355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Исаак Фильштинский » Мы шагаем под конвоем » Текст книги (страница 6)
Мы шагаем под конвоем
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 20:55

Текст книги "Мы шагаем под конвоем"


Автор книги: Исаак Фильштинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)

– Но там же полно наследников похлеще.

– Однако второго такого найти нелегко. И действительно, Дитрикса освободили через несколько месяцев после смерти Сталина.

В тот вечер, возвращаясь с работы, я увидел на вахте, у входа в жилую зону, стройного, подтянутого, чисто выбритого человека в сером, превосходно сидящем на нем костюме, при галстуке. Не без труда я узнал в нем моего бывшего оборванного, в грязной телогрейке собеседника из заводской инструменталки. Рядом с ним стояла маленькая старушка, едва доходившая ему до плеча. Дитрикс показал ей на меня пальцем и что-то сказал. Старушка радостно закивала мне головой и выкрикнула, видимо, слова приветствия, но я их не расслышал.

– Выкрутился нерусский черт, шпион, небось, кому-нибудь дал на лапу, они там, в Латвии, все с деньгами, – прошипел, глядя на счастливую пару, вечный недоброжелатель старика Степан Степанович. – Одних фашистов и евреев освобождают, а русскому человеку сидеть и сидеть.

Вдруг Дитрикс сложил руки трубочкой, и сквозь шум я разобрал слова, звучащие здесь как пароль:

– «Гутта кават лапидем нон ви сед сепе кадендо». До встречи на воле!

Но встретиться нам не привелось.

Дело житейское

Работа на дробилке была не тяжелой, но муторной. На протяжении всего одиннадцатичасового рабочего дня нужно было пропихивать отходы от распиловки бревен в узкую щель вращающихся чугунных жерновов. Раздробленные куски древесины проваливались в специальный контейнер, откуда ими загружали паровые машины заводской электростанции, снабжавшей электроэнергией все цеха лесопильного завода, жилую зону лагеря и расположенный близ него поселок, где проживало начальство и обслуга. Обрезки древесины были мокрые и грязные, не все пролезали в дробилку, приходилось переламывать их руками. Древесная пыль и грязь летели во все стороны, набивались в уши, лезли в глаза и толстым слоем покрывали лицо и одежду. Движущаяся лента конвейера непрерывно подбрасывала новые партии мокрой древесины, поэтому от работы нельзя было оторваться ни на минуту.

Однако раздражала меня не работа, а несносный старший в группе, некий Точилов, который все время ругался и придирался к своим подчиненным. Группа состояла из трех человек: самого Точилова, восемнадцатилетнего паренька, осужденного за мелкую кражу, и меня.

Более невзрачного человека, чем тридцатилетний Точилов, трудно было себе и представить. Низкого роста, худенький, с каким-то сморщенным, стариковским лицом и впалой грудью, он отличался удивительной подвижностью и с важным видом носился по цеху то в поисках никому не нужного инструмента, то якобы для оформления каких-то документов. Осужден он был за хулиганство. Должно быть, ему не часто представлялась возможность покомандовать, и теперь он упивался своей высокой должностью. Все ему было не так. То мы, по его мнению, слишком медленно работали, то просовывали в жернова слишком большие куски древесины, от чего дробилка могла остановиться. При этом он все время сквернословил, выкрикивая ругательства каким-то хриплым голосом, скороговоркой и не очень внятно. Во время короткого перерыва я слышал, как он с важностью докладывал начальнику лесоцеха, что он одного подчиненного «бросил на подноску обрезков», а другому приказал переламывать пополам большие куски древесины, прежде чем закидывать их в дробилку. Начальник снисходительно выслушивал его донесения, а он с еще большим воодушевлением принимался «цукать» своих подчиненных.

Мне довелось жить в том же бараке, что и Точилов. В вечернее время его хриплый баритон был отчетливо слышен среди привычного барачного Многоголосья и как-то особенно назойливо лез в уши. Главной темой в речах Точилова был «женский вопрос». Заключенные вообще не прочь поговорить на женскую тему, но и тут тон речей Точилова несколько отличался от привычного. Его рассказы были смесью каких-то наивных откровенностей и бахвальства. При внешности Точилова они казались вдвойне неправдоподобными. У обитателей барака хвастовство Точилова вызывало насмешки, каждый его рассказ обычно сопровождался множеством иронических реплик. «Всех баб в Архангельской области от четырнадцати до восьмидесяти лет перепробовал наш Точилов, – заметил как-то бригадный остряк Сашка. – Уж не знаю, где невинную девку найду, когда выйду на свободу и вздумаю жениться».

Самую точную информацию об уголовных делах солагерников я обычно получал тогда, когда они обращались ко мне за советом при сочинении прошения о пересмотре дела. В этом случае надо было выкладывать всю правду. Поэтому я не без любопытства встретил просьбу Точилова помочь ему с написанием жалобы в Верховный суд. На первый взгляд, его дело выглядело до крайности банальным. Его обвиняли в нанесении побоев собственной жене, в результате чего, как гласило показанное мне Точиловым обвинительное заключение, у пострадавшей были обнаружены «травматические повреждения средней тяжести».

Примостившись рядом со мной на нарах, Точилов принялся рассказывать свою историю, но не громко, на весь барак, как обычно, а почти шепотом. Видно, где-то, в глубине души, он сознавал, что его история выглядит не столь уж эффектной и ему большой чести не делает.

– Жена меня посадила, – начал свой рассказ Точилов, – старая курва. Заявление написала в милицию, что мы избиваем ее, я и ее собственная дочь от первого мужа. Соседи в поселке ее показания подтвердили, и меня засудили на четыре года.

– Так, что ж, она неправду написала? – спросил я.

– Почему неправду, правду, – спокойно ответил Точилов. – Житья от нее, суки, не было. Травила она меня и Надьку.

– Почему же ты с ней не разошелся?

– Видишь ли, она старше меня на десять лет. Мне только тридцать стукнуло, а ей, небось, за сорок. Возраст свой она от людей всегда скрывала. Я обходчиком на железной дороге работал, а у нее возле станции домик был. Черт попутал меня с ней связаться. Знала же, сука, что за молодого замуж выходит. Дочь свою отдала на воспитание сестре, чтобы меня не спугнуть. А как поженились, девку в дом обратно взяла. Той семнадцати лет еще не было. Как-то в жаркую ночь я на двор вышел по малому делу. Жена дрыхнет, а девка лежит вся раскрывшись. Я и полез. Боялся, что девка закричит. Но она меня приняла, видно, истосковалась, уж не целкой была. А потом, как распалились – удержу не было. Ты не смотри, что я худенький, щуплый. У нас на Севере все мужики худые, да силенка есть. Я ее и раз трахнул, и два, и три… только стонала, видно, понравилось. Приглянулась мне девка, да, видно, и я ей пришелся по вкусу.

Утром моя стерва проснулась и что-то почуяла. Стала меня и девку донимать. То не нравится, это не по ней. Следить стала. Жизни ни у меня, ни у Надьки не было. Все подглядывает, подсматривает. Решили мы с дочкой ее извести.

– Выходит, жена знала о твоей связи с ее дочерью и не возражала?

– А как же могла возражать? Мы бы ее из дома выгнали. Дом-то свой, когда мы поженились, она на меня перевела. Я на железной дороге работал и право на жилье имел. Куда ей было деваться?

– Значит, ты с ней больше не жил?

– Почему не жил? Я ночью работал. Днем Надька уходила, а я к старухе в постель.

– А дочка против твоей связи с матерью не возражала?

– Только смеялась. Говорила бывало: «Ты сравни, я ведь получше!» И то сказать, нам обоим от старухи польза была. Хозяйство она вела. Надька по хозяйству не очень. Больше насчет нарядов. А старуха хозяйственная. Огород развела возле дома. Щи больно хорошо варила. Она прежде в Архангельске поварихой работала.

– Ну, а за что же тебя посадили?

– Тут такой случай вышел. Как-то ночью я перебрался к Надьке, думал, что жена спит. А она не спала, все прислушивалась. Только мы в самый смак вошли, она как вскочит. У нас печка в углу. Она схватила ухват и давай нас дубасить. Мне только по руке попало, а Надьке по голове досталось, всю раскровавила. Я ухват из рук у стервы вырвал и стал им ее охуячивать. Надька совсем озверела. Хватала все, что под руку попадало, и давай ее молотить. Только что не убила. Та орать. Мы же не в себе были, еще не очухались. Домик наш поодаль от других стоит, но соседи услышали, сбежались. Такой крик стоял. А мы, все трое – в чем мать родила. Жарко же было. Умора. Все хохотали. Растащили нас. Был суд. Я срок схватил. А Надьку оправдали. Все на меня свалили.

– А ты до женитьбы имел дело с женщинами? – полюбопытствовал я. Точилов смущенно опустил глаза.

– Нет, старуха у меня первой была. Кто на меня такого смотреть станет. Я еще, помню, мальчишкой был, парней в поселке не хватало. Девки всех затаскали, а на меня никто и не смотрел. Да я и сам не решался подойти. Боялся, смеяться будут.

В голосе Точилова звучала искренняя, затаенная, видно, еще с детских лет обида. Невольно пришли на ум теории Фрейда о детских комплексах, в зрелом возрасте проявляющихся в стремлении к самоутверждению в самых разных формах.

– А детей у тебя не было?

– Какие уж там дети, – с тоской в голосе проговорил Точилов. – Надька как-то забеременела, да я велел ребенка вытравить. Как бы мы вчетвером жили?

– А люди в поселке знали, что ты живешь и с матерью, и с дочерью?

– Все кругом знали. Поселок маленький. Смеялись. Вид у поведавшего мне свою историю Точилова был до того жалкий, что у меня не нашлось слов для его осуждения.

Со временем слух о семейных делах Точилова помимо его воли дошел до обитателей барака. То ли он сам проболтался, то ли кто-то из земляков Точилова слышал его историю еще на воле и всем ее рассказал. Многие жители Архангельской области знали друг друга до лагеря. Общественное мнение отнеслось к Точилову снисходительно. Лишенные на долгие годы женского общества, заключенные принимали близко к сердцу сложные переживания героя. Разоблаченный Точилов воспрял духом и стал рассказывать о своем деле во всех подробностях, рисуясь и бравируя своими похождениями. Впрочем, некоторые, особенно из числа пожилых, отнеслись к Точилову более критически.

– И каких только чудес в жизни не бывает, – глубокомысленно изрек старый лагерник, дневальный. – У нас в селе один дядек с женой сына спал. Наши узнали, побили его и выгнали из села. На Севере раньше на этот счет строго было. Не то, что счас.

Бериевская амнистия в первую очередь коснулась таких, как Точилов, и он попал в число освобождавшихся.

– Не сумею я сегодня домой уехать, – сказал мне Точилов в день освобождения. – Поезда утром проходят, а они в конторе с документами тянут. Придется переночевать в поселке. Жена приехала. Передала, что у одной бабки остановиться договорилась.

Вечером, уходя на погрузку, я увидел только что вышедшего за зону Точилова. Он стоял у лагерных ворот с двумя женщинами. Пожилая, маленькая и худенькая, держала в руках узелок, как я догадался, пожитки Точилова. Другая, здоровенная толстая девка, с грубыми, тупыми чертами лица, ростом по крайней мере на голову выше Точилова, сильно накрашенная, с завивкой «перманент», держала в руках авоську, из которой выглядывали буханки хлеба и бутылки со спиртным. Оживленно жестикулируя, они о чем-то совещались. Точилов казался чем-то озабоченным.

На следующий день, утром, возвращаясь в зону после ночной погрузки, я вновь встретил Точилова.

– Ты, что же, не уехал? – спросил я.

– Вчера поздно выпустили, сегодня поедем. Тут у одной старухи в поселке ночевали.

Вид у Точилова был несколько помятый, но держался он бодро и даже казался веселым.

– А что это за женщины с тобой у вахты были?

– Жена с дочкой. Тут такая потеха приключилась. Попахал я их ночью правильно. Сперва старху, потом молодую. Дорвался. Четыре года баб не видел.

– А они как же? – не понял я.

– Лежали, смотрели, смеялись. Потом две бутылки очищенной вылакали. Девка завелась и крепко мать пришибла. Та еле ходит. Из-за меня подрались. Не поделили. Ну ничего, как-нибудь до дома доберемся. Дело житейское.

Маленький человек смущенно улыбался, но казался довольным. Он как будто немного стыдился того, что произошло, но вместе с тем испытывал также и чувство гордости.

Законопослушный

4 июля 1949 года в Москве, в правительственном санатории Барвиха, скончался главный участник процесса 1933 года о поджоге Рейхстага в Берлине, один из руководителей Коминтерна – Димитров. Вероятно, сообщение об этом появилось в центральной прессе, но до меня, равно как и до других обитателей лагпункта, оно не дошло, а если кто случайно о нем и слышал, то не придал ему большого значения. На нашей судьбе оно явно не могло никак отразиться. И уж, конечно, никому в лагере и в голову не могло прийти, что между появившимся в нашей зоне высоким, упитанным, с холеным барским лицом человеком лет сорока и смертью Димитрова возможна какая-либо связь.

Сразу же после выписки из карантина вновь прибывший появился в нашей бригаде. Произошло это несколько необычным образом: лагерный нарядчик об этом ничего не знал и бригадиру не сообщил, а просто, когда всех заводских вывели на работу, на лесобиржу позвонил секретарь начальника завода и передал приказ о зачислении новичка.

– Полковник С. Федор Михайлович, – объяснил новичок, протягивая бригадиру руку.

Бригадир, старый лагерник из уголовников, пораженный таким обращением, механически пожал протянутую руку.

– Что, товарищ полковник, докладываетесь по случаю прибытия на новое место службы? – не удержался я от язвительного замечания при виде этой, совершенно неправдоподобной в лагере сцены.

Но тут, опомнившись от шока, бригадир заорал:

– Здравия желаю, Укроп Помидорович! С приездом вас! Благополучно ли изволили добраться? Как жена, дети? Не желаете ли откушать кофе или какаво? Видишь, падло, в углу лесобиржи трехметровый штабель? Ты туда доски подавай, а Шакалис будет их укладывать.

Маленькому, юркому, с большой головой литовцу Шакалису едва стукнуло восемнадцать лет. Еще в сороковом году он вместе с родителями-хуторянами был выслан из Литвы в Казахстан, а после войны за попытку бежать из места ссылки на родину получил лагерный срок. Русскому языку он обучился только в лагере и поэтому обильно оснащал свою речь соответствующей лексикой, едва ли толком понимая ее значение.

– Маршал, бля буду, не смогет он подавать доски, ронять будет, наебусь я с ним.

– Ладно, заткнись. Шакал, делай, как сказано. А если полковник туфтить будет – ты, что, дрына не найдешь? – уже более примирительно ответствовал бригадир. – Не сумеет – научим, не захочет – заставим. Ты и сам чудик, вот я тебе в обучение еще одного чудика даю.

В обеденный перерыв полковник появился в курилке. От непривычной работы он устал и даже как-то осунулся. Я пожалел, что встретил его злой шуткой и подсел к нему.

– Какая статья у вас? – спросил я.

– Пятьдесят восьмая, пункт десять, срок – три года, – отрапортовал полковник, видимо, за время тюрьмы и этапа привыкший отвечать на вопросы надзирателей традиционной формулой.

– Три года?! – с изумлением воскликнул я. – Первый раз встречаю человека, получившего три года по нашей статье. За что же, позвольте спросить, вам оказали такую честь?

Полковник задал мне встречный вопрос:

– Тяжело мне работать с досками. К кому я могу обратиться, чтобы мне дали работу полегче? Во мне вновь вспыхнуло раздражение.

– Видите ли, профсоюзной или партийной организации здесь нет. Так что вам придется привыкать.

– Но есть же тут оперуполномоченный МГБ, как мне к нему обратиться?

– В лагере не принято давать непрошеные советы, но я вижу, что вы не очень опытны в здешней жизни, и придется мне нарушить это правило. Никогда, никому и ни при каких обстоятельствах не говорите, что рассчитываете на помощь уполномоченного. Это к добру не приведет, а в отношениях с людьми очень даже повредит.

– Ерунда, – с апломбом заявил полковник, – я порядки знаю. Вы хоть фамилию начальника спецчасти Каргопольлага знаете?

– Ничем не могу вам помочь, ибо с таким высоким начальством не общаюсь, – сухо сказал я, уже раскаиваясь, что затеял этот разговор, и под каким-то предлогом вышел из курилки.

Шакалис слышал наш разговор и отреагировал соответственно:

– Дятла нам подсадили в бригаду, в рот меня толкать, – сказал он, выходя со мной.

– Да нет, он, видно, птица слишком большого полета, чтобы на нас стучать, – успокоил я Шакалиса.

Работа возобновилась, но уже примерно через час на биржу позвонили и велели мне зайти в контору.

– Филыптинский, – встретил меня начальник, – у вас в бригаде новенький. Будет учетчиком в лесоцехе. Введешь его в курс дела, покажешь, как обращаться с кубатурником, различать сортность, ну и вообще, всю технику дела.

– Да это же невозможно, – растерянно сказал я, – он же в лесе ничего не смыслит.

– Я и сам знаю, что не смыслит, – с раздражением сказал начальник, – для того я тебя и позвал. Так надо! – и он почему-то указал пальцем на потолок.

Я рассказал о задании бригадиру, и тот кивнул головой:

– Ну и хер с ним, вытолкнем его в лёсопех, пусть они там с ним разбираются, воздух чище будет.

В курилке меня уже ожидал полковник. Я отправился с ним на сортплощадку и стал объяснять сравнительно несложную технику дела. Полковник тупо смотрел на быстро движущуюся ленту конвейера, на работяг, скатывавших доски с ленты и укладывавших их в сани, на шмыгающие взад и вперед лесовозы с готовой продукцией.

– Что же, это я, выходит, должен в каждых санях доски пересчитывать? – с недоумением спросил он. – Это же невозможно успеть!

– Опытные учетчики довольно точно определяют кубатуру на глаз, – ответил я. – Вы, разумеется, этого сделать не сможете. Придется на первых порах точковать каждую доску, вести документацию и делать все по возможности точно, потому что погрузка ведется строго по данным из лесоцеха. Сколько напилили, сколько и погрузили. Будете ошибаться, на завод потекут рекламации на недогруз, будут неприятности, и в первую голову, конечно, у вас.

На следующий день полковник приступил к новым обязанностям. Шла большая погрузка, сани из лесоцеха перевозились прямо на железнодорожную эстакаду. А в конце дня на лесобиржу прибежал весь черный от злобы начальник погрузки, заключенный, и, увидев меня, заорал:

– Что вы делаете, мать вашу? Мы погрузили в двадцать вагонов больше пятисот кубометров пиловочника, а в документах записано меньше трехсот. На завод мне наплевать, но вы бригаду грузчиков на штрафной посадите!

Минут через десять прибежала женщина, главный бракер завода:

– Вы, что, с ума посходили, что ли? Все сорта перепутали! Из-за ваших учетчиков первый и второй сорта автостроения погрузили в пилообычные необрезные. Что же теперь ЗИСу отправим, шахтовку, что ли?!

Пришлось спешно спасать положение, перегружать вагоны, на глазок определять кубатуру и сочинять вымышленные спецификации.

Полковника отстранили и заменили кем-то из смысливших в этом деле работяг.

Меня заинтересовала психологическая сторона происходившего. Похоже было, что полковник, не пересчитывая досок и не следя за сортностью, наугад писал в документах и на санях первую пришедшую ему в голову цифру. Но почему он всегда занижал кубатуру? Из разговора с ним я понял, что сам был тому виной. Я ведь сказал ему, что в случае недогруза придут рекламации от потребителя и он схлопочет всякие неприятности. Вот он и решил, что надежней кубатуру занижать и чуть не нагрел завод на несколько сот кубометров сортового пиломатериала.

– Да что же вы не точковали доски? – с недоумением спросил я его.

Я ожидал, что полковник признает свою вину, сошлется на неопытность или посетует на слишком быстрый темп работы лесоцеха, но он неожиданно сам перешел в нападение.

– У вас здесь, на заводе, бардак, рабочие швыряют доски как попало, сани разваливают, и никто за этим не следит. Я, что ли, обязан за ними сани поправлять? Вы тут, наверно, блефуете, завышаете показатели и наносите ущерб советскому народному хозяйству.

Я совершенно обомлел от подобной, видно, привычной для него демагогии.

– Да ведь это ваша обязанность – поправлять доски в санях. И почему это, интересно, «у вас на заводе»?

Вы, что, думаете, что мы все здесь заключенные, а вы все еще большой начальник? Пора бы отказаться от старых замашек. Я очень вам советую держаться за эту работу, она сравнительно легкая. А то ведь угодите на погрузку, тогда узнаете, как неправильно заполненные документы могут посадить грузчиков на голодный паек.

Убедившись, что из полковника не выйдет толкового учетчика, начальник завода отправил его в бригаду шоферов. В основном она состояла из автолихачей, осужденных за различные дорожные преступления. Завод нуждался в бесперебойной работе лесовозов и, желая обеспечить шоферам высокий заработок, администрация смотрела сквозь пальцы на систематические приписки в ежесуточных отчетах по гаражу. Полковнику поручили составлять рабочие описания, и он немедленно кинулся разоблачать туфту. В результате шоферы стали плохо работать, дело разладилось, и начальству пришлось отстранить полковника и от этой работы.

Кто-то в управлении лагеря покровительствовал полковнику, а к счетно-технической или инженерной должности он был явно не пригоден. Тогда начальник завода приказал вернуть его в нашу бригаду, но физическим трудом не загружать. Полковник целыми днями болтался по заводской зоне, околачивался в курилке, отказываясь даже напилить дрова для времянки, а бригадиру приходилось всячески изощряться, приписывая ему при заполнении рабочего описания какую-то деятельность. Работяги не без основания считали, что полковник живет за счет их труда и всячески к нему придирались. Полковник старался не обращать на них внимания, держался весьма высокомерно, но видно было, что ему нелегко. Он сник, осунулся, барственная внешность его порядком поблекла. Казалось, он все время о чем-то мучительно думал и, вглядываясь в лица работяг, пытался что-то понять. Каждый вечер он садился около нар и писал прошения во все инстанции, но неизменно получал, как и все осужденные по нашей статье, стандартный ответ: «Ваша жалоба рассмотрена, оснований для пересмотра вашего дела нет». Однажды он подошел ко мне и спросил, правда ли, что я получил свою десятку только за разговоры. Я был не в духе и лишь огрызнулся.

В нашем бараке проживал питерский адвокат Л. Полковник решил воспользоваться его советом при составлении очередной жалобы или прошения о помиловании. Он попросил меня познакомить его с Л. Как-то вечером мы сели втроем в углу барака, и полковник подробно поведал нам о своем деле.

Оказалось, что полковник в армии вовсе не служил, а был сотрудником МГБ. Много лет он провел в Болгарии на секретной работе, а в последний год перед арестом был чиновником Центрального управления министерства. Однажды его вызвали к заместителю министра, и тот обратился к нему с такими словами:

– Для тебя есть важное задание. Ты прежде служил в Болгарии, обстановку и людей там знаешь. Мы решили послать тебя в командировку. Нужно, чтобы кто-либо из ответственных товарищей сопровождал гроб с телом Димитрова на родину. Ты человек аккуратный, на тебя можно положиться, сделаешь все как надо. Нам известно, что у некоторых руководителей в Болгарии Димитров был не в чести. Не нравилось, что Москва больше с Димитровым считалась, чем с ними. Следует тонко дать понять, что мы его уважали и уважаем, чтобы они там не слишком носы задирали. Словом, немного осадить. Поедет еще человек из Мининдела, но что они там понимают в делах? Димитров же нашим человеком был. Техническая сторона поручена К., войди с ним в контакт. Получай документы и отправляйся.

– Я был рад ответственному поручению, – продолжал рассказывать полковник, – а особенно тому, что и К. поедет со мной. В бытность в Болгарии мы были друзьями, не одну бутылку болгарского вина вместе распили. Прилетели в Софию. Конечно, почетный караул, всяческие речи. Но встреча проходила как-то казенно, без душевности. Ну, думаю, задам я вам перцу. Между тем болгары, получив из Москвы сообщение о смерти Димитрова, сколотили деревянное сооружение, на манер нашего мавзолея. Все сделали кое-как, истинный сарай. Я посмотрел и говорю: «Не очень-то вы, товарищи, Димитрова любите и цените, если такой жалкий мавзолей соорудили. Когда у нас наш Иосиф Виссарионович помрет, мы ему не такую усыпальницу построим!»

Словом, полковник вел себя как истинный патриот, проявивший горячую любовь и преданность великому вождю. Осознавая всю важность возложенной на него роли, он сумел дать понять болгарам, кто там хозяин, и этим продемонстрировал тонкое понимание политической обстановки.

– Мы тепло простились с болгарами, – продолжал полковник, – и на самолет. К. всю дорогу шутил, хвалил меня, говорил, что мы хорошо справились с заданием. Прилетели мы в Москву. Тут меня встретил один сотрудник нашего отдела и сказал: «Нужно будет заехать в министерство, министр хочет вас повидать». Ну, думаю, вероятно, интересуется настроениями в болгарском руководстве. Приехали мы на Лубянку. Провели меня прямо к Абакумову. Тот, как увидел меня, с ходу кричать начал: «Ты что, мать твою, там болтал? Я тебя, блядь, так загоню, что костей твоих не найдут!» Я совсем растерялся, стал рассказывать, как проходили похороны. А он и слушать не стал. Позвонил. Меня отвели в камеру, и начались допросы. Я понял, что дружок мой К. тогда в Болгарии ничего не сказал, а вечером шифровку в Москву отправил и в ней все погуще описал: и про мавзолей, и про мои слова. У него выходило, будто я товарищу Сталину смерти пожелал. Все следователи были моими друзьями по министерству, не один год вместе работали. Покатывались с хохоту: «Что ты, дурак, говорил там?» Понимали же, что я не со зла. Три месяца продержали в Лефортово с одним писателем из евреев, а потом дали решением Особого совещания три года.

– Вот вы – опытный адвокат и с нравами их судопроизводства знакомы, – как-то спросил я Л. – Почему они сочли нужным так жестоко наказать этого законопослушного чиновника, сморозившего глупость?

– Вот видите, вы, человек, получивший воспитание в советских условиях, тоже называете его поведение глупым, – заметил адвокат. – Вы чувствуете, что по советским нормам полковник сказал не совсем то, что полагается. Таковы уж наши «материалисты» – верят в особую действенность, в магию слова. Надо войти в положение дружков-сослуживцев полковника, включая сюда самого министра. Поступила информация – надо отреагировать. Ведь и К. поспешил написать на полковника донос, боясь, что его могут опередить. Никто не хотел брать на себя ответственность и закрывать дело. Они ведь и так обошлись с полковником по-божески, влепив ему всего три года. Да он и сам на их месте поступил бы точно так же. Ведь в жалобах он полностью признавал свою вину, только просил учесть его многолетнюю, безупречную службу в «органах» и проявить к нему снисхождение.

Хлебороб

Штабелевание досок не требует большого умения и имеет с точки зрения лагерника некоторые преимущества. Это труд индивидуальный, и начальство, назначив урок, обычно перестает следить за зека. Здесь нет выматывающего нервы заводского конвейера, нет зависимости от других, и я всегда предпочитал эту работу, хоть она и не из легких, всем другим, ибо мог сам определять ее темп и ритм. Трудности начинаются лишь тогда, когда растущий штабель достигает высоты в несколько метров. Тогда один из работяг поднимается на штабель и укладывает доски, которые второй подает ему снизу, выжимая одну за другой через упор. Здесь уже возникает зависимость от партнера.

На этот раз мне довелось трудиться в паре с пожилым человеком, и я был удивлен той легкостью, с которой он подавал мне доски, выжимая их на руках, а когда мы менялись, легко принимал их и аккуратно выкладывал, делая между ними равные ветровые зазоры. Поработав часа два, мы сели перекурить, и мой напарник отрекомендовался:

– Ломша моя фамилия, хлебороб я, сижу за измену родине и террор. Срок – пятнадцать лет.

Что такое «измена родине», мне, лагернику, было хорошо известно. Сдав в начале войны противнику почти без боя миллионную армию, Сталин объявил всех военнопленных изменниками, «сдавшимися в плен с оружием в руках», и после войны трибуналы давали возвратившимся на родину солдатам от десяти до двадцати пяти лет лагерей. «Но почему «террор»?» – удивился я. За настоящий террор в условиях войны давали вышку. Мы разговорились, и напарник поведал мне свою довольно банальную историю. Однако в ней была одна деталь, которая не укладывалась в привычный стереотип.

Семья Ломши с незапамятных времен жила в одном из богатых сел Курской области, почти на границе с Украиной. Отец его – потомственный крестьянин, прошел всю первую мировую войну, еще на фронте в 1917 году познакомился с социал-демократами и примкнул к большевикам. Он провоевал всю гражданскую войну, а после ее окончания занялся крестьянским трудом. Грамотный, работящий, физически сильный, имея к тому же двух сыновей-помощников, он создал прочное, основанное на разумной агротехнике хозяйство, и губернские власти ставили его всем в пример как образцового хлебороба.

Началась коллективизация, и семья Ломши испытала судьбу сотен тысяч других крестьянских семей. Сосед, бездельник и пьяница, раньше во время уборки урожая работавший батраком, теперь делал общественную карьеру и стал одним из представителей местной власти. Он включил семью Ломши в список лиц, подлежавших раскулачиванию и высылке. В числе многих других ее вывезли куда-то на Север. Сильный телом и духом отец Ломши и здесь не пропал, семья постепенно отстроилась и кое-как зажила. Ломша женился, пошли дети.

Но вот грянула война, Ломшу призвали в армию, он был ранен. После госпиталя попал в запасной полк, причем оказался в роте, старшина которой грубо обходился с солдатами и даже занимался рукоприкладством. Часть отправили на фронт, и во время первого боя старшина был убит. Возникло подозрение, что в старшину стрелял кто-то из своих. Вокруг было много солдат, но оперуполномоченный придрался именно к Ломше как к сыну раскулаченного.

Ломше грозила вышка. Но тут выяснилась одна дополнительная деталь: Ломша во время боя находился в боевых порядках впереди старшины, что было установлено показаниями многих свидетелей, и, если даже старшина на самом деле был убит своими выстрелом в затылок, как это стремился доказать карьерист особист, Ломша к этому не мог быть причастен. Казалось бы, следовало ожидать оправдания, но не тут-то было. Трибунал осудил Ломшу по пятьдесят восьмой статье «за террор», но через «девятнадцать», то есть за «террористические намерения». С этой статьей Ломша и оказался в лагере.

Мы подружились. Это был умный и деликатный человек. Часами он рассказывал об отце, о жизни в деревне и на Севере, о жене и детях, которых не видел с начала войны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю