Текст книги "Мы шагаем под конвоем"
Автор книги: Исаак Фильштинский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
Но что создавало Яше особую известность в зоне, а среди уголовников вызывало неприязнь и презрение, так это его специфический промысел. Яшка был золотарем и занимался в жилой зоне очисткой выгребных ям. Разумеется, никакой канализации в зоне не было, ямы под стоящими по углам зоны деревянными домиками быстро наполнялись, и от вредных запахов нас спасало лишь то, что лагерные бараки были выстроены на холме, овеваемом постоянно дующими с Ледовитого океана и создававшими естественную вентиляцию ветрами. Когда ямы наполнялись, Яшка, которого для этого освобождали от работы на заводе на целый день, получал телегу с лошадью, большой ковш и вывозил нечистоты в поселок, где у него их охотно покупали местные огородники из числа вольнонаемных и надзирателей. Лагерная администрация также платила ему отдельно за эту работу. Все это Яшка делал не из жадности, деньги нужны были ему для совсем особой цели.
Он месяцами копил их, работая на заводе, продавая картошку с собственного огорода, вывозя нечистоты, и все это для того, чтобы раза четыре в год предаваться своей фатальной страсти. Яшка не пил, не курил, почти не тратил денег на текущие нужды. Он был яростным картежником.
В лагере, в карты обычно играли блатные – это входит в ритуал их взаимоотношений. Встретившись и выяснив между собой старшинство, они садились в кружок и играли сперва на свои, потом на чужие деньги и вещи, которые они тут же отнимали у «фраеров», а порой даже и на чужие жизни. Яшка, хотя и не был вором в законе, принимал в их играх самое активное участие.
Подготовка к очередному картежному игрищу начиналась обычно заблаговременно. Намечалась компания, договаривались о месте. Игра Яшки носила характер запоя, он не мог остановиться, пока не проигрывал все до копейки. Блатные обычно неохотно приглашают в свою компанию «мужиков», но в данном случае делалось исключение, ибо представлялась возможность обчистить Яшку до нитки. Яшка знал, что дело обязательно кончится полным проигрышем, но, видимо, удержаться от игры не мог.
Компания собиралась в глубине одного из бараков, к дверям ставился нанятый за деньги дозорный, который должен был предупредить игроков в случае появления надзирателей. Игра шла непрерывно всю ночь, и, если Яшка оказывался в выигрыше, она возобновлялась и на следующую ночь, и так дело шло до тех пор, пока у Яшки оставались деньги.
Во время игры Яшка преображался, от былой неторопливости и флегматичности не оставалось и следа.
Менялись его речь и весь облик, в такие минуты он буквально вырастал в сказочного героя. Глаза его горели, каждую карту он высоко поднимал в воздух, прежде чем шумно опустить на нары, губы его шевелились, и, казалось, он вымаливал у судьбы победу. Если игра оканчивалась проигрышем, он приходил в барак, ложился лицом к стене, укрывался с головой бушлатом и неподвижно лежал весь следующий день. Нарядчику, приходившему в барак узнать, почему Яшка не вышел на работу, кто-нибудь говорил: «Проигрался!» – и нарядчик молча уходил, Все уважали его страсть. Жизнь для Яшки была кончена до следующей карточной битвы.
Однажды привычный ритм Яшкиной жизни оказался нарушенным. Во время очередного карточного состязания надзиратели, видимо, заранее извещенные о намечающейся игре барачными стукачами, незаметно подкрались и стремительно ворвались в барак, прежде чем караульный сумел предупредить ее участников. Яшку схватили и, несмотря на яростное сопротивление, потащили в штрафной изолятор. И здесь мы увидели, как страсть может превратить сравнительно мирного в быту человека в грозного зверя. Яшка вырывался и рычал, страшные ругательства срывались с его уст. Ведь его пытались оторвать от наивысшего для него, почти физического наслаждения! Никакие угрозы и побои не могли удержать этого разъяренного льва. Но тут в бессвязных выкриках Яшки появились и новые нотки. Все увидели Яшку с иной, незнакомой стороны. Из страстного картежника Яшка буквально на глазах вырастал в бунтаря, не желавшего мириться с несправедливыми, навязанными ему нормами жизни. Люди приходят к пониманию права на личную свободу разными путями, и пожизненный зека Яшка неожиданно для меня также наглел свой путь. Почему, собственно, он не имеет права играть в карты на свои, заработанные честным трудом деньги? Он, что, кого-либо убил, обманул или обидел? Он, хоть и не очень грамотный, но человек, не желающий подчиняться правилам, продиктованным ненавистным режимом. Все эти мысли он выражал достаточно ясно на своем, не слишком изысканном языке. По дороге в штрафной изолятор, а дело было уже ночью, он так кричал, что разбудил всю зону. На него надели наручники, в изоляторе связали и избили. Еще долго оттуда раздавался нечеловеческий крик.
На следующий день Яшка присмирел. Он отсидел свои пятнадцать суток и возвратился в барак мрачный и опустошенный, как будто после большой пьянки. Порыв Яшки к протесту увял, и его потребность в самоутверждении вылилась в традиционные, привычные для него формы. И месяца через два в углу нашего барака всю ночь раздавались голоса и выкрики играющих. Прислушиваясь к выделявшемуся из общего хора басу Яшки, я невольно вспомнил игроков Достоевского с их неизбывной, все пожирающей страстью.
Заочница
Вселение Мишки в барак сопровождалось шумом, выкриками и матом надзирателя. Мишка качал права, что-то доказывал, ссылался на какие-то пункты правил содержания заключенных в исправительно-трудовых лагерях и инструкции ГУ Лага. На все эти Мишкины вопли надзиратель неизменно отвечал: «Вот посажу на пятнадцать суток в ШИЗО, будешь знать законы». – «Не имеете права, – кричал Мишка, – есть инструкция ГУ Лага за номером… о правилах помещения заключенных в штрафные изоляторы», В конце концов, то ли восхищенный Мишкиной юридической осведомленностью, то ли сочтя ниже своего достоинства продолжать спор с каким-то зека, надзиратель замолк, и Мишка был водворен на нижние нары у входа в барак, где на время угомонился.
Мишка был, как он выражался, «питерский». Наш лагпункт, подобно Ноеву ковчегу, содержал, как говорится, «всякой твари по паре», но город на Неве поставлял сюда, пожалуй, наибольшее число своих граждан. Возможно, сказывалась относительная близость Ленинграда и удобство транспортировки зека из города в Архангельскую область по железной дороге. Впрочем, надо отдать должное широкодушию диспетчерской службы ГУЛага, транспортные расходы эту организацию никогда не останавливали. Были случаи, когда за неделю до окончания срока заключенного из центральных районов этапировали на Дальний Восток, а если находили это нужным, отправляли на этап и по воздуху.
Судьба Мишки была несколько необычной. Делец, всю жизнь работавший хозяйственником, прорабом, завхозом и на других должностях, которые при отсутствии щепетильности могут приносить их обладателю немалый доход, и неоднократно судимый за различного рода хищения, он на этот раз залетел по пятьдесят восьмой статье. Вообще-то уголовникам и проворовавшимся хозяйственникам политическую статью давали нечасто. Все они рассматривались в качестве согрешивших «друзей народа», которые, в отличие от политических преступников, так называемых фашистов, могли, а согласно трудам разных теоретиков, и должны были «стать на путь исправления». Для того чтобы оскоромиться и схватить пятьдесят восьмую статью, они должны были совершить нечто необычное. Уголовники часто отпускали в адрес властей такие шуточки, за которые наш брат мог легко сработать новый срок. Однако им все сходило с рук, и в деле угнетения политических они у лагерного начальства играли роль первых помощников.
Мишка сумел пробиться в «политики» главным образом из-за своей совершенно патологической болтливости. Сев в очередной раз за мошенничество, он получил пятьдесят восьмую статью уже в лагере в результате своих яростных полемик с надзором по всякому поводу. Желая избавиться от досаждавшего ей крикуна, администрация намотала ему новый срок через суд.
С того момента как Мишка появился в бараке, он непрерывно говорил, мало заботясь о том, слушает его кто-либо или нет. В сферу его разносторонних интересов входило все: экономическое состояние страны, ее история, культура, политическое положение. В общем потоке его речи все это подавалось весьма неожиданно, в весьма субъективной интерпретации, и часто, при всей моей снисходительности, не вызывало у меня сочувствия. Однако это Мишку не останавливало, мое общество почему-то казалось ему особенно привлекательным. Не ожидая особого приглашения, он, усевшись возле меня на нары, пускался в долгие рассуждения и, произнося свой бесконечный монолог, полагал, что обменивается со мной мнениями. «Люблю поговорить с интеллигентным человеком», – говорил он при этом без тени юмора.
Мишка был убежденным сторонником свободного общества, но свободу при этом понимал весьма своеобразно. Он считал, что люди должны обогащаться, для чего следует расхищать государственную собственность, чем он, собственно, на протяжении всей своей жизни и занимался. «Не воруйте у людей, – кричал он на весь барак, – крадите у государства. Государство богатое, у него на всех хватит».
Будучи человеком с широкими экономическими интересами, Мишка задался целью выяснить, выгодна ли государству и обществу охватывавшая всю страну система так называемых исправительно-трудовых лагерей, и доказывал всем и каждому, что государство несет от них одни лишь убытки. Упреждая теоретические выкладки зарубежных и наших отечественных «зеленых», он с цифрами в руках объяснял, что природные ресурсы в стране не бесконечны и что вскоре, как он кричал, и жрать будет нечего, и гвоздя нельзя будет найти, чтобы доску прибить.
Не был чужд Мишка и проблем моральной ответственности. Самым большим преступлением он считал донос на казнокрадов и хозяйственных жуликов. Таких доносчиков, по его мнению, нужно было убивать. Всех же остальных нарушителей правопорядка он призывал после совершения первого проступка отпускать, а после повторного не отправлять ни в какие лагеря, а без промедления казнить. К ним он относил тех преступников, которые, как он говорил, посягают на личность: хулиганов, воров, грабителей и убийц.
Но главной темой Мишкиных откровенностей была, как он сам выражался, проблема прекрасного пола. Вообще, отношение к женщинам старых лагерников было весьма противоречиво, в их разожженном длительным воздержанием воображении женщина рисовалась либо чистой, почти неземной непорочной девой, либо закоренелой, погрязшей в грехе распутницей, только и мечтающей о том, как бы изменить попавшему в беду мужу или возлюбленному. Мишка в своих представлениях умудрялся сочетать эти две полярные точки зрения.
На стене, над головой Мишки, висела доска, покрытая стеклом, под которым в живописном беспорядке были размещены женские фотографии. Была у Мишки и специальная папка, где грудами лежали фотографии и вырезки из газет и журналов с изображениями женщин разного возраста, по тем или иным причинам не удостоившихся места на главном Мишкином иконостасе.
В те мрачные и тоскливые годы газеты и журналы были полны скучными рассказами о сельских и городских ударницах, прославленных свинарках, доярках и фабричных работницах, выполнявших и перевыполнявших всевозможные планы и программы. Ловкие журналисты изощрялись в разыскании подобных тружениц села и города, кропали о них и об их достижениях стандартные статьи, часто сопровождая их фотографиями героинь. Мишка знал, по каким дням в КВЧ (культурно-воспитательная часть) обычно приносили газеты, прибегал за ними первый и, опережая курильщиков, выдирал из них нужный ему материал.
Получив необходимые сведения, Мишка сочинял первое письмо. Текст его был более или менее однотипным, но обращения тонко различались в зависимости от социального уровня адресата. «Дорогая Клава (или Клавдия Павловна), – писал он. – Я узнал из газеты о твоих (Ваших) трудовых подвигах и очень хотел бы с тобой (Вами) познакомиться. Твоя (Ваша) фотография мне очень понравилась. Мне сорок лет. Если ты (Вы) не возражаешь, напиши мне по адресу (следовал номер нашего почтового ящика). Михаил».
Обычно корреспондентки, увидев Мишкин адрес, принимали его за военнослужащего и присылали ответ. Если они сообщали, что у них есть муж. Мишка, как он говорил, списывал их в брак. Но если ответ его удовлетворял, следовало новое письмо, которое, как он считал, должно было «надорвать душу» всякой женщины. Это был трогательный рассказ о молодом неопытном человеке, совершившем ошибку, приведшую его в тюрьму, о его раскаянии и о страстном желании порвать с прошлым и впредь вести праведную жизнь. Автор предавался размышлениям о грустной доле обманутого женой человека и где-то, между прочим, намекал, что сидеть ему в тюрьме осталось недолго, что он вот-вот должен освободиться и мечтает создать прочную семью. А взглянув на фотографию своей корреспондентки, он понял, что это и есть та спутница жизни, которая уготована ему судьбой. Если на письмо приходил ответ, то это, по словам Мишки, означало, что баба на крючке.
В послевоенные годы было много обездоленных женщин, но среди корреспонденток Мишки оказывались и сердобольные, которые просто жалели несчастненького, сбившегося с пути «преступничка» и готовы были ему помочь.
Как и на все в жизни, у Мишки насчет его похождений была своя особая теория. «Я же благодетель, – орал он на весь барак, – они же одиноки и этого дела никогда не видят. А я – мужчина в соку, я многое могу. А ведь женщине что главное – чтоб ее любили и она чувствовала, что нужна. А здесь страдалец за правду, как не посочувствовать и не помочь бедняге?! Ведь и они там, на воле, все воруют, что ж, она не понимает? А потом женюсь я или не женюсь – дело десятое, а пока она и помечтать может. Да за одно счастье помечтать она должна мне ножки целовать». Как видим. Мишка в своем деле был одновременно и философ, и психолог, и поэт.
Как и в прошлой жизни казнокрада-хозяйственника, Мишка и тут проявлял большую аккуратность в ведении дела. Учет всем дамам сердца велся очень строгий, для чего существовала особая тетрадь. Мишка не делал секрета из своих занятий и охотно показывал свое делопроизводство всем, кто хотел. Каждое письмо фиксировалось, и сюда же заносились все сведения о возлюбленной и тексты писем. Это было необходимо для того, чтобы не попасть впросак, что было бы губительно для дела: рыбка – по словам Мишки – сорвалась бы с крючка. Тронутая Мишкиными настойчивыми просьбами, возлюбленная обычно присылала ему фотографию, которая занимала почетное место под стеклом на стене. Надо отдать должное Мишкиной деликатности, он никогда не просил первым о присылке чего-либо материального, но требовал проявления возвышенных чувств и в своих письмах часто жаловался на холодок в посланиях возлюбленной. «Все придет в свое время», – говорил Мишка, сообщая о своих делах сочувствовавшим ему нетерпеливым соседям по бараку. И время это наступало. В бараке появлялся надзиратель и приглашал Мишку вечером в служебное помещение, где ему выдавалась посылка с дарами от очередной возлюбленной. «Мне много не надо, – говорил Мишка, – две-три посылки в месяц я всегда получу». Присылку даров Мишка умело регулировал и, демонстрируя перед дамами сердца свою скромность, иногда просил его посылками не баловать, что вызывало, естественно, еще большее уважение к страдальцу и отправку новых посылок. Мишка не был скрягой и охотно делился присланным с друзьями в бараке. «Ешь, ешь, – говорил он, – она еще пришлет!»
Кульминационным моментом каждой любовной интриги Мишки, ее итогом и желанным завершением был приезд его корреспондентки в лагерь на любовное свидание. Мероприятие это подготовлялось исподволь, надежды женщин систематически разжигались письмами с выражением роковой страсти и клятвами жениться сразу же после освобождения. Под напором пламенных призывов Мишки удержаться от рокового шага было нелегко, и в конце концов следовало согласие на встречу, после чего Мишка вступал в переговоры о семейном свидании с кем-нибудь из надзирателей. Такие свидания разрешались только близким родственникам. Но красноречивый Мишка умел убедить надзор, что приезжает невеста. «Что-то часто к тебе невесты приезжают, – говорили надзиратели, – и все разные», – но, предвкушая мзду за свой либерализм, давали возлюбленным возможность остаться наедине в комнате свидания на пару часов. С таких свиданий Мишка возвращался радостным, умиротворенным и до поздней ночи делился со своими соседями по нарам впечатлениями от встречи. Излишние натуралистические детали ничуть не шокировали присутствующих, которые жаждали все новых и новых подробностей, шумно сопереживая со счастливчиком. Разумеется, со свидания приносился обычно большой мешок со снедью, разными домашними пирогами и закусками, так что все вокруг были вдвойне довольны.
Однажды летом, в воскресенье вечером, когда на улице было еще относительно светло, я, тогда уже бесконвойный, быстро шел по деревянному настилу (тротуары в северных поселках еще и поныне делаются из досок или бревен) на завод и по дороге встретил женщину, лицо которой показалось мне знакомым. Чисто автоматически я поздоровался, и она, не без некоторого удивления, ответила на мое приветствие. Женщина отошла уже на значительное расстояние, когда я вспомнил, где ее видел, – на Мишкином иконостасе. Я догнал ее и спросил:
– Вы приехали к Михаилу?
– Да, – ответила она, вопросительно на меня посмотрев.
– Я пойду его предупредить. Возвратившись в зону, я застал Мишку за сочинением очередного письма.
– Вот эта женщина к тебе приехала, – я ткнул пальцем в фотографию.
– Не может быть, она мне ничего не писала.
– Тем не менее я только что с ней говорил.
Мишка разволновался. Как потом выяснилось, он в это время ожидал приезда одной заочницы, и незапланированный приезд другой женщины мог привести к катастрофе. Однако все обошлось. Приехавшая оказалась сорокалетней бухгалтершей из Вологды, давно лишившейся мужа и жившей с двумя детьми. Житейски опытная, она сама, без помощи Мишки, организовала свидание, и через несколько часов Мишку вызвали на вахту, откуда он спустя некоторое время возвратился, нагруженный обильными приношениями. Я был признан важным звеном состоявшейся встречи, и, как я ни отбивался, мне была выделена особая часть даров.
– Ты нас обидишь, меня и Александру Ивановну, – говорил полностью вошедший в роль жениха Мишка.
Прошло много лет с амнистиями и реабилитациями. Как-то осенью я приехал в командировку в Ленинград и шел по Дворцовой набережной, мимо Эрмитажа, по направлению к Ленинградскому отделению Института востоковедения, когда со мной поравнялся хорошо одетый человек, в дорогом демисезонном пальто, сквозь вырез которого выглядывал модный пестрый галстук, и красивой фетровой шляпе с пижонски загнутыми полями. Неожиданно он кинулся ко мне, обнял и принялся взасос целовать.
– Мишка, – оторопело крикнул я.
– Был Мишка, а теперь Михаил Георгиевич, – с некоторой долей юмора, но не без достоинства ответил он.
Несмотря на сопротивление, я был втиснут в стоящую за углом машину, украшенную внутри всякими подвесками, плюшевым мишкой со светящимися глазами и другими многочисленными атрибутами современного мещанского быта. Мишка привез меня в богато обставленную квартиру, центральное место в которой занимали «горки» – шкафы, где под стеклом во множестве стояли хрустальные изделия всех фасонов и назначений. Тут я невольно вспомнил Мишкин иконостас. Но более всего меня поразила жена Мишки – ею оказалась та самая бухгалтерша из Вологды, которую много лет тому назад я встретил близ нашего лагеря. Александра Ивановна раздобрела, и с лица ее не сходила веселая улыбка сытой, ухоженной и чуть-чуть самодовольной женщины. Пока Мишка бегал за шампанским, она ввела меня в курс семейной жизни.
– Михаил Георгиевич очень изменился. Сперва думал баловать, по бабам бегать, да и на работе хапнуть, что плохо лежит, – опять бы в лагерь загремел. Я ведь все это знаю, когда-то и сама сидела. Все это я порушила, порядок навела. Теперь он на моем моральном бюджете. Живем хорошо, он состоит по хозяйству на большом текстильном предприятии. Так что, если что надо из тряпья, – пожалуйста, сделаем. Дом, как видите, – полная чаша. У нас машина, дача на взморье. Мои дети вышли в люди: сын во флоте – офицер, дочь диссертацию пишет.
Александра Ивановна с гордостью посмотрела на меня.
– Переделала человека, теперь он у меня по струнке ходит!
Вечером Мишка отправился меня провожать.
– Поначалу было мне с ней трудно, женщина она сильная, ломала меня крепко. Ну, с бабами я, конечно, завязал сразу, да и возраст уж не тот. А вот с делами, – тут Мишка хитро улыбнулся, – она ведь битая и раньше в этом разбиралась, не зря сидела. Бухгалтер. С ней всегда посоветуешься, скажет, как надо. В общем, живем хорошо, денег хватает, навар есть, но все чисто, не подкопаешься. Я доволен, и другого мне не надо.
Я смотрел на Мишку и думал о том, сколь великую преобразующую роль играет женщина в судьбе нашего брата.
Братья
В бригаде его не любили. Это был высокий, широкоплечий верзила лет тридцати. Бригада плотников, в которой он работал, состояла в основном из жителей Западной Белоруссии, людей уже немолодых, мирных и законопослушных, отбывавших срок по пятьдесят восьмой статье. Многие из них были знакомы друг с другом еще до ареста, и в их среде никаких конфликтов никогда не было. В перерывах между работой они сидели в инструменталке, молча покуривали или вели неторопливую беседу, чаще всего о своих домашних делах.
Парень держался скромно и, казалось, ничем не должен был вызывать дурного к себе отношения. Среди плотников, в прошлом крестьян, еще сохранялись былые патриархальные нравы, и лагерная брань не вошла в обиход. Но когда речь заходила об этом парне, они теряли всякую деликатность и не стеснялись в выражениях, а бригадир, также из «западников», всячески к нему придирался и ставил его на самую тяжелую работу. Однако парень не противился и делал все, что от него требовали, не споря и не жалуясь. Когда в бригаду привозили «обед», то есть жидкую кашу, что случалось далеко не каждый день, он последним подходил с миской к раздатчику, а если каши на него не хватало, молча отходил в сторону и довольствовался куском хлеба, запивая его кипятком. Однажды во время переклички я узнал его имя: Василий Жмурко. Стандартная статья – пятьдесят восемь, пункт один «а» (измена родине). Срок – двадцать пять лет.
В придирках к Жмурко особенно усердствовал худенький, небольшого роста паренек лет двадцати пяти. Не довольствуясь обидными замечаниями в адрес Василия, паренек этот, проходя мимо, старался его как-нибудь задеть то плечом, то ногой, а иногда даже отвешивал пинок или ударял по шее. Однако Жмурко все безропотно сносил и, вроде бы, даже испытывал какое-то удовлетворение от сыпавшихся на него оскорблений и колотушек. Казалось, он воспринимал все издевательства как заслуженные и постоянно ощущал себя в чем-то виноватым.
Подозревая недоброе, я как-то спросил доверявшего мне «западника», не связан ли Жмурко с «опером», то есть не из числа ли он обыкновенных лагерных стукачей. Ответ был отрицательный. «Так за что же вы его все так не любите?» – невольно вырвалось у меня. «Стало быть, заслужил!» – сквозь зубы пробормотал собеседник и отвернулся.
Всеобщий молчаливый заговор против парня меня заинтриговал. Поэтому я не раз подсаживался к Жмурко и пытался завести с ним беседу, но он лишь настороженно на меня косился, испуганно отворачивался, а то и просто вставал и уходил.
Однажды, при очередной грубой выходке ненавистника, я попытался вмешаться и спросил у присутствующих рабочих бригады, почему они терпят очевидную несправедливость, не заступятся за парня и не осадят его недруга?
– Ты не встревай, братья они. Петька – брат ему, – ответил один из рабочих.
– Родной брат? – с изумлением переспросил я.
– Двоюродный, свои у них счеты, – сухо проговорил мой собеседник, – не нам их судить.
Как-то Василий сел в углу барака писать письмо.
– Все письма пишешь, подлюга, – прошипел проходивший мимо Петр и, сильно ударив брата ладонью по затылку, двинулся дальше.
Лицо Василия залилось краской от гнева и обиды. Но он сдержался и опустил голову, а через несколько минут залез на свое место на верхние нары, укрылся с головой бушлатом и затих.
Заключенным из западных областей частенько приходили посылки от их сельских родственников. Присылали их и Василию. И однажды я видел, как он подошел к брату и передал ему в мешочке значительную часть полученного, а тот молча, как должное, принял дар, не сказав при этом ни слова благодарности. Этот эпизод еще более возбудил мой интерес к загадочному остракизму, который Жмурко так покорно принимал. И однажды, когда Петра прислали к нам на лесобиржу сооружать деревянные навесы над штабелями досок, я подошел к нему во время перерыва и напрямик спросил, почему в бригаде обижают его брата? Петр долго мялся, но, в конце концов, выложил мне всю историю.
– Мы – двоюродные братья, мой отец и его мать – брат и сестра. Мы из-под Любчи, есть такой городок в Белоруссии. Село наше находится в десяти километрах от него. Отец его пьяница, спился и помер, когда Василий еще мальчишкой был. Остался он с больной матерью. Отец пожалел их и принял в наш дом. Мы неплохо жили, в селе богатыми считались. Кроме меня, в семье еще два брата и сестра были. Отец не делал различия между Васькой и своими детьми. Он всякую работу делал в поле и по дому наравне с нами. Грянула война с Германией. У нас в Польше всех, кто только оружие мог держать, мобилизовали в армию. И недели не прошло, как ваши вступили в Польшу и мы оказались под Советами. Говорили, что освобождать нас пришли от польских панов. Василий в одночасье переменился. Вступил в комсомол, пролез в сельское начальство. Нас и знать больше не желал, даром, что столько лет наш хлеб ел.
Когда стали мужиков побогаче высылать на Восток, он, правда, нас прикрыл, тогда в конторе сельсовета служил, и из списков на высылку вычеркнул. Не потому, что особо нас любил или жалел, а чтобы самого не замели за родственные связи с кулаками. Отец мой, правда, в это время прятался.
В сорок первом пришли немцы. Василий на Восток было подался, но не успел. И укрылся в селе, километрах в двадцати от нас. Мы его, конечно, выдавать не стали. Война разорила наше хозяйство. Сперва немцы бомбили, когда ваши пришли – все поотбирали, а потом и немцы похозяйничали. Братья мои и сестра разбрелись кто куда, а я решил податься на заработки в Германию. Попал к богатому хуторянину в Баварии, сыновей его забрали в армию, а ему разрешили держать батраков из западных областей России. У него я всю войну и проработал.
После войны захотелось вернуться на родину. У меня в Германии ведь никого не было, а жизнь там в сорок шестом году была не очень. Посылаю Ваське письмо, получаю от него ответ. Пишет, что жизнь налаживается, никого не трогают. Всем, кто и виновен в чем, амнистия вышла. А я ведь и вовсе ни в чем не был виноват. Правда, вокруг говорили, что того, кто во время войны у немцев работал, власти в России не жалуют. Подозрения и у меня были, что посадить могут. Осторожно в письме запрашиваю Василия. Он в ответ: «все брехня», «вражеская пропаганда». Насчет пропаганды мне и самому все было ясно. Газеты и перед войной и во время войны врали, что в Германии, что в России. Я и поехал.
Приезжаю. Дом новая власть конфисковала. Жить негде. Стали меня таскать на допросы. Все дознавались, как я сотрудничал с врагами, как завербован был. Месяца три меня так маяли, а потом однажды ночью за мной пришли. Тут я, наконец, понял, что Васька с органами связан, письма по заданию пишет и одного уже до меня посадить успел. Человек получил от него письмо с приглашением приехать. Возвратился. А тут – хлоп, мышеловка захлопнулась. Дали мне четвертной как изменнику родины. В чем состояла моя измена, понять невозможно. Так братишка мне отплатил за все добро, что наша семья ему сделала. Потом и сам сел. Ведь у Советов правило такое: кто им служит, того надо выжать до предела, а потом посадить. Они и своих не щадят. Василий тоже под оккупацией был – вот вам и повод. Теперь у него хоть семья осталась на воле, жена, ребенок. Ему помогают, посылки шлют. Я же гол как сокол, один на всем свете. Сестра умерла. Братья куда-то уехали, а может, и в лагерях сидят.
Казалось, после разговора с Петром картина прояснилась: парня облагодетельствовали добрые родственники, а он при большевиках стал делать карьеру и ответил злом на добро. Действовал заодно с властями и способствовал аресту попавших в Германию земляков. Поэтому все в бригаде его и не любят. Однако что-то тут не очень ладилось. Василий явно не был связан с «опером», в лагере не устроился, подобно другим агентам-провокаторам, на легкую работу. Да и по типу своему, по моим представлениям, не соответствовал такой дурной характеристике. Первое впечатление часто обманывает. Лагерь научил меня не делать скороспелых выводов и не судить о людях сплеча. Поэтому мне хотелось выслушать и другую сторону. Такая возможность представилась.
Лагерное начальство почему-то решило отправить Василия на дальний этап. Об этом ему стало известно за день до отправки.
Накануне вечером обычно неразговорчивого, чуждающегося всякого общения с окружающими Василия что-то заставило самого ко мне обратиться. Он заметил, что я отношусь к нему с сочувствием и даже раз пытался заступиться за него перед собригадниками. Преодолев обычную робость, он подсел ко мне и рассказал свою историю.
– Завтра меня отправляют на этап, едва ли суждено снова встретиться. Ты, верно, думаешь, что я дурной человек, стукач. Расскажу тебе на прощание всю правду, а ты уж сам суди, в чем моя вина.
Из Белоруссии мы. Мне десять лет было, когда отец помер. Мать болела. Я вроде сироты остался, и дядька взял нас в семью. У него хозяйство было, но он больше по торговой части действовал, зерном торговал. В селе слыл первым богачом. Жадный он был, хоть и жил в достатке, все ворчал, что мы его объедаем и ему приходится бездельников кормить. А я еще мальчишкой все работы по хозяйству делал, скотину пас, сено косил, картошку копал. Дядька все отдавал своим детям, а нам – что от обеда оставалось. Так лет шесть жили. Натерпелись. Потом, когда мать умерла, мне и вовсе житья не стало.
В тридцать девятом пришли русские. Я, ясное дело, поверил, что теперь наступает справедливость и всеобщее равенство. Мы ведь и прежде поляков не очень-то любили. Новая жизнь для меня пошла. В комсомол вступил. В вечерней учиться стал. Избрали меня в селе комсомольским секретарем, в сельсовет на работу устроили. А как начали богатых мужиков на Восток высылать, семья дядьки первой в список угодила. Я за них вступался, всячески укрывал и от высылки спас. Все же как-никак родня.