355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Исаак Дойчер » Троцкий. Изгнанный пророк. 1929-1940 » Текст книги (страница 36)
Троцкий. Изгнанный пророк. 1929-1940
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:51

Текст книги "Троцкий. Изгнанный пророк. 1929-1940"


Автор книги: Исаак Дойчер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 37 страниц)

„Льву Давидовичу не хотелось уходить от кроликов, и его вовсе не интересовала эта статья, – рассказывает Наталья. – Но, контролируя себя, он сказал: „Ладно, как вы говорите, пройдемся по вашей статье?“ Не торопясь он запер клетки и снял рабочие перчатки… Он сбросил свою синюю куртку и медленно молча пошел вместе со мной и „Джексоном“ по направлению к дому. Я проводила их до дверей кабинета Л.Д.; дверь закрылась, и я пошла в соседнюю комнату“. Когда они вошли в кабинет, в мозгу Троцкого пронеслась мысль: „Этот человек может убить меня“ – так, по крайней мере, рассказывал он Наталье несколько минут спустя, когда, истекая кровью, лежал на полу. Однако подобные мысли, должно быть, не раз приходили ему в голову – и он их прогонял, – когда незнакомцы посещали его в одиночку или группами. Он решил не позволять им стеснять свое существование страхом и человеконенавистничеством; а потому и теперь подавил этот последний слабый рефлекс инстинкта самосохранения. Он пошел к письменному столу, сел и наклонил голову над машинописью.

Едва он успел пробежать первую страницу, как ужасный удар обрушился на его голову. „Я положил пальто… на какую-то мебель, – давал показания „Джексон“, – взял ледоруб и, закрыв глаза, изо всех сил ударил им по его голове“. Он полагал, что после такого мощного удара жертва умрет, не произнеся ни звука; и тогда он выйдет и исчезнет до того, как это деяние будет обнаружено. Но вместо этого жертва издала „ужасный, пронзительный крик“. „Я буду всю свою жизнь слышать этот крик“, – говорит убийца. С размозженным черепом, с пронзенным лицом Троцкий вскочил, стал бросать в убийцу все, что попадало под руку: книги, чернильницы, даже диктофон, а потом сам ринулся на него. Все заняло три-четыре минуты. От пронзительного, мучительного крика вскочила на ноги Наталья, а вместе с ней охрана; но им понадобилось несколько мгновений, чтобы определить, откуда раздался крик, и броситься в этом направлении. А в эти самые моменты в кабинете продолжалась последняя схватка Троцкого. Он сражался, как тигр. Он боролся с убийцей, укусил его руку и вырвал из его рук ледоруб. Убийца был так ошеломлен, что не нанес второго удара и не воспользовался пистолетом или кинжалом. И тут Троцкий, уже не в состоянии стоять на ногах, собрав всю волю, чтобы не рухнуть у ног своего врага, медленно отошел, шатаясь. Когда Наталья ворвалась в комнату, она застала его стоящим в оконном проеме, прислонившимся к косяку. Лицо его было залито кровью, и сквозь кровь, без очков, сверкали его синие глаза, блестели еще сильнее, чем когда-либо; руки безвольно висели. „Что случилось?“ – спросила я. „Что случилось?“ Я обхватила его руками… он не сразу ответил. На секунду мне подумалось, не упало ли что-нибудь на него с потолка – в кабинете производился ремонт, – и почему он стоит на этом месте?Спокойно, без гнева, злобы или печали он произнес: „Джексон“. Он сказал это так, как будто хотел произнести: „И вот это произошло“. Мы сделали несколько шагов, и медленно, с моей помощью, он опустился на коврик на полу».

«„Наташа, я люблю тебя“. Он произнес эти слова настолько неожиданно, так серьезно, почти сурово, что, ослабев от внутреннего потрясения, я качнулась к нему». «Никого, никого, – прошептала она ему, – никого нельзя допускать к тебе без обыска». Потом она осторожно положила под его разбитую голову диванную подушку и кусок льда на рану и вытерла кровь на его лбу и щеках. «Севу надо держать от всего этого подальше», – сказал он. Он говорил с трудом, слова становились неразборчивыми, но он, казалось, не замечал этого. «Знаешь, там, – он перевел взгляд на дверь кабинета, – я чувствовал… я понимал, что он хочет сделать…он хотел… меня… еще раз… но я не дал ему». Он произнес это «спокойно, тихо прерывающимся голосом»; и как будто с нотой удовлетворения повторил: «Но я ему не дал». По обе стороны от него присели на корточках Наталья и Хансен, друг напротив друга; и он повернулся к Хансену и заговорил с ним по-английски, пока она «сосредоточила все свое внимание, чтобы уловить смысл его слов, но не смогла».

«Это конец», – сказал он своему секретарю по-английски; и хотел выяснить в точности, что произошло. Он был убежден, что «Джексон» выстрелил в него, и не поверил, когда Хансен сказал, что его ударили ледорубом и что рана поверхностная. «Нет, нет, нет, – возразил он, показывая на свое сердце, – я чувствую здесь, что на этот раз они преуспели». Когда его снова заверили, что рана не очень опасна, он слабо улыбнулся глазами, как будто ему было забавно видеть, как кто-то стремится успокоить егои скрыть истину от него.Большую часть времени он прижимал руки Натальи к своим губам. «Позаботься о Наталье, – продолжал он на английском, – она была со мной много, много лет». – «Мы позаботимся», – пообещал Хансен. «Старик конвульсивно сжимал наши руки, вдруг в его глазах появились слезы. Наталья судорожно плакала, склонившись над ним, целуя его рану».

Тем временем в кабинете охрана обрушилась на убийцу, избила его рукоятками револьверов, и его вой и стоны были слышны снаружи. «Скажите ребятам не убивать его, – произнес Троцкий, с трудом выговаривая отчетливо слова. – Нет, нет, его нельзя убивать – его надо заставить заговорить». Охранники рассказывали, что под ударами «Джексон» кричал: «У них есть что-то против меня; они посадили в тюрьму мою мать… Сильвия не имеет к этому никакого отношения». А когда попытались вырвать из него, кто посадил в тюрьму его мать, он отрицал, что это было ГПУ, и сказал, что «не имеет ничего общего с ГПУ».

Когда прибыл доктор, левая рука и нога Троцкого уже были парализованы. Когда принесли носилки – одновременно с ними вошли и полицейские, – Наталья их отвергла: она подумала о смерти Лёвы в госпитале и не хотела, чтобы увозили ее мужа. Он тоже не хотел, чтобы его увозили. Только когда Хансен пообещал, что с ним поедут охранники, он ответил: «Тогда сами решайте», как будто знал, что для него «все дни принятия решений уже прошли». Когда его укладывали на носилки, он опять прошептал: «Я хочу, чтобы все, что у меня есть, отошло к Наталье… Позаботьтесь о ней».

В воротах охранники с запоздалой бдительностью остановили санитаров; опасаясь нового нападения, они не разрешили увозить Троцкого, пока начальник полиции генерал Нуньес не приедет и не возглавит эскорт. «Я обратил внимание [рассказывает один работник „Скорой помощи“], что жена раненого накрыла мужа белой шалью. Сеньора плакала и держала обеими руками его кровоточащую голову. Сеньор Троцкий не говорил и не стонал. Мы думали, что он мертв, но… он все еще дышал». Его несли до кареты «Скорой помощи» меж двух рядов полицейских; и, когда машина уже трогалась, прибыла другая карета, чтобы забрать убийцу.

«Сквозь ревущий город, сквозь его суету и грохот, среди ослепительных вечерних огней мчалась карета „Скорой помощи“, пробивая себе дорогу сквозь поток машин и обгоняя их; непрерывно ревели сирены и пронзительно свистел полицейский кордон на мотоциклах. С невыносимой мукой в сердцах и все растущей с каждой минутой тревогой мы везли раненого. Он был в сознании». Его правая рука описывала круги в воздухе, как будто не могла найти место для успокоения; потом она стала блуждать по покрывалу, коснулась емкости с водой над головой и, наконец, нашла Наталью. Она, склонившись над ним, спросила, как он себя чувствует. «Сейчас лучше». Потом он знаком подозвал Хансена к себе и шепотом проинструктировал его, как вести следствие. «Это политический убийца… сотрудник ГПУ… или фашист. Скорее всего, ГПУ… но может быть, ему помогало гестапо». (Почти одновременно в другой карете «Скорой помощи» убийца вручал своему эскорту письмо, содержавшее его «мотивы» и где говорилось, что гестапо не имеет отношения, по крайней мере, к этому преступлению.)

Возле госпиталя, когда туда доставили Троцкого в карете, уже собралась большая толпа. «Среди них могут быть и враги, – беспокоилась Наталья. – Где же наши друзья? Это они должны окружать носилки». Несколькими минутами позже он лежал на узкой больничной кровати, и доктора осматривали его рану. Медсестра стала стричь его волосы, а он, улыбаясь Наталье, стоявшей в изголовье койки, вспомнил, что всего лишь день назад они хотели послать за парикмахером, чтобы постричь его. «Вот видишь, – подмигнул он, – парикмахер появился». Потом с почти закрытыми глазами он повернулся к Хансену с вопросом, с которым обращался к нему так много раз: «Джо, у тебя… есть… тетрадь?» Он вспомнил, что Хансен не знает русского, и совершил огромное усилие, чтобы продиктовать текст на английском. Голос его был чуть различим, слова неразборчивы. Вот что, как уверяет Хансен, он записал: «Я близок к смерти от удара, который политический убийца… нанес мне в моей комнате. Я боролся с ним… мы… начали… беседовать о французской статистике… он ударил меня… пожалуйста, передайте нашим друзьям… я уверен… в победе… Четвертого Интернационала… идите вперед». Начиная диктовать, он, очевидно, надеялся, что сможет передать рассказ о покушении на свою жизнь, а также политическое послание. Но вдруг он почувствовал, что жизнь его покидает; и он сократил рассказ и поспешил передать своим сторонникам свои последние слова ободрения.

Медсестры начали раздевать его, готовя к операции, разрезая ножницами его жилет, рубашку и куртку, расстегнули часы на запястье. Когда они стали удалять нижнее белье, он сказал Наталье «отчетливо, но очень грустно и серьезно»: «Я не хочу, чтобы они раздевали меня… Хочу, чтобы ты меня раздела». Это были последние слова, которые она от него услышала. Закончив раздевать его, она склонилась над ним и прижалась губами к его губам. «Он ответил на поцелуй. Еще. И еще раз ответил. И еще один раз. Это было наше последнее прощание».

Примерно в 7:30 вечера он впал в кому. Пять хирургов провели трепанацию черепа. Рана была глубиной почти семь сантиметров. Была разрушена правая теменная кость, ее осколки врезались в мозг; менинги были повреждены, а часть вещества мозга была разорвана и уничтожена. Он «перенес операцию с исключительной выдержкой», но в сознание не пришел; и он боролся со смертью более двадцати двух часов. Наталья с «сухими глазами, сцепленными руками» была подле него день и ночь, ожидая, когда он пробудится. Вот какая последняя картина осталась в ее памяти:

«Его подняли. Голова упала на плечо. Руки упали точно как в Тициановом „Снятии с креста“. Вместо тернового венца на умершем была марлевая повязка. Черты лица сохранили свою чистоту и гордость. Казалось, что в любую минуту он сможет выпрямиться и вновь овладеть собой».

Смерть наступила 21 августа 1940 года в 19 часов 25 минут. Вскрытие выявило мозг «экстраординарных размеров», весящий примерно 1260 граммов, и «сердце тоже было очень больших размеров».

22 августа согласно мексиканским обычаям большая похоронная процессия медленно прошла за гробом с телом Троцкого по главным улицам города, а также через рабочие пригороды, где тротуары заполнили толпы босых, молчаливых людей в поношенной одежде. Американские троцкисты намеревались перевезти тело в Соединенные Штаты, но Государственный департамент отказал в визе даже мертвому Троцкому. Пять дней тело лежало и было открыто для доступа, и мимо него прошло около 300 тысяч мужчин и женщин, а на улицах звучала «Gran Corrido de Leon Trotsky» – народная баллада, сочиненная неизвестным автором.

27 августа тело было кремировано, и пепел захоронен на территории «маленькой крепости» в Койоакане. Над могилой установлена белая прямоугольная плита, а над ней развевался красный флаг.

Наталье пришлось прожить в этом доме еще двадцать лет, и каждое утро, просыпаясь, она обращала взгляд к этой белой плите во дворе.

Эпилог
ПОСТСКРИПТУМ. ПОБЕДА В ПОРАЖЕНИИ

Во всей истории русской революции и в истории рабочего движения и марксизма не было периода более трудного и мрачного, чем годы последнего изгнания Троцкого. Это было время, когда, если перефразировать Маркса, «идея стремилась к реальности», но реальность не тяготела к идее, и между ними установилась пропасть, и эта пропасть была уже и глубже, чем когда-либо. Мир был наполнен исключительными противоречиями. Никогда капитализм не был так близок к катастрофе, как во время спадов и депрессий 30-х годов; и никогда он не демонстрировал так много дикой устойчивости. Никогда еще классовая борьба не вела так яростно к революционной кульминации, и никогда еще она не была так не способна подняться до нее. Никогда еще столь широкие народные массы не были воодушевлены социализмом; и никогда они не были так беспомощны и инертны. Во всем опыте современного человека не было ничего столь возвышенного и столь отвратительного, как первое государство трудящихся и первая проверка в «строительстве социализма». И возможно, никто еще никогда не жил в таком близком общении со страданиями и устремлениями угнетенного человечества и в таком крайнем одиночестве, в каком жил Троцкий.

Каково же значение его труда и какова мораль его поражения?

Любой ответ должен быть приблизительным, ибо у нас все еще отсутствует длительная историческая перспектива; а наша оценка Троцкого вытекает, прежде всего, из суждения о русской революции. Если принять мнение, что все, к чему стремились большевики – социализм, – было не более чем фата моргана, что революция просто заменила один вид эксплуатации и угнетения другим, и не могла иначе, тогда Троцкий возникнет как глашатай Бога, который просто обязан был рухнуть, как слуга Утопии, смертельно запутавшийся в своих мечтах и иллюзиях. Но даже тут он вызовет уважение и симпатию, положенные великим утопистам и прорицателям, – он встанет среди них как один из величайших. Если бы и вправду человеку суждено было двигаться, шатаясь от боли и крови, от поражения к поражению и сбрасывать одно иго только для того, чтобы подставить шею для другого, – даже тогда стремление человека к иной судьбе все еще будет, подобно факелу, облегчать мрак и уныние бесконечной пустыни, через которую он бредет, не имея за ней земли обетованной. И никто в нашем веке не выражал эти стремления столь ярко и самоотверженно, как Троцкий.

Но была ли русская революция способна лишь дать народу одно ярмо вместо другого? В этом ли ее финальный результат? Такое мнение кажется правдоподобным людям, которые пристально всматриваются в сталинизм в последние годы жизни Троцкого и позднее. Против них Троцкий отстаивал свое убеждение, что в будущем, после того как советское общество продвинется к социализму, сталинизм будет видеться просто как «эпизодический рецидив». Его оптимизм кажется необоснованным даже его сторонникам. Однако спустя почти двадцать пять лет его прогноз может все еще звучать смело, но едва ли беспочвенно. Ясно, что даже при сталинизме советское общество достигло огромного прогресса во многих областях и что этот прогресс, неотделимый от его национализированной и плановой экономики, разрушал и размывал сталинизм изнутри. Во времена Троцкого было еще рано подводить итог этому развитию – его попытки совершить это были не безошибочными; и баланс еще не совсем ясен даже четверть века спустя. Но очевидно, что советское общество стремится, и не без успеха, избавиться от тяжелых долгов и развивать огромные преимущества, которые оно унаследовало от сталинской эры. В Советском Союзе в начале 60-х годов куда меньше бедности, куда меньше неравенства и угнетения, чем в начале 30-х. Контраст настолько разителен, что было бы анахронизмом говорить о «новом тоталитарном рабстве, установленном бюрократическим коллективизмом». Вопросы, по которым Троцкий спорил со своими учениками в своем последнем споре, все еще дебатируются, и не внутри мелких сект, а перед всемирной аудиторией. Предметом спора все еще является тема: советская бюрократия – это «новый класс» или необходима реформа или революция, чтобы положить конец ее деспотическому правлению; бесспорно, что реформы первого постсталинского десятилетия, как бы неадекватны и противоречивы они ни были, очень сократили и ограничили бюрократический деспотизм и что свежие течения народных чаяний работают на перестройку советского общества.

Но даже в этом случае вера Троцкого в то, что однажды все ужасы сталинизма покажутся просто «эпизодическим рецидивом», все еще может возмущать современную чувствительность. Он применял великий исторический масштаб к событиям и своей собственной судьбе: «Когда встает вопрос глубочайших перемен в экономической и культурной системах, двадцать пять лет для истории весят меньше, чем один час в человеческой жизни». (Его склонность рассматривать вещи в долгой исторической перспективе не притупляла его восприимчивость к несправедливостям и жестокостям его времени – напротив, она заостряла это восприятие. Он так страстно осуждал сталинские извращения социализма, потому что сам никогда не терял из виду перспективу истинно гуманного социалистического будущего.) Измеряемый его историческим масштабом прогресс, который советское общество проделало со дня своего возникновения, – всего лишь скромное, даже слишком скромное начало. И все же даже это начало оправдывает революцию и его фундаментальный оптимизм в ее отношении и снимает плотную завесу разочарования и отчаяния.

Гигантская жизнь Троцкого и работа – важнейший элемент в опыте русской революции и, фактически, в структуре современной цивилизации. Уникальность его судьбы и экстраординарные моральные и эстетические качества его усилий говорят сами за себя и свидетельствуют о его значимости. Не может быть так, это противоречит всякому историческому смыслу, что такая высокая интеллектуальная энергия, такая поразительная активность и такая благородная жертвенность не оставили следа. Это материал, на котором строятся самые возвышенные и воодушевляющие легенды – только легенда о Троцком соткана из зарегистрированных фактов и устанавливаемой истины. Тут никакие мифы не парят над реальностью; сама реальность возвышается на высоту мифа.

Настолько богатой и прекрасной была карьера Троцкого, что любой ее части или доли было бы достаточно, чтобы заполнить жизнь какой-нибудь выдающейся исторической личности. Если бы он умер в возрасте тридцати – тридцати пяти лет, где-нибудь до 1917 года, он бы занял место в одном ряду с такими русскими мыслителями и революционерами, как Белинский, Герцен и Бакунин, как их марксистский потомок и равный им. Если бы его жизнь подошла к концу в 1921 году или позже, примерно когда умер Ленин, его бы помнили как руководителя Октября, как основателя Красной армии и ее военачальника в Гражданскую войну, как члена Коммунистического интернационала, который обращался к рабочим мира с мощью и блеском Маркса и в тонах, которые не были слышны со времен «Коммунистического манифеста». (Понадобятся десятилетия сталинских фальсификаций и лжи, чтобы очернить и стереть этот его образ из памяти двух поколений.) Идеи, которые он проповедовал, и работа, которую он вел как руководитель оппозиции между 1923-м и 1929 годами, составляют основу самой важной и драматической главы в анналах большевизма и коммунизма. Он выступил как главное действующее лицо в величайшем идеологическом споре столетия, как интеллектуальный инициатор индустриализации и плановой экономики и, наконец, как рупор всех тех членов большевистской партии, кто сопротивлялся приходу сталинизма. Даже если б он не прожил далее 1927 года, он бы оставил после себя наследие в виде идей, которые нельзя уничтожить или осудить на долгое забвение, наследие, ради которого многие из его сторонников вставали перед расстрельными командами с его именем на устах, наследие, которому время добавляет значимость и вес и к которому новое советское поколение на ощупь находит свой путь.

Поверх всего этого располагаются его идеи, литературные труды, сражения и блуждания, о которых рассказано в этом томе. Мы критически рассмотрели его фиаско, заблуждения и просчеты: его провал с 4-м Интернационалом, его ошибки в отношении перспектив революции на Западе, его невнятности в вопросе о реформе и революции в СССР и противоречия «нового троцкизма» его последних лет. Мы также изучили те его кампании, которые сейчас полностью и необратимо подтверждены: его изумительно дальновидные, хотя и тщетные усилия разбудить германских рабочих, международное левое движение и Советский Союз перед лицом смертельной опасности прихода Гитлера к власти; его непрерывная критика сталинских злоупотреблений властью, не менее чем ведения экономических процессов, особенно коллективизации; и его финальная титаническая борьба против великих репрессий. Даже эпигоны сталинизма, которые все еще делают все, что могут, чтобы держать призрак Троцкого под контролем, косвенно признают, что по всем этим гигантским проблемам он был прав – все, что они смогли сделать после многих лет, это повторить в несравнимо меньшем масштабе протесты Троцкого, обвинения и критику Сталина.

Надо опять подчеркнуть, что до самого конца сила и слабость Троцкого в равной мере коренились в классическом марксизме. Его поражения подчеркивали затруднения, которыми был окружен классический марксизм как доктрина и движение, – расхождение и разрыв между марксистским видением революционного развития и действительным курсом классовой борьбы и революции.

Социалистическая революция совершила свои первые огромные завоевания не на передовом Западе, а на отсталом Востоке, в странах, где преобладали не промышленные рабочие, а крестьяне. Ее непосредственной задачей было не установить социализм, а положить начало «первичному социалистическому накоплению». В схеме классического марксизма революция должна произойти тогда, когда производительные силы старого общества так переросли отношения собственности, что вырываются из старых общественных рамок; революция должна создать новые отношения собственности и новые рамки для целиком созревших, передовых и динамичных прогрессивных производительных сил. На самом деле революция создала самые развитые формы общественной организации для самых отсталых экономик; она сформировала рамки общественной собственности и планирования вокруг недоразвитых и архаичных производительных сил и частично вокруг вакуума. Теоретическая марксистская концепция революции была тем самым перевернута с ног на голову. «Новые производственные отношения», находясь над существующими производительными силами, были также и выше понимания для большинства народа; и поэтому революционное правительство защищало и развивало их против воли большинства. Советскую демократию заменил бюрократический деспотизм. Государство, далекое от вымирания, приняло беспрецедентную, беспощадную власть. Конфликт между марксистскими нормами и реальностью революции стал пронизывать всю мысль и деятельность правящей партии. Сталинизм стремился преодолеть этот конфликт путем извращения или отказа от норм. Троцкизм пытался сохранить эти нормы или добиться временного баланса между нормой и реалией, пока революция на Западе не разрешит этот конфликт и не восстановит гармонию между теорией и практикой. Провалы революций на Западе были подтверждены в поражении Троцкого.

Сколь определенным и окончательным было это поражение? Мы видели, что, пока Троцкий был жив, Сталин никогда не считал, что тот окончательно побежден. Сталинский страх не был лишь паранойей. Другие ведущие актеры на политической сцене разделяли этот страх. Французский посол при Третьем рейхе Робер Кулондр дает поразительное свидетельство в описании своего последнего интервью с Гитлером как раз перед тем, как разразилась Вторая мировая война. Гитлер хвастался теми выгодами, которые получил от только что заключенного пакта со Сталиным, и рисовал грандиозные перспективы своего будущего военного триумфа. В ответ французский посол взывал к его «разуму» и говорил о социальных потрясениях и революциях, которые могли последовать за долгой и ужасной войной и охватить все воюющие правительства. «Вы думаете о себе как о победителе, – сказал посол, – но задумывались ли вы о другой возможности – что победителем может оказаться Троцкий?» При этих словах Гитлер подскочил (как будто его «ударили под дых») и заорал, что эта вероятность, эта угроза победы Троцкого есть одна из причин, почему Франции и Британии не следует воевать с Третьим рейхом. Таким образом, хозяин Третьего рейха и посланник Третьей республики в своих последних маневрах в последние часы мира стремятся запугать друг друга и соответствующие правительства и вызывают духов, имя одинокого изгнанника, заблокированного и замурованного в дальнем конце мира. «Их преследует призрак революции, и они присваивают ей человеческое имя», – заметил Троцкий, читая этот диалог.

Ошибались ли Гитлер и посол, давая фантому имя Троцкого? Можно спорить, что хотя их страх был хорошо обоснован, им следовало это привидение назвать именем Сталина, а не Троцкого – по крайней мере, именно Сталин одержит победу над Гитлером. Сталинская победа над Троцким скрывала в себе серьезный элемент поражения, в то время как поражение Троцкого содержало в своем чреве победу.

Центральным «идеологическим» предметом спора между ними был социализм в одной стране – вопрос, построит ли и сможет ли построить Советский Союз социализм в изоляции, на базе национального самообеспечения, или социализм мыслим только как международный порядок общества. Ответ, который дали события, значительно менее отчетлив и нагляден, чем предполагали теоретические аргументы, но он значительно ближе к взглядам Троцкого, чем Сталина. Задолго до того, как Советский Союз хоть как-то приблизился к социализму, революция распространилась на другие страны. История, можно сказать, не оставляла Советский Союз достаточно долго в одиночестве, чтобы позволить довести лабораторный эксперимент с социализмом в одной стране до какой-то продвинутой стадии, не говоря о том, чтобы завершить. Когда в борьбе между троцкизмом и сталинизмом революционный интернационализм столкнулся с большевистским изоляционизмом, определенно не сталинизм вышел из нее с развевающимися флагами: большевистский изоляционизм был давным-давно мертв. С другой стороны, выносливость Советского Союза, даже в изоляции, оказалась значительно больше, чем когда-то предполагал Троцкий; и вопреки его ожиданиям, русскую революцию вывел из изоляции не пролетариат Запада. По иронии истории сталинизм сам, malgré lui-même [141]141
  Вопреки самому себе (фр.).


[Закрыть]
расколол свою национальную скорлупу.

В своем последнем споре Троцкий поставил все будущее марксизма и социализма в зависимость от результата Второй мировой войны. Убежденный, что война должна привести к революции – классической марксистской революции, – он полагал, что, если этого не произойдет, марксизм докажет свою несостоятельность, социализм проиграет раз и навсегда и установится эпоха бюрократического коллективизма. В любом случае, мнение это было поспешным, догматическим и отчаянным из-за безнадежности; историческая реальность вновь окажется неизмеримо сложнее, чем теоретическая схема. Война действительно привела в движение новую серию революций; и все же снова процесс этот не соответствовал классическим моделям. Западный пролетариат опять не стал штурмовать и захватывать бастионы старого порядка; а в Восточной Европе старый порядок в основном был сломан под воздействием вооруженной мощи России, победоносно продвинувшейся к Эльбе. Раскол между теорией и практикой – или между нормой и фактом – стал еще глубже.

И это не было случайностью. В этом проявилось продолжение тенденции, которая впервые обозначилась в 1920–1921 годах, когда Красная армия шла маршем на Варшаву и когда она оккупировала Грузию. Этими военными актами революционный цикл, который привела в действие Первая мировая война, подошел к концу. В начале этого цикла большевизм поднимался до пика настоящей революции; к концу большевики начали распространять революцию путем завоеваний. Затем наступил длинный интервал из двух десятилетий, в течение которого большевизм не распространялся. Когда Вторая мировая война привела в движение следующий цикл революции, он начался там, где закончился первый цикл, – с революции через завоевания. В военной истории, как правило, есть непрерывность между финальной фазой одной войны и начальной фазой следующей: оружие и идеи ведения войны, изобретенные и сформированные к концу одного вооруженного конфликта, доминируют на первой стадии следующего конфликта. Подобная неразрывность также существует и между циклами революции. В 1920–1921 годах большевизм, напрягая силы для разрыва изоляции, пытался весьма успешно перенести революцию за границу на штыках винтовок. Два-три десятилетия спустя сталинизм, извлеченный войной из своей скорлупы, навязал революцию всей Восточной Европе.

Троцкий ожидал, что второй революционный цикл начнется в той форме, в какой начинался первый, с классовой борьбы и пролетарскими восстаниями, результаты которых в основном будут зависеть от баланса общественных сил в каждой крупной нации и качества народного революционного руководства. И все же новый цикл начался не там, где начинался предыдущий, а там, где он закончился, не с революции снизу, а с революции сверху, с революции путем завоевания. Поскольку это могло сработать только тогда, когда какая-нибудь великая держава оказывала свое давление, в первую очередь, на своей периферии, этот цикл проходил на окраинах Советского Союза. Главными агентами революции были не рабочие стран, о которых идет речь, и их партии, а Красная армия. Успех или неудача зависели не от баланса общественных сил внутри каждого народа, а преимущественно от международного соотношения сил, от дипломатических договоров, альянсов и военных кампаний. Соперничество и сотрудничество великих держав накладывались на классовую борьбу, изменяя и искажая ее. Все критерии, которыми марксисты были приучены судить о «зрелости» или «незрелости» нации для революции, полетели за борт. Сталинский пакт с Гитлером и раздел между ними сфер влияния обеспечил стартовую точку для социальных потрясений в Восточной Польше и в государствах Балтии. Революции в самой Польше, в Балканских странах и в Восточной Германии произошли на основе раздела сфер, который Сталин, Рузвельт и Черчилль проделали в Тегеране и Ялте. Посредством этого раздела западные державы использовали свое влияние и мощь для подавления с молчаливого одобрения Сталина революции в Западной Европе (и Греции), несмотря на местный баланс социальных сил. Возможно, что, если бы не было тегеранской и ялтинской сделок, скорее Западная, нежели Восточная Европа стала бы театром революции – особенно Франция и Италия, где власть старых правящих классов была в руинах, рабочий класс был охвачен восстанием, а коммунистические партии возглавляли основную массу вооруженного Сопротивления. Сталин, действуя согласно своим дипломатическим обязательствам, уговорил французских и итальянских коммунистов покориться реставрации капитализма в их странах и даже сотрудничать в этой реставрации. В то же самое время Черчилль и Рузвельт заставили буржуазные правящие группировки Восточной Европы уступить перед превосходством России и, следовательно, подчиниться революции. По обе стороны этого огромного водораздела международный баланс сил затопил классовую борьбу. Как и в наполеоновскую эпоху, и революция и контрреволюция стали побочными продуктами оружия и дипломатии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю