Текст книги "Том 3. Рассказы, сценарии, публицистика"
Автор книги: Исаак Бабель
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)
На станции *
(набросок с натуры)
Было это года два тому назад на забытой Богом станции, неподалеку от Пензы.
В уголку вокзала собралась компания. Подошел и я. Оказалось – провожают солдата на войну.
Кто-то, пьяный, подняв голову к небу, играл на гармонии. Икающий парень – мастеровой по виду, – трясясь худым телом, простирал к играющему руки и шептал:
– Рассусаливай, Вань…
Потом он отходил и, поворачиваясь спиной к людям – сосредоточенно капал одеколону в грязный стакан с ханжой.
Бутылка с мутной жидкостью ходила по рукам. Все перепились. Отец солдата сидел на полу в сторонке – бледный и молчаливый. Брата отъезжавшего все время рвало. Он свалился, ткнулся лицом в свою блевотину, и так и заснул.
Подошел поезд. Стали прощаться. Отец солдата все не хотел вставать – ни глаз раскрыть, ни встать.
– Вставай, Семеныч, – сказал мастеровой. – Благослови сына.
Старик не ответил. Принялись тормошить. Пуговка на меховой шапке болталась. Подошел жандарм.
– Хамло, – промолвил он, – человек мертвый, а они тормошат.
Оказалось – правда, заснул и помер. Солдат растерянно оглядывался. Гармошка дрожала в его руках и от сотрясения поигрывала.
– Ишь ты, – сказал он, – ишь – ты… И добавил, протягивая гармонию:
– Гармонь Петьке. На перрон вышел начальник станции.
– Гулянки… – пробормотал он, – нашли где собираться… Прохор, сукин ты сын, давай второй…
Большим железным ключом от станционной уборной жандарм два раза ударил в колокол (язык колокола давно вырвали).
– Ты бы с отцом простился, – сказали солдату, – стоишь дурак дураком.
Солдат нагнулся, поцеловал отцовскую мертвую руку, перекрестился и тупо пошел к вагону. А брат его – тот все спал в своей блевотине.
Старика увезли. Народ стал расходиться.
– Вот те и трезвость, – сказал стоявший подле меня старичок-купец, – мрут, как мухи, сукины дети…
– Ну, брат, трезвость, шалишь… – твердо выговорил подошедший бородатый мужик. – Народ наш – народ пьющий. Глаз надобен ему мутный…
– Чего? – недослышал купец.
– Погляди, – ответил мужик и рукой указал на поле – черное и бесконечное.
– Ну?
– Ничего – ну. Муть видишь? Вот и глаз народу надобен – мутный.
На поле чести *
Печатаемые здесь рассказы – начало моих заметок о войне. Содержание их заимствовано из книг, написанных французскими солдатами и офицерами, участниками боев. В некоторых отрывках изменена фабула и форма изложения, в других я старался ближе держаться к оригиналу.
На поле чести
Германские батареи бомбардировали деревни из тяжелых орудий. Крестьяне бежали к Парижу. Они тащили за собой калек, уродцев, рожениц, овец, собак, утварь. Небо, блиставшее синевой и зноем, медлительно багровело, распухало и обволакивалось дымом.
Сектор у N занимал 37 пехотный полк. Потери были огромны. Полк готовился к контратаке. Капитан Ratin [11]11
Ратэн (фр.).
[Закрыть]обходил траншеи. Солнце было в зените. Из соседнего участка сообщили, что в 4 роте пали все офицеры. 4 рота продолжает сопротивление.
В 300 метрах от траншеи Ratin увидел человеческую фигуру. Это был солдат Виду, дурачок Виду. Он сидел скорчившись на дне сырой ямы. Здесь когда-то разорвался снаряд. Солдат занимался тем, чем утешаются дрянные старикашки в деревнях и порочные мальчишки в общественных уборных. Не будем говорить об этом.
– Застегнись, Виду, – с омерзением сказал капитан. – Почему ты здесь?
– Я… я не могу этого сказать вам… Я боюсь, капитан!..
– Ты нашел здесь жену, свинья! Ты осмелился сказать мне в лицо, что ты трус, Виду. Ты оставил товарищей в тот час, когда полк атакует. Bien, mon cochon [12]12
Хорошо, мой поросенок ( фр.).
[Закрыть].
– Клянусь вам, капитан!.. Я все испробовал… Виду, сказал я себе, будь рассудителен… Я выпил бутыль чистого спирту для храбрости. Je ne peux pas, capitaine [13]13
Я не могу, капитан ( фр.).
[Закрыть]. Я боюсь, капитан!..
Дурачок положил голову на колени, обнял ее двумя руками и заплакал. Потом он взглянул на капитана, и в щелках его свиных глазок отразилась робкая и нежная надежда.
Ratin был вспыльчив. Он потерял двух братьев на войне, и у него не зажила рана на шее. На солдата обрушилась кощунственная брань, в него полетел сухой град тех отвратительных, яростных и бессмысленных слов, от которых кровь стучит в висках, после которых один человек убивает другого.
Вместо ответа Виду тихонько покачивал своей круглой рыжей лохматой головой, твердой головой деревенского идиота.
Никакими силами нельзя было заставить его подняться. Тогда капитан подошел к самому краю ямы и прошипел совершенно тихо:
– Встань, Виду, или я оболью тебя с головы до ног.
Он сделал, как сказал. С капитаном Ratin шутки были плохи. Зловонная струя с силой брызнула в лицо солдата. Виду был дурак, деревенский дурак, но он не перенес обиды. Он закричал нечеловеческим и протяжным криком; этот тоскливый, одинокий, затерявшийся вопль прошел по взбороненным полям; солдат рванулся, заломил руки и бросился бежать полем к немецким траншеям. Неприятельская пуля пробила ему грудь. Ratin двумя выстрелами прикончил его из револьвера. Тело солдата даже не дернулось. Оно осталось на полдороге, между вражескими линиями.
Так умер Селестин Виду, нормандский крестьянин, родом из Ори, 21 года – на обагренных кровью полях Франции.
То, что я рассказал здесь, – правда. Об этом написано в книге капитана Гастона Видаля «Figures et anecdotes de la grand Guerre» [14]14
«Персонажи и анекдоты Великой Войны» ( фр.).
[Закрыть]. Он был этому свидетелем. Он тоже защищал Францию, капитан Видаль.
Дезертир
Капитан Жемье был превосходнейший человек, к тому же философ. На поле битвы он не знал колебаний, в частной жизни умел прощать маленькие обиды. Это немало для человека – прощать маленькие обиды. Он любил Францию с нежностью, пожиравшей его сердце, поэтому ненависть его к варварам, осквернившим древнюю ее землю, была неугасима, беспощадна, длительна, как жизнь.
Что еще сказать о Жемье? Он любил свою жену, сделал добрыми гражданами своих детей, был французом, патриотом, книжником, парижанином и любителем красивых вещей.
И вот – в одно весеннее сияющее розовое утро капитану Жемье доложили, что между французскими и неприятельскими линиями задержан безоружный солдат. Намерение дезертировать было очевидно, вина несомненна, солдата доставили под стражей.
– Это ты, Божи?
– Это я, капитан, – отдавая честь, ответил солдат.
– Ты воспользовался зарей, чтоб подышать чистым воздухом?
Молчание.
– C’est bien [15]15
Хорошо ( фр.).
[Закрыть]. Оставьте нас.
Конвой удалился. Жемье запер дверь на ключ. Солдату было двадцать лет.
– Ты знаешь, что тебя ожидает? Voyons [16]16
Посмотрим ( фр.).
[Закрыть], объяснись. Божи ничего не скрыл. Он сказал, что устал от войны.
– Я очень устал от войны, mon capitaine! [17]17
Капитан ( фр.).
[Закрыть]Снаряды мешают спать шестую ночь…
Война ему отвратительна. Он не шел предавать, он шел сдаться.
Вообще говоря, он был неожиданно красноречив, этот маленький Божи. Он сказал, что ему всего двадцать лет, mon Dieu, c’est naturel [18]18
Мой бог, это естественно ( фр.).
[Закрыть], в двадцать лет можно совершить ошибку. У него есть мать, невеста, des bons amis [19]19
Хорошие друзья ( фр.).
[Закрыть]. Перед ним вся жизнь, перед этим двадцатилетним Божи, и он загладит свою вину перед Францией.
– Капитан, что скажет моя мать, когда узнает, что меня расстреляли, как последнего негодяя?
Солдат упал на колени.
– Ты не разжалобишь меня, Божи! – ответил капитан. – Тебя видели солдаты. Пять таких солдат, как ты, и рота отравлена. C’est la defaite. Cela jamais [20]20
Поражение. Ну никогда ( фр.).
[Закрыть]. Ты умрешь, Божи, но я спасаю тебя в твою последнюю минуту. В мэрии не будет известно о твоем позоре. Матери сообщат, что ты пал на поле чести. Идем.
Солдат последовал за начальником. Когда они достигли леса, капитан остановился, вынул револьвер и протянул его Божи.
– Вот способ избегнуть суда. Застрелись, Божи! Я вернусь через пять минут. Все должно быть кончено.
Жемье удалился. Ни единый звук не нарушил тишину леса. Офицер вернулся. Божи ждал его сгорбившись.
– Я не могу, капитан, – прошептал солдат. – У меня не хватает силы…
И началась та же канитель – мать, невеста, друзья, впереди жизнь…
– Я даю тебе еще пять минут, Божи! Не заставляй меня гулять без дела.
Когда капитан вернулся, солдат всхлипывал, лежа на земле. Пальцы его, лежавшие на револьвере, слабо шевелились.
Тогда Жемье поднял солдата и сказал, глядя ему в глаза, тихим и душевным голосом:
– Друг мой, Божи, может быть, ты не знаешь, как это делается?
Не торопясь, он вынул револьвер из мокрых рук юноши, отошел на три шага и прострелил ему череп.
* * *
И об этом происшествии рассказано в книге Гастона Видаля. И действительно, солдата звали Божи. Правильно ли данное мною капитану имя Жемье – этого я точно не знаю. Рассказ Видаля посвящен некоему Фирмену Жемье в знак глубокого благоговения. Я думаю, посвящения достаточно. Конечно, капитана звали Жемье. И потом, Видаль свидетельствует, что капитан действительно был патриот, солдат, добрый отец и человек, умевший прощать маленькие обиды. А это немало для человека – прощать маленькие обиды.
Семейство папаши Мареско
Мы занимаем деревню, отбитую у неприятеля. Это маленькое пикардийское селеньице – прелестное и скромное. Нашей роте досталось кладбище. Вокруг нас сломанные распятия, куски надгробных памятников, плиты, развороченные молотом неведомого осквернителя. Истлевшие трупы вываливаются из гробов, разбитых снарядами. Картина достойна тебя, Микельанджело!
Солдату не до мистики. Поле черепов превращено в траншеи. На то война. Мы живы еще. Если нам суждено увеличить население этого прохладного уголка, что ж – мы сначала заставили гниющих стариков поплясать под марш наших пулеметов.
Снаряд приподнял одну из надгробных плит. Это сделано для того, чтобы предложить мне убежище, никакого сомнения. Я водворился в этой дыре, que voulez-vous, on loge, où on peut [21]21
Что вы хотите, живут где могут ( фр.).
[Закрыть].
И вот – весеннее, светлое ясное утро. Я лежу на покойниках, смотрю на жирную траву, думаю о Гамлете. Он был неплохой философ, этот бедный принц. Черепа отвечали ему человеческими словами. В наше время это искусство пригодилось бы лейтенанту французской армии.
Меня окликает капрал:
– Лейтенант, вас хочет видеть какой-то штатский.
Какого дьявола ищет штатский в этой преисподне?
Персонаж делает свой выход. Поношенное, выцветшее существо. Оно облачено в воскресный сюртук. Сюртук забрызган грязью. За робкими плечами болтается мешок, на половину пустой. В нем, должно быть, мороженый картофель; каждый раз, когда старик делает движение, что-то трещит в мешке.
– Eh bien [22]22
Ну (фр.).
[Закрыть], в чем дело?
– Моя фамилия, видите ли, монсье Мареско, – шепчет штатский и кланяется. – Потому я и пришел…
– Дальше?
– Я хотел бы похоронить мадам Мареско и все семейство, господин лейтенант!
– Как вы сказали?
– Моя фамилия, видите ли – папаша Мареско. – Старик приподнимает шляпу над серым лбом! – Может быть, слышали, господин лейтенант!
Папаша Мареско? Я слышал эти слова. Конечно, я их слышал. Вот она – вся история. Дня три тому назад, в начале нашей оккупации, всем мирным гражданам был отдан приказ эвакуироваться. Одни ушли, другие остались; оставшиеся засели в погребах. Бомбардировка победила мужество, защита камня оказалась ненадежной. Появились убитые. Целое семейство задохлось под развалинами подземелья. И это было семейство Мареско. Их фамилия осталась у меня в памяти – настоящая французская фамилия. Их было четверо – отец, мать и две дочери. Только отец спасся.
– Мой бедный друг, так это вы, Мареско? Все это очень грустно. Зачем вам понадобился это несчастный погреб, к чему?
Меня перебил капрал.
– Они, кажется, начинают, лейтенант…
Этого следовало ожидать. Немцы заметили движение в наших траншеях. Залп по правому флангу, потом левее. Я схватил папашу Мареско за ворот и стащил его вниз. Мои молодцы, втянув головы в плечи, тихонько сидели под прикрытием, никто носу не высунул.
Воскресный сюртук бледнел и ежился. Недалеко от нас промяукала кошечка в 12 сантиметров.
– Что вам нужно, папаша, говорите живее. Вы видите, здесь кусаются.
– Mon lieutenant [23]23
Лейтенант ( фр.).
[Закрыть], я все сказал вам, я хотел бы похоронить мое семейство.
– Отлично, я прикажу сходить за телами.
– Тела при мне, господин лейтенант!
– Что такое?
Он указал на мешок. В нем оказались скудные остатки семьи папаши Мареско. Я вздрогнул от ужаса.
– Хорошо, старина, я прикажу их похоронить. Он посмотрел на меня, как на человека, выпалившего совершенную глупость.
– Когда стихнет этот проклятый шум, – начал я снова, – мы выроем им превосходную могилу. Все будет сделано, père Marescot [24]24
Папаша Мареско ( фр.).
[Закрыть], будьте спокойны…
– Но у меня фамильный склеп…
– Отлично, укажите его нам.
– Но, но…
– Что такое – но?
– Но, mon lieutenant, мы в нем сидим все время.
Квакер
Заповедано – не убий. Вот почему Стонквакер записался в колонну автомобилистов. Он помогал своему отечеству, не совершая страшного греха человекоубийства. Воспитание и богатство дозволяли ему занять более высокую должность, но, раб своей совести, он принимал со смирением невидную работу и общество людей, казавшихся ему грубыми.
Что был Стон? Лысый лоб у вершины палки. Господь даровал ему тело лишь для того, чтобы возвысить мысли над жалкими скорбями мира сего. Каждое его движение было не более как победа, одержанная духом над материей. У руля своего автомобиля, каковы бы ни были грозные обстоятельства, он держался с деревянной неподвижностью проповедника на кафедре. Никто не видел, как Стон смеется.
Однажды утром, будучи свободен от службы, он возымел мысль выйти на прогулку для того, чтобы преклониться перед Создателем в его творениях. С огромной Библией под мышкой Стон пересекал длинными своими ногами лужайки, возрожденные весной. Вид ясного неба, щебетание воробьев в траве – все заливало его радостью.
Стон сел, открыл свою Библию, но в ту минуту увидел у изгиба аллеи непривязанную лошадь, с торчащими от худобы боками. Тотчас же голос долга с силой заговорил в нем, – у себя на родине Стон был членом общества покровительства животным. Он приблизился к скотине, погладил ее мягкие губы и, забыв о прогулке, направился к конюшне.
По дороге, не выпуская из рук своей Библии с застежками, – он напоил лошадь у колодца.
Конюшенным мальчиком состоял некий юноша по фамилии Бэккер. Нрав этого молодого человека издавна составлял причину справедливого гнева Стона: Бэккер оставлял на каждом привале безутешных невест.
– Я бы мог, – сказал ему квакер, – объявить о вас майору, но надеюсь, что на этот раз и моих слов будет достаточно. Бедная, больная лошадь, которую я привел и за которой вы будете ухаживать, достойна лучшей участи, чем вы.
И он удалился размеренным, торжественным шагом, не обращая внимания на гоготание, раздававшееся позади него. Четырехугольный, выдвинутый вперед подбородок юноши с убедительностью свидетельствовал о непобедимом упорстве.
Прошло несколько дней. Лошадь все время бродила без призору. На этот раз Стон сказал Бэккеру с твердостью:
– Исчадие сатаны, – так приблизительно начиналась эта речь. – Всевышним позволено нам, может быть, погубить свою душу, но грехи ваши не должны всею тяжестью пасть на невинную лошадь. Поглядите на нее, негодяй. Она расхаживает здесь в величайшем беспокойстве. Я уверен, что вы грубо обращаетесь с ней, как и пристало преступнику. Еще раз повторяю вам, сын греха: идите к гибели с той поспешностью, какая вам покажется наилучшей, но заботьтесь об этой лошади, иначе вы будете иметь дело со мной.
С этого дня Стон счел себя облеченным Провидением особой миссией – заботой о судьбе обиженного четвероногого.
Люди, по грехам их, казались ему малодостойными уважения; к животным же он испытывал неописуемую жалость. Утомительные занятия не препятствовали ему держать нерушимым его обещание Богу.
Часто по ночам квакер выбирался из своего автомобиля – он спал в нем, скорчившись на сиденье – для того, чтобы убедиться, что лошадь находится в приличном отдалении от бэккеровского сапога, окованного гвоздями. В хорошую погоду он сам садился на своего любимца, и кляча, важно попрыгивая, рысцою носила по зеленеющим полям его тощее, длинное тело. С своим бесцветным желтым лицом, сжатыми бледными губами, Стон вызывал в памяти бессмертную и потешную фигуру рыцаря печального образа, трусящего на Росинанте среди цветов и возделанных полей.
Усердие Стона приносило плоды. Чувствуя себя под неусыпным наблюдением, грум всячески изловчался, чтобы не быть пойманным на месте преступления. Но наедине с лошадью он вымещал на ней ярость своей низкой души. Испытывая необъяснимый страх перед молчаливым квакером – он ненавидел Стона за этот страх и презирал себя. У него не было другого средства поднять себя в собственных глазах, как издеваться над лошадью, которой покровительствовал Стон. Такова презренная гордость человека. Запираясь с лошадью в конюшне, грум колол ее отвислые волосатые губы раскаленными иголками, сек ее проволочным кнутом по спине и сыпал ей соль в глаза. Когда измученное, ослепленное едким порошком животное, оставленное наконец в покое, боязливо пробиралось к стойлу, качаясь, как пьяный, мальчишка ложился на живот и хохотал во все горло, наслаждаясь местью.
На фронте произошла перемена. Дивизия, к составу которой принадлежал Стон, была переведена на более опасное место. Религиозные его верования не разрешали ему убивать, но дозволяли быть убитым. Германцы наступали на Изер. Стон перевозил раненых. Вокруг него с поспешностью умирали люди разных стран. Старые генералы, чисто вымытые, с припухлостями на лице, стояли на холмиках и оглядывали окрестность в полевые бинокли. Гремела не переставая канонада. Земля издавала зловоние, солнце копалось в развороченных трупах.
Стон забыл свою лошадь. Через неделю совесть принялась за грызущую свою работу. Улучив время, квакер отправился на старое место. Он нашел лошадь в темном сарае, сбитом из дырявых досок. Животное еле держалось на ногах от слабости, глаза его были затянуты мутной пленкой. Лошадь слабо заржала, увидев своего верного друга, и положила ему на руки падавшую морду.
– Я ничем не виноват, – дерзко сказал Стону грум, – нам не выдают овса.
– Хорошо, – ответил Стон, – я добуду овес.
Он посмотрел на небо, сиявшее через дыру в потолке, и вышел.
Я встретил его через несколько часов и спросил – опасна ли дорога? Он казался более сосредоточенным, чем обыкновенно. Последние кровавые дни наложили на него тяжкую печать, он как будто носил траур по самом себе.
– Выехать было нетрудно, – глухо проговорил он, – в конце пути могут произойти неприятности. – И прибавил неожиданно: – Я выехал в фуражировку. Мне нужен овес.
На следующее утро солдаты, отправленные на поиски, нашли его убитым у руля автомобиля. Пуля пробила череп. Машина осталась во рву.
Так умер Стонквакер из-за любви к лошади.
Иисусов грех *
Жила Арина при номерах на парадной лестнице, а Серега на черной – младшим дворником. Был промежду них стыд. Родила Арина Сереге на прощеное воскресенье двойню. Вода текет, звезда сияет, мужик ярится. Произошла Арина в другой раз в интересное положение, шестой месяц катится, они, бабьи месяцы, катючие. Сереге в солдаты иттить, вот и запятая. Арина возьми и скажи:
– Дожидаться тебя мне, Сергуня, нет расчета. Четыре года мы будем в разлуке, за четыре года мало-мало, а троих рожу. В номерах служить – подол заворотить. Кто прошел – тот господин, хучь еврей, хучь всякий. Придешь ты со службы – утроба у мине утомленная, женщина я буду сношенная, рази я до тебя досягну?
– Диствительно, – качнул головой Серега.
– Женихи при мне сейчас находятся: Трофимыч, подрядчик – большие грубияне, да Исай Абрамыч, старичок, Николо-Святской церкви староста, слабосильный мужчина, – да мне сила ваша злодейская с души воротит, как на духу говорю, замордовали совсем… Рассыплюсь я от сего числа через три месяца, отнесу младенца в воспитательный и пойду за них замуж.
Серега это услыхал, снял с себя ремень, перетянул Арину, геройски по животу норовит.
– Ты, – говорит ему баба, – до брюха не очень клонись, твоя ведь начинка, не чужая…
Было тут бито-колочено, текли тут мужичьи слезы, текла тут бабья кровь, однако ни свету, ни выходу. Пришла тогда баба к Иисусу Христу и говорит:
– Так и так, господи Иисусе. – Я – баба Арина с номерей «Мадрид и Лувр», что на Тверской. В номерах служить – подол заворотить. Кто прошел – тот господин, хучь еврей, хучь всякий. Ходит тут по земле раб твой, младший дворник Серега. Родила я ему в прошлом годе на прощеное воскресенье двойню…
И все она господу расписала.
– А ежели Сереге в солдаты вовсе не пойтить? – возомнил тут спаситель.
– Околоточный небось потащит…
– Околоточный, – поник головою господь, – я об ем не подумал… Слышишь, а ежели тебе в чистоте пожить?..
– Четыре-то года? – ответила баба. – Тебя послушать – всем людям разживотиться надо, у тебя это давняя повадка, а приплод где возьмешь? Ты меня толком облегчи…
Навернулся тут на господни щеки румянец, задела его баба за живое, однако смолчал. В ухо себя не поцелуешь, это и богу ведомо.
– Вот что, раба божия, славная грешница дева Арина, – возвестил тут господь во славе своей, – шаландается у меня на небесах ангелок, Альфредом звать, совсем от рук отбился, все плачет: что это вы, господи, меня на двадцатом году жизни в ангелы произвели, когда я вполне бодрый юноша. Дам я тебе, угодница, Альфреда-ангела на четыре года в мужья. Он тебе и молитва, он тебе и защита, он тебе и хахаль. А родить от него не токмо что ребенка, а и утенка немыслимо, потому забавы в нем много, а серьезности нет…
– Это мне и надо, – взмолилась дева Арина, – я от их серьезности почитай три раза в два года помираю…
– Будет тебе сладостный отдых, дитя божие Арина, будет тебе легкая молитва, как песня. Аминь.
На том и порешили. Привели сюда Альфреда. Щуплый парнишка, нежный, за голубыми плечиками два крыла колышутся, играют розовым огнем, как голуби в небесах плещутся. Облапила его Арина, рыдает от умиления, от бабьей душевности.
– Альфредушко, утешеньишко мое, суженый ты мой… Наказал ей, однако, господь, что как в постелю ложиться – ангелу крылья сымать надо, они у него на задвижках, вроде как дверные петли, сымать и в чистую простыню на ночь заворачивать, потому – при каком-нибудь метании крыло сломать можно, оно ведь из младенческих вздохов состоит, не более того.
Благословил сей союз господь в последний раз; призвал к этому делу архиерейский хор, весьма громогласное пение оказали, закуски никакой, а ни-ни, не полагается, и побежала Арина с Альфредом обнявшись по шелковой лестничке вниз на землю. Достигли Петровки, – вон ведь куда баба метнула, – купила она Альфреду (он, между прочим, не то что без порток, а совсем натуральный был), купила она ему лаковые полсапожки, триковые брюки в клетку, егерскую фуфайку, жилетку из бархата электрик.
– Остальное, – говорит, – мы, дружочек, дома найдем…
В номерах Арина в тот день не служила, отпросилась. Пришел Серега скандалить, она к нему не вышла, а сказала из-за двери:
– Сергей Нифантьич, я себе сейчас ноги мыю и просю вас без скандалу удалиться…
Ни слова не сказал, ушел. Это уже ангельская сила начала себя оказывать.
А ужин Арина сготовила купецкий, – эх, чертовское в ней было самолюбие. Полштофа водки, вино особо, сельдь дунайская с картошкой, самовар чаю. Альфред как эту земную благодать вкусил, так его и сморило. Арина в момент крылышки ему с петель сняла, упаковала, самого в постелю снесла.
Лежит у нее на пуховой перине, на драной многогрешной постели белоснежное диво, неземное сияние от него исходит, лунные столбы вперемежку с красными ходят по комнате, на лучистых ногах качаются. И плачет Арина и радуется, поет и молится. Выпало тебе, Арина, неслыханное на этой побитой земле, благословенна ты в женах!
Полштофа до дна выпили. Оно и сказалось. Как заснули – она на Альфреда брюхом раскаленным, шестимесячным, Серегиным, возьми и навались. Мало ей с ангелом спать, мало ей того, что никто рядом на стенку не плюет, не храпит, не сопит, мало ей этого, ражей бабе, яростной, – так нет, еще бы пузо греть вспученное и горючее. И задавила она ангела божия, задавила спьяну да с угару, на радостях, задавила, как младенца недельного, под себя подмяла, и пришел ему смертный конец, и с крыльев, в простыню завороченных, бледные слезы закапали.
А пришел рассвет – деревья гнутся долу. В далеких лесах северных каждая елка попом сделалась, каждая елка преклонила колени.
Снова стоит баба перед престолом господним, широка в плечах, могуча, на красных руках ее юный труп лежит.
– Воззри, господи…
Тут Иисусово кроткое сердце не выдержало, проклял он в сердцах женщину:
– Как повелось на земле, так и с тобой поведется, Арина…
– Что ж, господи, – отвечает ему женщина неслышным голосом, – я ли свое тяжелое тело сделала, я ли водку курила, я ли бабью душу одинокую, глупую выдумала…
– Не желаю я с тобой возжаться, – восклицает господь Иисус, – задавила ты мне ангела, ах ты, паскуда…
И кинуло Арину гнойным ветром на землю, на Тверскую улицу, в присужденные ей номера «Мадрид и Лувр». А там уж море по колено. Серега гуляет напоследях, как он есть новобранец. Подрядчик Трофимыч только что из Коломны приехал, увидел Арину, какая она здоровая да краснощекая.
– Ах ты, пузанок, – говорит, и тому подобное. Исай Абрамыч, старичок, об этом пузанке прослышав, тоже гнусавит.
– Я, – говорит, – не могу с тобой закон иметь после происшедшего, однако тем же порядком полежать могу…
Ему бы в матери сырой земле лежать, а не то что как-нибудь иначе, однако и он в душу поплевал. Все точно с цепи сорвались – кухонные мальчишки, купцы и инородцы. Торговый человек – он играет.
И вот тут сказке конец.
Перед тем как родить, потому что время три месяца отчеканило, вышла Арина на черный двор за дворницкую, подняла свой ужасно громадный живот к шелковым небесам и промолвила бессмысленно:
– Вишь, господи, вот пузо. Барабанят по ем, ровно горох. И что это такое – не пойму. И опять этого, господи, не желаю…
Слезами омыл Иисус Арину в ответ, на колени стал спаситель.
– Прости меня, Аринушка, бога грешного, и что я это с тобой исделал…
– Нету тебе моего прощения, Иисус Христос, – отвечает ему Арина, – нету.
1922








