаху блатнячок из нашей колонны неожиданно не окликнул ее по имени. Женщина ответила, и между собеседниками начался обычный в среде уголовников короткий диалог, состоявший из блатного жаргона, матерной брани и псевдолюбовных откровенностей. Из непродолжительного обмена репликами можно было понять, что переговаривавшиеся состояли раньше в любовной связи, но ныне парня законвоировали за какие-то режимные провинности. Женщина обещала в рабочее время пробраться на лесозавод, где для их свидания можно было найти подходящую «заначку». Вся их речь, обильно пересыпанная непристойными шуточками, свидетельствовала о прочной и длительной связи женщины с уголовным лагерным миром. Во время короткой остановки перед шлагбаумом конвоиры также приняли живое участие в беседе, сообщив ей особую остроту и пикантность угрозами устроить чете свидание, отправив возлюбленных вместо «заначки» в штрафной изолятор. Казалось, конвоиры наслаждались этой потехой и отводили душу, цинично сквернословя.
Я пригляделся к женщине и узнал в ней мою старую знакомую художницу. За прошедшие годы она растолстела, лицо приняло грубое и даже вульгарное выражение, брови были по лагерной моде выщипаны и наведены карандашом, а щеки покрывал довольно толстый слой белил и румян. Вдруг ее беспокойно прыгающий и ищущий взгляд скользнул по колонне и встретился с моим. Она сразу замолкла, и сквозь белила и румяна проступили красные пятна. Несколько секунд она молчала, а затем, выпалив в адрес ухажера целую тираду непристойностей, отвернулась и быстро зашагала, почти побежала прочь от колонны. Нас погнали дальше, и женщина скрылась из виду.
Прошло еще два года. Я работал тогда на заводе, на бирже готовой продукции, стал опытным бракером по лесу, перешел в категорию «придурков» и заведовал отгрузкой готовой пилопродукции, которую в соответствии с сортностью и спецификациями отправляли с завода в разные концы страны. В мои обязанности входило также выдавать отходы лесопильного цеха на топку местным жителям, большая часть которых состояла из работников лагерного управления, вольнонаемных, офицеров охраны и надзирателей-сверхсрочников, получивших в поселке жилье.
Однажды на лесобиржу пришел человек средних лет и предъявил наряд на машину дров. Мы разговорились. Он оказался инженером-путейцем, бывшим заключенным набора 37-го года, лишенным права покинуть район лагерного поселка. Мой собеседник работал по найму на строительстве железнодорожной внутрилагерной ветки, которая отходила от основной магистрали Москва – Воркута в глубь Архангельской области по мере того, как вокруг вырубался лес и основывались новые лагпункты. Он спросил о моей специальности и, узнав, что до войны я принимал участие в археологических экспедициях, поинтересовался, знаком ли я с работой геодезиста. Разумеется, в этом деле я ничего не понимал, но уж очень был велик соблазн переменить участь, во мне сработал комплекс старого лагерника, который всегда все умеет делать, и я ответил на его вопрос утвердительно.
– Нам на строительстве ветки нужен бесконвойный геодезист для прокладки трассы. Я попытаюсь добиться для вас расконвоирования, – сказал он.
Незнакомец оказался человеком слова, и месяцев через шесть я действительно получил пропуск. Однако администрация завода не отпустила меня, тогда уже хорошо освоившего специальность мастера леса, на строительство железной дороги, и я продолжал работать на лесобирже, но уже в качестве бесконвойного.
Как-то из-за очередной неурядицы с подачей порожняка для погрузки пиловочника начальник лесобиржи, вольняшка, послал меня в местное управление товарной станции для каких-то «выяснений». Я зашел в контору и вздрогнул от неожиданности. За большим конторским столом не сидела, а восседала с надменным видом моя старая знакомая. Она была одета, как мне, старому лагернику, тогда показалось, по последней столичной моде. Так, во всяком случае, я, возможно по неведению, оценил ее кастрюлевидную шляпу и платье выше колен. Она отчитывала диспетчера-заключенного за неверную адресовку вагонов на какую-то лесоповальную точку.
– Ты, что, – грозно кричала она, – хочешь залететь еще на червонец? Это я могу тебе сделать!
Потом она мельком взглянула на меня и, по лагерной телогрейке признав во мне зека, грубо спросила:
– А тебе что надо?
Я вежливо объяснил причину своего визита и, подучив отрицательный ответ от большого начальства на все претензии заводской лесобиржи, понял, что беседа окончена. Я уже собирался, как бы мы сказали, откланяться и приоткрыл дверь, чтобы выйти, как вдруг во мне проснулось какое-то злое озорство. Я вернулся и сказал:
– А ведь мы с вами когда-то встречались! Вы меня не узнаете?
– Почему же, узнаю. Вы – доходяга, я вас встретила в первый день.
– Вы, что ж, освободились?
– Да, как видите.
– И замуж вышли?
– Да!
– А кто же ваш муж?
– Заместитель начальника лагеря по режиму, майор Л. Моя собеседница говорила все это спокойно, с чувством собственного достоинства и с сознанием того, что ныне она надежно защищена в жизни. Майор Л. был хорошо известной в лагере фигурой. Это был злой и жестокий человек, начавший свою карьеру простым надзирателем еще в 30-е годы, на его совести было много жертв. Ходили слухи, что в прошлом он лично осуществлял лагерные расстрелы.
Говорить с ней мне было не о чем, и я вновь направился к выходу, но уже в дверях еще раз оглянулся и на секунду замер от неожиданности. На меня смотрели широко открытые глаза, полные безграничной тоски, и, как мне почудилось, в них что-то блеснуло. Это продолжалось одно мгновение. Взгляд снова стал спокойным и жестким, подбородок выдвинулся вперед и обрел квадратную форму, губы плотно сжались в ниточку. Я повернулся к двери и, больше не оглядываясь, вышел из конторы.