Текст книги "Мы шагаем под конвоем"
Автор книги: Исаак Фильштинский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
Моисей
Когда немецкие войска в 1939 году подходили к Варшаве, мать сказала Моисею:
– Уходи на Восток, к русским, а я уж с маленьким останусь. Я все равно не дойду. Пусть будет, что будет.
Семнадцатилетний юноша отправился навстречу Советской Армии и после прекращения военных действий оказался в той части Польши, которая была занята советскими войсками. Беспокоясь о судьбе матери и шестимесячного братишки, Моисей месяца через четыре обратился к властям с просьбой разрешить ему возвратиться в Варшаву. Последовал отказ. Тогда Моисей решил действовать на свой страх и риск. Он попытался нелегально пересечь установившуюся границу, его задержали, судили и «за попытку изменить родине» приговорили к семи годам исправительно-трудовых лагерей.
Почти не владеющему русским языком и незнакомому с жизнью в Советском Союзе молодому человеку в лагере пришлось особенно трудно. Моисей работал землекопом на строительстве каких-то объектов Беломорско-Балтийского канала, а с начала войны его, как и других заключенных, перегнали пешеходным этапом в один из лагерей Архангельской области. В дороге многие погибли, однако молодой и от природы крепкий юноша выжил. Он работал на лесоповале, голод и тяжелые условия труда превратили его в доходягу, и он был списан из производственной бригады в лагерную обслугу. Но тут среди заключенных нашлись добрые люди, которые устроили его в портняжный цех, на вспомогательную работу, и обучили ремеслу. Он штопал лагерные бушлаты и телогрейки, шил варежки и со временем овладел портняжным искусством. Здоровье постепенно восстанавливалось.
В 1946 году Моисей вышел на свободу, поселился в Архангельске и устроился на работу по обретенной в лагере специальности. Однако мысль о возвращении на родину его не покидала. Вдобавок выяснилось, что его отец сумел выжить под немецкой оккупацией и после войны перебрался в Палестину. Все старания что-либо узнать о судьбе матери и брата оказались безуспешными, и Моисей решил предпринять новую попытку добраться до Варшавы. В это время проживавшие на территории Советского Союза выходцы из Польши организовали специальный комитет по репатриации. Однако просуществовал этот комитет всего несколько месяцев. Вскоре его руководство в полном составе было арестовано, а позднее аресты пошли и среди рядовых членов. Был арестован и Моисей. Он и на этот раз получил семь лет и оказался в нашем лагере.
Беседовать с Моисеем было очень интересно, ибо его лагерный опыт был до известной степени опосредствован опытом человека, выросшего в иной социальной и культурной среде. Хотя он начал свой скорбный путь еще очень молодым и большая часть его сознательной жизни прошла по лагерям и тюрьмам, он не стал закоренелым лагерником с блатными замашками. На все происходившее в лагере он смотрел как бы со стороны. Своим слегка хриплым голосом, с сильным польско-еврейским акцентом он рассказывал мне о своих детских годах в панской, как он иронически подчеркивал, Польше и о бесчисленных мытарствах в годы заключения. По натуре цепкий, он без какой-либо помощи извне в чужой стране сумел приспособиться к лагерной жизни. Работая портным на подсобной площадке, он выполнял иногда несложные заказы вольных и имел небольшой доход, позволявший ему кое-что купить в магазине за зоной. Был он практичен, но не жаден, умел себя держать среди уголовников, не заискивая и не заносясь, а когда это было надо, мог за себя постоять. Были в нем и какая-то патриархальность и доброта, он мог и пожалеть и помочь. Я помню, как он привязался к одному мелкому воришке-земляку, подкармливал его и воспитывал. Однажды, избалованный заботой своего доброго наставника, тот обратился к Моисею с просьбой дать ему денег на покупку каких-то коврижек, которые продавались за зоной в местном магазине.
– Если бы ты попросил денег на хлеб, я бы тебе дал, – ответил Моисей, – а на коврижки пойди и заработай сам!
Меня Моисей облагодетельствовал по собственной инициативе и без какой-либо компенсации с моей стороны. Он сшил мне из каких-то лоскутов нечто вроде кепки, в которой я прощеголял добрых полсрока.
Была у Моисея еще одна удивительная черта – жажда знаний, которая ничуть не носила показного характера. Однажды вечером после работы я обратил внимание на Моисея, лежавшего в углу барака и что-то читавшего. Электрическая лампочка под потолком очень слабо освещала небольшое пространство. В помощь ей Моисей зажег свечку и закрепил ее над головой так, чтобы она отбрасывала свет на книгу. Кругом стоял гул от разговоров, смеха и ругани, а Моисей, обмотав голову полотенцем, полностью отключился от жизни барака.
Я подошел к Моисею и спросил, что он читает. Каково же было мое удивление, когда я увидел, что предметом его интереса была знаменитая, недоброй памяти трехтомная «История философии» под редакцией Александрова, второй том которой и был у него в руках.
– Зачем ты читаешь эту халтуру, ведь здесь вся история философии сводится к примитивной и пошлой идее о какой-то извечной борьбе материализма с идеализмом? – удивился я.
– Я все понимаю, – ответил Моисей, – но, видишь ли, я ведь не сумел получить образования. С семнадцати лет по тюрьмам и лагерям. А хочется хоть что-то узнать. Другого ведь ничего нет.
После смерти Сталина и ареста Берии положение в лагере начало меняться. Были введены зачеты. И вот однажды ко мне подошел Моисей и попросил взять его в бригаду грузчиков, которую я тогда возглавлял. Я удивился и спросил, зачем ему это надо.
– Мне осталось сидеть два года, а у грузчиков зачеты один к трем. Я сумею месяцев за восемь отмотаться, – объяснил он.
– Но грузчиками работают молодые люди. Это же адски тяжело!
– Это ваши московские евреи привыкли работать только головой, – вспылил Моисей, – у нас, в Польше, поляки больше сидели по пивным, а работали мы – евреи!
Перевести заключенного в бригаду грузчиков было проще простого, и уже через день Моисей вышел с нами на работу. Я поставил его на погрузку шахтовки, работу нудную, но не слишком тяжелую. Вечером Моисей подошел ко мне.
– Ты, что, боишься, что скажут, будто ты покровительствуешь еврею? Зачем ты ставишь меня на шахтовку?
– Но это же самая легкая работа в бригаде!
– А зачем мне нужна твоя легкая работа?! На ней зачеты маленькие. Мне нужны зачеты! За двенадцать лагерных лет я побывал на таких работах, которые твоим грузчикам и не снились!
На следующий день мне нужно было заменить одного заболевшего зека, и после некоторых колебаний я решил поставить на его место Моисея. Грузили мостовой брус – огромные шестиметровые брусья с квадратным сечением 200 х 200 мм. Напарниками Моисея должны были быть два молодых, высоких и крепких парня.
Когда я сказал им, что с ними будет работать Моисей, они явно были недовольны. Работа требовала большой физической силы, а тридцатитрехлетний Моисей казался им уже стариком и к тому же не производил впечатления человека очень крепкого. Они стояли, переминаясь с ноги на ногу, и явно стеснялись выразить свое неудовольствие.
– У меня другой подмены нет, – сказал я, – работайте с ним, а нужный процент в рабочем описании я все равно выведу.
Началась погрузка. Как всегда, то там, то тут что-то не ладилось. В этот день нам поставили много вагонов – около шестидесяти, поэтому я сумел добраться до вагона, который грузил Моисей, только часа через полтора. Мостовой брус грузится в вагон типа гондолы не так, как обычный пиломатериал. Один человек залезает в вагон, два других забрасывают ему через борт брус за брусом, а он их выравнивает железным крюком. Работа должна идти очень четко, потому что, когда брус перебрасывают через борт, находящийся в вагоне грузчик должен вовремя отскочить в сторону, чтобы под него не попасть. Опытные грузчики приноравливаются к определенному ритму и короткими восклицаниями предупреждают друг друга об опасности.
Когда я подошел к вагону-гондоле, мне представилась необычная картина. Спиной ко мне стоял голый до пояса Моисей, и от него шел пар. А надо сказать, что была поздняя осень и уже наступили холода, хотя снег еще не выпал. Густо обросший волосами, он слегка согбенной спиной и длинными руками чем-то напоминал наших симпатичных четвероногих предков, когда, вытянув вперед руки, хватался за свой конец бруса, чтобы вместе с напарником перебросить его в вагон.
– Ну как? – не столько даже словами, сколько выражением лица спросил я, обращаясь к стоящему ко мне лицом грузчику.
– Во! – ответил тот и поднял кверху большой палец.
Вечером в бараке Моисей занял свое обычное место в углу. Все так же горела свеча, все так же голова была повязана полотенцем, предохранявшим от барачного шума, а досуг его скрашивала очередная книга. Видно, неискоренимо жила в нем веками культивировавшаяся «народом книги» любовь к знаниям.
– Ты, как Синдбад-мореход, неизменно возвращаешься к своим книгам, – пошутил я.
Моисей улыбнулся. От меня он уже знал эту сказку из «Тысячи и одной ночи».
Шли годы, я освободился и жил дома, в Москве. Однажды меня позвали к телефону.
– Какой-то иностранец, плохо говорит по-русски, – сказала соседка.
Это был Моисей. Он позвонил мне, чтобы со мной попрощаться. Из короткого разговора я понял, что он сумел узнать мой телефон от общего лагерного знакомого. Ехал он из Архангельска, где жил после освобождения. Женился на женщине из Польши и теперь ехал с женой и ребенком на родину.
– Странствия Синдбада-морехода подошли к концу, и он возвращается в свой родной Багдад, только неизвестно, что его там ждет, – невесело сказал он.
Просветитель
Следуя идеям просветителей XVIII века, теоретики социалистического государства провозгласили, что сознание человека в момент рождения – «чистая дощечка», на которую жизнь наносит свои письмена. Надо только умело взяться за воспитание человека, и он станет хорошим членом проектируемого будущего общества. Если же человек из-за пробелов в воспитательной работе или из-за чуждых влияний не получился таким, каким был задуман, то следует лишь заняться его перевоспитанием и, стерев с дощечки ложные и вредные письмена, заменить их другими, нужными и полезными. Для такого перевоспитания была призвана служить густо разбросанная по всей территории страны разветвленная система исправительно-трудовых лагерей. Сталин дополнил это учение идеей о непрерывно обостряющейся классовой борьбе и о врагах народа, которых следует любыми средствами постоянно искоренять. На пересечении этих двух взаимно исключающих теорий лежала практика– деятельность карательных органов. С одной стороны, загнав врагов на немыслимые сроки в лагеря, их изничтожали голодом, холодом и непосильным трудом, а с другой, следуя догме о решающей роли перевоспитания, стремились начертать на дощечках их сознания новые письмена.
Для перевоспитания заключенных ГУ Лаг имел соответствующее ведомство – культурно-воспитательную часть (КВЧ), призванное «спасти души» обитателей Архипелага и подтолкнуть их на путь исправления.
На каждом ОЛПе было свое отделение КВЧ. Его возглавлял офицер МВД, а при нем обычно состоял помощник– заключенный, реально осуществлявший всю воспитательную работу. В функции такого зека-наставника входили организация вечеров самодеятельности и кинопросмотров, получение газет, прием жалоб и выдача для их написания бумаги и, наконец, душеспасительные беседы с заключенными. В специальной кабине, где находилась резиденция КВЧ, иногда можно было прочитать более или менее свежую газету, если только кто-либо из зека ранее не стащил ее на курево.
Должность начальника КВЧ – одну из самых непрестижных в лагере – на нашем ОЛПе занимал лейтенант лет сорока. Это был горький пьяница, который никогда не просыхал. В зоне он появлялся крайне редко, никогда ни с кем не разговаривал, и никому не было известно, в чем заключалась его деятельность. В помощники ему был назначен некий П., бывший политработник войск МВД, сидевший за гомосексуализм: он совратил в части какого-то молодого солдата. Ему-то и поручили заботу о нашем перевоспитании. Это был толстенький человек невысокого роста, с рябым от некогда перенесенной оспы лицом. Довольно быстро он отыскал в зоне партнера – зека, пристроившегося на заводе экономистом, который принимал его в конторе лесозавода в свободные от работы дни. Лагерники со смехом отмечали каждое их свидание, а начальство смотрело на шалости своего агента и нашего просветителя сквозь пальцы, тем более что его друг в прошлом также исполнял какие-то функции в органах.
Поскольку лагерь был составной частью государственной системы, всякая проводившаяся на воле кампания здесь дублировалась, для чего пускался в ход несложный пропагандистский механизм. Не миновала нас и подписка на заем. Власть не гнушалась брать в долг, разумеется, строго «на добровольных началах», у осужденных на десятилетия зека их скудный заработок. И вот однажды П. получил задание провести подписку на нашем лесопильном заводе. После одиннадцати часов нелегкой физической работы, для многих на морозе, нашу бригаду загнали в курилку лесоцеха, где, кое-как рассевшись, мы должны были выслушать его сообщение.
Основной контингент заключенных цеха состоял из уголовников и бытовиков со сравнительно небольшими сроками, до десяти лет, и политиков, осужденных на большие сроки, до двадцати пяти лет. Усталые и голодные, все угрюмо слушали речь пропагандиста.
Вынув из кармана какую-то грязную, замусоленную книжонку типа «Блокнота агитатора», П. нудно бубнил, что страна находится в окружении врагов, которые спят и видят, как бы нарушить мирный ход нашей счастливой жизни. Дабы избежать вторжения злобных и коварных агрессоров. Советский Союз должен крепить свою оборону, для чего и проводится подписка на заем, в которой мы все как один должны принять участие.
Разумеется, никто эту болтовню всерьез не принимал, но мысль, что мы должны из нашего грошового заработка (я получал в месяц около двадцати рублей старыми деньгами) ежемесячно отдавать какую-то сумму, дошла до каждого. После доклада последовали вопросы. Начало им положили уголовники, которые подписываться на заем не собирались и рассматривали все происходящее как повод для зубоскальства. Первым вылез разбитной паренек Сашка: он, будучи одним из «друзей народа», не очень боялся распускать язык.
– А что, наш усатый их усачу в Германии скоро, наконец, задаст жару? – ухмыляясь, спросил он.
Пропустив мимо ушей не вполне уважительный эпитет в адрес Иосифа Виссарионовича, П. разъяснил, что немецкие реваншисты во главе с Аденауэром только и думают о том, как бы вновь напасть на нашу родину.
Тут, неожиданно встрепенувшись, в разговор вступил плохо понимавший русскую речь крестьянин из глухой литовской деревни.
– А что, скоро уж война будет? – с надеждой в голосе спросил он.
П. с улыбкой превосходства вновь стал объяснять политически незрелому несмышленышу, что наша страна под руководством вождя упорно борется за мир, но наши враги не дремлют и готовятся к войне.
– Слушай, П., – невинным голосом спросил один блатнячок, – ты кем в армии был?
П. не без гордости разъяснил, что служил политруком стройбата, закладывавшего шахты на большой глубине. При этом он, конечно, умолчал, что шахты строили не его солдаты, а те, кого они стерегли.
– Ямы рыли, дырки в земле делали, чтобы американцев на той стороне за ноги хватать, – ухмыляясь, резюмировал его рассказ паренек, своеобразно представлявший себе внешнеполитические задачи славных органов.
– А правда, что в Америке есть дома в сто этажей? – на первый взгляд, без всякой связи с темой доклада спросил другой разбитной урка.
П. нехотя ответил, что, действительно, такие дома в Америке есть.
– Ну, я за трофеями выше двадцатого этажа не полезу! – радостно, под всеобщий гогот изрек остряк, в сотый раз повторяя избитую, ходившую среди уголовников поговорку.
– Слушай, П., – снова вступил в разговор Сашка, – правда, что Сталин еврей?
Такого несправедливого выпада в адрес великого вождя П., разумеется, не мог оставить без ответа и с жаром стал доказывать, что Сталин – натуральный грузин.
– Ну, а сам ты случаем не еврей?
П. отверг и это обвинение и прочел короткую лекцию об интернационализме и братстве советских народов.
Все замолчали. Наконец П. решил прервать затянувшуюся паузу.
– Ну, так как же, будем подписываться? – неуверенно спросил он.
– Не буду я подписываться, сам подписывайся! – пробурчал тихо, опасаясь последствий своей смелости, один двадцатипятилетник.
– Если ты подпишешься на заем, то этим докажешь, что стал на путь исправления, – назидательно заметил П.
– Это тебе надо стать на путь исправления, чтобы на чужие задницы не заглядывался, – буркнул работяга.
Раздался сдержанный смешок. П. сделал вид, будто не слышал реплики.
Агитация за подписку на заем явно не имела успеха, и разговор все время уходил в сторону. Тогда П. решил поднажать на присутствующих и без лишних слов спросил, кто хочет подписаться добровольно. Все молчали, никто такого желания не выражал. Оставалось крайнее средство, и П. взглядом попросил помощи у бригадира. Во главе бригады лесоцеха стоял некий Митя, в прошлом военнослужащий, получивший десятку за какие-то махинации по линии интендантства. Он вел себя в лагере законопослушно и держал тесную связь с «кумом». Ему явно не хотелось вмешиваться в это дело, но деваться было некуда – он полностью отвечал за бригаду. Митя вынул полный список своих подопечных, и началось индивидуальное выкручивание рук.
Первым в списке значился все тот же Сашка.
– Да, да, подпишусь, – радостно, по-блатному зашепелявил он, – у меня с кирюхи по воле, Мишеньки-косого, остался должок в двадцать рублей. Он, сука, не отдал. Я могу и адресок его кинуть, пусть с него стребуют на самолет с моим именем. Мне ничего не жалко. А наличных у меня нет – все вчера в домино проиграл.
П., уже теряя терпение, вновь разъяснил, что подписка может быть оформлена только на деньги, заработанные в лагере честным трудом.
Следующим шел двадцатипятилетник, крестьянин из Эстонии, плохо понимавший русский язык. Он никак не мог взять в толк, чего от него хотят. А когда кто-то из соплеменников разъяснил ему, он замотал головой: нет, нет, ни на какой заем он не подпишется!
– У-у, куркуль, – заорали, юродствуя, урки, – небось, тебе, падло, каждую неделю из деревни ящики с салом шлют, а ты, фашист, не хочешь помочь нашей обедневшей родине социализм строить!
Третьим в списке оказался учитель из-под Харькова, осужденный за антисоветскую агитацию на десять лет. Это был смелый и физически сильный человек, уже прошедший многие лагеря. Он держался независимо, начальства не боялся, хотя на рожон и не лез. Его не раз предупреждали надзиратели, что он пожизненный зека.
«Ты будешь пахать в лагере до конца советской власти», – сказал ему как-то надзиратель, с которым он вступил в спор.
«Ну, значит, теперь осталось недолго!» – ответил учитель.
На вопрос П., будет ли он подписываться на заем, учитель только рассмеялся.
– Вот ты и есть настоящий классовый враг, – не выдержав елейного тона воспитателя, закричал П. – Тебе родина дала все, ты получил образование. А теперь вместо того, чтобы помогать воспитывать молодежь и служить народу, пособничаешь нашим врагам. Сразу видно, что ты – из чуждого класса.
– У нас в стране есть только три класса, – отвечал непокорный, – те, кто сидел, те, кто сидит, и те, кто будет сидеть. Других классов нет.
Дело с подпиской на заем не клеилось, и пора было принимать меры. Бригадир нашел привычный выход из положения и заявил, что бригада единодушно приняла решение подписаться на месячный заработок. А если кто из присутствующих не согласен – пусть заявит. Такого спишут в лесоповальную бригаду, и он будет ходить за восемь километров пилить лес, пока не станет доходягой. «Нам такие работяги, которые идут против мнения всего коллектива, не нужны», – заявил он. Все замолчали. Против был только учитель, но на него бригадир просто не обратил внимания.
О полном успехе своей воспитательной работы в бригаде лесоцеха инструктор КВЧ доложил по начальству в очередной реляции. По этому поводу он в разговоре с одним солагерником выразился так:
– Они там, наверху, любят, чтобы все было в порядке, шито-крыто. Им нужен стопроцентный охват зека подпиской – извольте! В этом деле я поднаторел, опыт есть. Их понять тоже можно, ведь и у них есть начальство – все под Богом ходим!
Встреча
Старые лагерники заметно выделяются на фоне новобранцев. Распознать тянущих свои сроки еще с довоенных времен и переживших голод военных и послевоенных лет политиков не составляет труда. Беззубые от цинги и пеллагры, с обострившимися от многолетнего недоедания чертами лица, они заметно отличаются от тех, кто попал в послевоенные наборы. Длительное пребывание в лагере накладывает отпечаток и на психологию и нравственность зека. Под влиянием уголовного окружения, с его цинизмом, жестокими законами и несложной звериной философией «умри ты сегодня, а я умру завтра», некоторые лишенные надежной нравственной опоры старые политики часто теряли человеческий облик и становились озлобленными, мелочными, эгоистичными, нередко из их среды вербовались стукачи. «Старые лагерники – народ отпетый, продадут и предадут ни за понюшку табака, – поучал меня еще в Лефортовской тюрьме зека-повторник, – праведники среди них – птицы редкие, лагерь не делает человека лучше, наоборот, развивает эгоизм и цинизм».
Подобное мнение представляется мне не вполне справедливым. Влияние лагерной жизни на человека не столь однозначно. По моим наблюдениям, она его не портит и не улучшает, но беспощадно выявляет заложенные в нем еще на воле задатки. Экстремальные ситуации обнажают его сущность, измеряют его масштаб.
Судьба столкнула меня в лагере с одним из старых каторжан набора тридцатых годов – Владимиром Александровичем Ворониным*. Мы случайно разговорились, и я со своим неизбывным интересом к свежим людям сразу же прилип к новому знакомому. Он был расконвоированным и работал на какой-то финансово-экономической должности в управлении Каргопольлага, то есть, по лагерным понятиям, был придурком самого высокого ранга. Подневольная жизнь, конечно, в какой-то степени сделала свое дело, но вместе с тем Воронин, человек лет шестидесяти, в отличие от многих других пожилых обитателей лагеря со стажем, был еще сравнительно крепким, сохранил и некоторое чувство собственного достоинства, и хорошее чувство юмора. Он охотно помогал солагерникам. Так, по моей просьбе, используя знакомства с вольняшками, он устроил одного моего соученика по институту на придурочную должность нормировщика на подсобном предприятии, где тот смог прокантоваться почти до самого освобождения.
По комсомольской привычке 20-х годов он сразу перешел со мной на «ты», хотя я, годившийся ему в сыновья, не позволял себе обращаться к нему столь фамильярно.
Воронин поведал мне, что еще гимназистом в начале революции вступил в партию, потом был парторгом одного из самых больших ленинградских заводов, позднее стал секретарем одного из ленинградских райкомов, где вел жестокую борьбу с «зиновьевским охвостьем», а закончил свою партийную карьеру в должности секретаря обкома партии в Архангельске, куда был направлен «для выкорчевывания остатков троцкистско-бухаринской оппозиции».
– Для меня поговорить с рабочими на заводе по-настоящему, по-партийному, часа два-три без всякой бумажки никакого труда не составляло, – с гордостью говорил он. – В Ленинграде в 1928 году у меня было даже специальное задание от секретаря обкома – собирать распространяемую троцкистами литературу и уничтожать ее. Ни в какой оппозиции я никогда не состоял, хоть меня и посадили по самой страшной по тем временам статье – КРТД (контрреволюционная троцкистская деятельность), по ней могли и вышку дать.
После тяжелого следствия Воронина отправили с восьмилетним сроком в лагерь, а когда в 1946 году этот срок подходил к концу, его этапировали в местное управление МГБ и без всякого суда, решением Особого совещания, добавили еще восемь лет. К моменту нашего знакомства он уже провел в лагерях около четырнадцати лет, ни на какое освобождение в будущем не надеялся и считал себя зека до конца жизни.
– Владимир Александрович, – наивно спросил я его как-то, – а зачем же вас-то посадили? Ведь вы и революцию делали, и в партийную элиту входили, и служили существующему режиму не за страх, а за совесть. Какой в этом смысл?
– Смена опоры, – спокойно и просто ответил Воронин. – Сталину нужно было убрать всех нас и повсюду насадить преданных ему людей. Это закон революционного процесса. Ведь сказано: «Революцию задумывают мечтатели, осуществляют герои, а плодами ее пользуются подлецы». Наша революция не составляет исключения.
– Но вы ведь, наверно, считаете революцию делом нравственным и справедливым? – несколько обескураженный столь прямым ответом старого партийного функционера, спросил я.
– Моральные категории к политике, а тем более к революции не приложимы, – ответил Воронин. – Русская революция, как и английская и французская, была логическим продолжением всего хода отечественной истории. Всякая революция в конечном итоге поедает своих сынов. Ты Франса «Боги жаждут» читал? Революция – стихия, а я – песчинка в общем потоке.
– Ну, хорошо, – продолжал я свои вопросы простака. – Вы – партийный функционер, и Сталин бросил вас за решетку, потому что, как вы говорите, менял опору. Но зачем он сажает рядовых граждан всех возрастов и профессий? Мы-то, вроде, на власть в государстве не претендуем?
– А ты, когда ходил в институт, изучал диамат и истмат? – улыбнулся Воронин. – Вам ведь говорили, что государство – это сложная машина с колесиками, винтиками и разными там шестеренками. Вот тебя в эти шестерни и втянуло. Сидишь по статье пятьдесят восемь. Что-то не то сказал? Больше не болтай!
Логика Воронина не показалась мне особенно убедительной, но я промолчал.
От Воронина я много узнал о жизни лагерников в конце тридцатых годов: о массовых расстрелах и пеших этапах, во время которых конвоиры пользовались каждым удобным случаем, чтобы пристрелить всякого, кто хоть на полметра выходил из колонны или за зону условного оцепления. Это был своеобразный спорт или выгодный промысел, потому что за каждого убитого конвоиры получали вознаграждение как за предотвращение побега.
– В случае опасности мы все сбивались в плотную кучу, – рассказывал Воронин, – чтобы не дать конвою повод пустить в ход оружие.
– Хорош ли такой порядок в стране «победившего социализма»? – дразнил я Воронина.
В ответ он лишь загадочно улыбался, как человек, допущенный к высшим, простым смертным недоступным государственным тайнам.
Однажды я застал Воронина за чтением газеты с очередным выступлением Сталина по случаю каких-то торжеств. «Настоящий партийный документ! – сказал с уважением Воронин, аккуратно складывая газету. – Надо будет еще раз прочесть повнимательнее». Сказано это было, по всей видимости, совершенно искренне.
Как-то вечером к нам в зону пригнали этап из Ленинграда. Среди разного рода блатного и воровского люда заметно выделялся человек лет пятидесяти, выше среднего роста, с лицом по-барски гладким и даже не по-тюремному раскормленным. Мы разговорились. Я не ошибся, он оказался из политиков. Это был некий Ш… осужденный по статье пятьдесят восемь, пункт десять-одиннадцать (антисоветская агитация с сообщниками), Особым совещанием.
Ш. всю жизнь занимался партийной работой, перед арестом был секретарем одного из ленинградских райкомов партии и проходил по нашумевшему делу Попкова – Кузнецова и других высших ленинградских партийных и государственных чиновников. В лагере Ш. был сразу устроен на какую-то должность в лагерном управлении и вопреки правилам вскоре был расконвоирован. Он много рассказывал о своем следствии, последними словами ругал инициатора ленинградского дела Маленкова, которого почему-то именовал «татарином», и превозносил до небес Жданова. Ш. не всегда был в состоянии скрыть свою неприязнь к обидевшей его власти, а однажды, когда колонну гнали в зону мимо поселкового продовольственного магазина, вокруг которого змеилась длинная очередь местных жителей, он устроил целый митинг.
– Вот они, наши мужички, – кричал он, – хлебушек сеют, а досыта его не едят! Я сам из крестьян, горькую крестьянскую долю знаю!
Узнав, что Ш. из Ленинграда, я сказал ему, что в лагере сидит еще один бывший ленинградский партработник. Ш. заинтересовался, и я назвал ему Воронина.
– Владимир Александрович? – быстро переспросил Ш.
– Да, а вы с ним знакомы? – ответил я вопросом на вопрос.
– Встречались, – как-то неопределенно сказал Ш. – Он из бывших троцкистов.
– Хотите, познакомлю?
– Да-а-а, конечно, – весьма сдержанно реагировал ТТТ. По всему было видно, что особого желания встречаться с Ворониным он не испытывал.
На небольшом пятачке зоны не встретиться было невозможно, и несколькими днями спустя Воронин заметил Ш.
– Ты не знаешь, кто этот человек? – спросил он меня.
Я объяснил.
– Ну, конечно, я его знаю. Незадолго до ареста в 1938 году против меня возбудили партийное дело. Обвиняли в связях с троцкистами. Припомнили, что я был знаком или работал с кем-то, кого позднее разоблачили как троцкиста. Ш. был главным моим обвинителем. Он в то время был восходящей звездой на партийном Олимпе, фабриковал персональные дела пачками.
Мною, как всегда, овладело любопытство, и, когда однажды во время моей беседы с Ворониным мимо проходил Ш., я его окликнул.
– Вот, познакомьтесь, ваш земляк, тоже ленинградец, я вам о нем уже говорил.
– Да, мы знакомы, – как-то криво заулыбался Ш., – вместе работали в райкоме, да и в ленинградском горкоме частенько встречались. Как говорят: «Гора с горой не сходятся, а человек с человеком…»
– Как же, как же, помню, встречались на партийной комиссии, когда меня исключали из партии, – сказал Воронин.
Я ожидал, что между бывшими недругами начнется выяснение отношений, но этого не произошло. Старые знакомые, они, как близкие друзья и сотоварищи по политическим играм, стали дружно обсуждать судьбы сослуживцев из ленинградской партийной верхушки, вспоминать, кто в какой системе работал. Выяснилось, что одни общие знакомые были арестованы и исчезли, а другие сделали головокружительную карьеру. Среди последних были и Жданов, и Косыгин, и Маленков.
Создавалось ощущение, что существовала огромная пирамида из партийных чиновников, причем каждый по мере сил карабкался вверх, и одни там удерживались, а другие соскальзывали вниз и вовсе исчезали из жизни. Дружелюбный тон их беседы меня поразил. Однажды я спросил у Воронина: