Текст книги "Троцкий. Изгнанный пророк. 1929-1940"
Автор книги: Исаак Дойчер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)
Поездки по стране приходилось осуществлять неожиданно и в большой тайне. Обычно он ездил на автомашине в сопровождении Натальи, какого-нибудь друга, а также телохранителя. Проезжая через Мехико, ему приходилось пригибаться на своем сиденье и прикрывать лицо – иначе толпа на тротуаре узнала бы его и стала бы либо приветствовать, либо освистывать. Точно так же, как и в Алма-Ате, эти поездки являлись «военными экспедициями», включая в себя много ходьбы, лазанья по горам и тяжелого труда. Поскольку здесь было меньше возможностей для рыбной ловли и охоты, у него появилось новое хобби – сбор редких огромных кактусов на каменистых пирамидальных скалах. Когда он не болел, то все еще сохранял чудовищную физическую силу, хотя седая голова и лицо с глубокими морщинами иногда придавали ему вид человека, преждевременно состарившегося. К тому же он сохранил свою армейскую выправку; и самому сильному из его телохранителей было нелегко держаться с ним рядом, когда он взбирался по крутому склону с грузом тяжелых, с острыми как штык шипами кактусов на спине. «Однажды, – вспоминает один секретарь, – мы сопровождали некоторых друзей до Тамазунчале (это примерно в 380 километрах от Койоакана), надеясь отыскать какую-то особую разновидность кактусов. Поездка оказалась безуспешной, но на обратном пути возле Мехико Л. Д. заметил какие-то viznagaz (сорт кактусов. – Ред.). Он решил, невзирая на то что мы добрались до места, когда уже давно стемнело, остановиться и набрать их целую машину. Стояла душистая ночь. Л.Д. был в веселом настроении; он оживленно ходил вокруг небольшой группы, выкапывая кактусы при свете фар автомашин». Чаще его компаньонам приходилось следовать за ним в жару, под пылающим солнцем, когда он взбирался вверх среди валунов, и его фигура в синей французской крестьянской куртке четко выделялась на фоне скал, а белая шевелюра развевалась по ветру. Наталья, поддразнивая, называла эти выезды «днями каторжного труда». «Его охватывало неистовство, – вспоминает она, – он всегда первым приступал к работе и последним уходил… как под гипнозом ведомый побуждением завершить имевшуюся у него работу».
Со временем и с ростом суровости сталинских угроз даже эти загородные прогулки казались все более и более рискованными; и теперь все существование Троцкого оказалось втиснуто в пространство меж стен его полудвора-полутюрьмы. Это проявлялось даже в его манере делать зарядку и в увлечениях. Он принялся сажать наиболее экзотические из своих кактусов в саду и выращивать цыплят и кроликов во дворе. Даже в этих «меланхолических, рутинных обязанностях» он оставался строго методичен: каждое утро долгое время проводил во дворе, кормя кроликов и цыплят (в соответствии со «строго научными» рецептами), ухаживая за ними и вычищая их клетки. «Когда состояние его здоровья ухудшалось, – говорит Наталья, – кормление кроликов становилось для него большой нагрузкой; но он не мог отказаться от этого занятия, потому что жалел этих маленьких животных».
Каким далеким, каким бесконечно далеким было сейчас его бурное, сотрясавшее мир прошлое и каким мучительным было его и Натальи одиночество. Очень редко возвращались какое-нибудь лицо или голос из того прошлого, но лишь для того, чтобы напомнить ему, что ничто из ушедшего нельзя ни вернуть, ни оживить. В октябре 1939 года наконец-то приехали в Койоакан Альфред и Маргарита Ромер. Они остались единственными уцелевшими друзьями Троцкого со времен Первой мировой войны. Они прожили у Троцкого на авенида Виена около восьми месяцев, до конца мая 1940 года, и в течение этого периода они провели много часов за задушевными беседами и воспоминаниями. Вместе Троцкий и Ромер просматривали архивы, разбирая их и изучая старые документы. Иногда к ним присоединялся Отто Рюле, еще один ветеран, который в качестве ссыльного также жил в Мексике. Рюле, как мы знаем, в начале Первой мировой войны отличился, являясь одним из двух социалистов в рейхстаге – вторым был Карл Либкнехт, – проголосовавших против войны. Он был одним из основателей Германской коммунистической партии и одним из первых дезертиров, порвавших с ней. В эмиграции он посвятил себя изучению Маркса и держался в стороне от политической деятельности, хотя и согласился участвовать в работе комиссии по расследованию, возглавлявшейся Дьюи. Со времени контрпроцесса он стал частым гостем в Синем доме, а потом и на авенида Виена; и Троцкий, уважавший его эрудицию, питал к нему теплые дружеские отношения и помогал всем, чем мог, – вместе они выпустили «Живущие мысли Карла Маркса». [129]129
Троцкий посоветовал американским издателям «Longmans, Green and Со» обратиться к Рюле, написавшему биографию Маркса, с предложением стать единственным автором этой книги, уверяя их, что после Рязанова Рюле – «величайший ныне живущий знаток Маркса». Издатели согласились, чтобы Рюле отбирал и редактировал тексты Маркса, но настояли на том, чтобы Троцкий написал введение.
[Закрыть]
В первые дни войны мысли этих троих, вполне естественно, вернулись к тем дням, когда все они были заняты делами в одной и той же революционной оппозиции войне, к дням циммервальдского движения. Троцкий (автор Циммервальдского манифеста) предложил вместе обратиться с новым манифестом, чтобы провозгласить и символизировать непрерывность революционного отношения к обеим мировым войнам. Ромер был целиком за это; однако у Рюле имелись разногласия с ними, и он не мог себе позволить быть вовлеченным в политическую акцию, и поэтому от идеи «нового Циммервальдского манифеста» отказались. Прошлое было слишком далеко, чтобы ответить даже в виде эхо.
С Ромерами в Койоакан приехал и Сева; и Троцкий с Натальей сжали в объятиях возвращенного внука. Прошло почти семь лет, как они отправили его с Принкипо. Ребенок жил эти годы в Германии, Австрии и Франции, менял опекунов, школы и языки и почти позабыл, как говорить по-русски. Гигантская драма его деда как будто отразилась в маленьком пространстве его детства. Едва он успел покинуть колыбель, как от него оторвали отца; и не успел он присоединиться к своей матери в Берлине, как она покончила с собой. Потом ставший для него отцом Лёва неожиданно и загадочно умирает; и ребенок становится объектом семейной ссоры, его крадут, прячут и вновь возвращают, пока не привозят к дедушке, которого он с трудом помнит, но перед которым обучен преклоняться. И теперь смущенный сирота неотрывно смотрит на странную и переполненную людьми крепость, в которую его привезли, на дом, уже отмеченный смертью.
Позади самых желанных гостей, Ромеров, медленно появляется зловещая тень – тень Рамона Меркадера – «Джексона». Это был «друг» Сильвии Агелоф, американской троцкистки, которая участвовала в учредительном съезде 4-го Интернационала в доме Ромеров. Кое-кто утверждает, что именно тогда или вскоре после этого «Джексона» представили Ромерам; и что с тех пор он ненавязчиво искал их компании и оказывал им с внешним безразличием много мелких услуг и любезностей. Ромер категорически это отрицает и уверяет, что встретил его лишь в Мексике; и версия Ромера подтверждается самим «Джексоном». «Джексон» выдавал себя достаточно правдоподобно за аполитичного бизнесмена, спортсмена и кутилу; когда он приехал в Мексику в то же время, когда туда приехали Ромеры, он был якобы агентом какой-то нефтяной компании. Держался он, однако, на заднем плане и в течение многих месяцев не стремился получить доступ в укрепленный дом на авенида Виена. Он лишь готовился к своему чудовищному заданию.
«Сталин» стал единственной полномасштабной книгой, последней, над которой Троцкий работал в эти годы. В посмертном издании этот том соединен из семи завершенных глав и массы различных фрагментов, расположенных, дополненных и связанных каким-то редактором не всегда в соответствии с ходом мыслей Троцкого. Неудивительно, что этой книге недостает зрелости и сбалансированности других произведений Троцкого. Но возможно, даже если бы он и был жив и сумел придать ей окончательную форму, исключить много приблизительных формулировок и преувеличений в ранних черновиках, все равно «Сталин» остался бы слабейшей из его работ.
Троцкий вообще не представлял, что так или иначе принижает себя, взяв на себя роль портретиста своего соперника и врага. Он никогда не считал никакую литературную или журналистскую работу недостойной, при условии, что сможет ее выполнить добросовестно. Говорят, что его издатели настояли, чтоб он взялся за биографию Сталина, и что финансовая нужда заставила его уступить. Но это утверждение недостаточно подкреплено доказательствами. Издатели были не менее, если не более, заинтересованы в «Жизни Ленина», которую он пообещал завершить. Если бы нужда в деньгах сыграла свою роль, заставив его отдать приоритет Сталину, все равно он был бы движим литературно-художественными мотивами. Ему страстно хотелось подвергнуть переоценке характер Сталина в новом и режущем глаз свете репрессий; и привлекательность этой задачи для него была сильнее, чем любая гордость или тщеславие, которые могли помешать ему стать биографом Сталина. Его главный герой, Сверх-Каин, до некоторой степени был незнаком даже ему самому. Он заново тщательно исследовал сталинские характерные черты, глубоко закопался в архивы и прочесывал свои собственные воспоминания в поисках тех сцен, инцидентов и впечатлений, которые сейчас, казалось, обретали новое значение и новые аспекты. Он с неослабным подозрением рылся в потаенных закоулках сталинской карьеры и везде открывал или снова находил одного и того же злодея. Да, делал он вывод, этот Каин великих репрессий все время существовал, прячась то в члене Политбюро, то в большевике до 1917 года, в агитаторе 1905 года, даже в студенте Тифлисской семинарии и мальчике Coco. Он обнаружил страшную, зловещую, почти обезьяноподобную фигуру, скрытно пробирающуюся к высочайшему месту власти. Эта картина, грубая, кривобокая, иногда нереальная, извлекала художественное качество из силы страсти, которая эту картину оживляет. Она представляла портрет ужасного монстра.
Несомненно, даже здесь Троцкий обращается с фактами, датами и цитатами с обычной своей исторической добросовестностью. Он проводит четкую разделительную черту между установленными фактами, заключениями, предположениями и слухами, чтобы читатель мог просеять огромный биографический материал и сформировать собственное мнение. Педантичность Троцкого в данном случае такова, что его метод расследования и изображения крайне скучен, многословен и утомителен. Вооруженный гигантским набором цитат и документов, он долго полемизирует с ордами сталинских подхалимов и придворных, не понимая, какую абсурдную честь оказывает им, поступая таким образом. Тем не менее, составляя этот портрет, он в избытке и слишком часто использовал данные предположений, догадок и слухов. Он хватался за любой слух и любую сплетню, если они выявляли какую-нибудь новую черточку жестокости или предполагали предательство юного Джугашвили. Он доверял одноклассникам Сталина, а впоследствии – его врагам, которые в воспоминаниях о своем детстве, написанных в изгнании через тридцать и более лет после событий, заявляли, что мальчик Coco «лишь саркастически усмехался при виде радостей и печалей своих приятелей», что «ему было чуждо сочувствие к людям или животным» или что еще «с юности для него самой главной целью было осуществление заговоров с целью мщения». Он цитировал противников Сталина, которые описывали подростка и зрелого мужчину чуть ли не как агента-провокатора; и, хотя Троцкий не был согласен с этим обвинением, он придавал ему «значение», как бы показывая, что бывшие товарищи считали Сталина способным на это!
Нет необходимости углубляться во многие примеры такого подхода. Самым, конечно, поразительным является упоминавшееся выше предположение Троцкого о том, что Сталин отравил Ленина. Он рассказывал, что в феврале 1923 года Ленин, парализованный и утративший речь, хотел покончить с собой и попросил у Сталина яду – сам Сталин сообщил об этом по секрету Троцкому и Зиновьеву с Каменевым. Он припоминал странное выражение лица Сталина в тот момент и строил свое обвинение на том основании, что смерть Ленина – год спустя – наступила «неожиданно» и что как раз тогда Сталин был в таком суровом конфликте с Лениным, что «должен был прийти к мысли и намерению» ускорить смерть Ленина. «Я не знаю, посылал ли Сталин яд Ленину с намеком, что врачи не имеют надежды на выздоровление, либо он прибегнул к более прямым средствам. Но я твердо убежден, что Сталин не мог пассивно дожидаться, когда судьба его висела на волоске и решение зависело от небольшого, очень малого движения руки Ленина». И тут Троцкий ошеломляюще по-новому трактует историю, которую до этого рассказывал много раз, о том, как Сталин маневрировал, стремясь удержать его, Троцкого, подальше от Москвы во время похорон: «Должно быть, он боялся, что я свяжу смерть Ленина с прошлогодним разговором о яде; спрошу у врачей, не было ли отравления, и потребую аутопсии». Он вспоминал, что по возвращении в Москву после похорон обнаружил, что врачи «в затруднении и не могут составить заключение» о смерти Ленина и что два или три года назад Зиновьев и Каменев избегали всяких разговоров об этом и на вопросы Троцкого отвечали «односложно и старались не смотреть мне в глаза». Но он так и не говорил, зародилось ли у него подозрение или убеждение о виновности Сталина уже в 1924 году, или оно сформировалось только в годы репрессий, после того как Ягоду и кремлевских врачей обвинили в использовании яда в их смертоносных интригах. Если бы он имел это убеждение или подозрение в 1924 году, почему он никогда не озвучивал его до 1939 года? Почему даже после смерти Ленина он не кому иному, как Максу Истмену, описывал Сталина как «мужественного и искреннего революционера»? Даже в этой обличительной биографии Троцкий все еще выражал мнение, что, если бы Сталин предвидел, какими кровавыми конвульсиями закончится эта внутрипартийная борьба, он бы никогда ее не начал. Таким образом, он все еще относится к Сталину 1924 года как к по существу честному, хотя и недальновидному человеку, который вряд ли был способен отравить Ленина. Такое несоответствие предполагает, что, обвиняя Сталина в этом конкретном преступлении, Троцкий проектировал опыт великих репрессий назад в 1923–1924 годы, делал вывод, что Сталин, этот палач всех учеников Ленина, наверняка был способен убить и Ленина, и действительно его убил. Трудно не задуматься, не является ли «загадка» смерти Ленина, подозрение в нечестной игре, в трюках, использованных Сталиным, чтобы избежать вскрытия трупа, порождением личных переживаний Троцкого в связи со смертью.
Надо сказать, фигура Сталина перед любым биографом выдвигает эту же проблему. Несомненно, его характер играл важнейшую роль в репрессиях; и задачей биографа является проследить формирование этого характера и показать, как рано, на каких стадиях и до какой степени проявились эти пристрастия и наклонности. Однако задача эта не отличается от той, которую должен решить юрист, анализирующий ход жизни преступника. Вероятность криминального поступка может достаточно рано присутствовать в данном характере, но ее нельзя представлять как действительность до того, как она превратилась в этот поступок. Наверняка глубокая подозрительность, скрытность и болезненная тяга к власти проявлялись в Сталине задолго до его возвышения; и все-таки многие годы это были лишь его второстепенные особенности. Биограф обязан обращаться с ними, не теряя чувства меры и не упуская из виду динамику личности и крайне важное взаимодействие обстоятельств и характера. Сталин Троцкого невозможен в той степени, в которой он представляет этот характер, как будто остающимся в основном одинаковым как в 1936–1938-м, так и в 1924 году, и даже в 1904-м. Это чудовище не формируется, не растет и не возникает – оно выглядит уже почти сложившимся с самого начала. Всякие положительные качества, как то: честолюбие и симпатия к угнетенным, без чего ни один молодой человек никогда не вступил бы в преследуемую революционную партию, здесь почти полностью отсутствуют. Возвышение Сталина внутри партии происходит не благодаря каким-то заслугам или достижениям, и посему карьера его становится практически необъяснимой. Его избрание в ленинское Политбюро, присутствие в большевистском внутреннем кабинете и назначение на пост Генерального секретаря выглядят совершенно случайными. Сам Троцкий суммирует свой подход в единственной фразе: «Процесс возвышения [Сталина] происходил где-то за непроницаемым политическим занавесом. В определенный момент его фигура в полном торжественном облачении вдруг шагнула из Кремлевской стены». И даже из разоблачений, сделанных Троцким, очевидно, что Сталин вовсе не таким образом выдвинулся в первые ряды: он был после Ленина и Троцкого самым влиятельным человеком в совете внутри партии, по крайней мере, еще с 1918 года; и не просто так Ленин в своем завещании опишет Сталина как одного из «двух самых способных людей в Центральном Комитете».
Как биограф Троцкий не менее, чем лидер оппозиции, недооценивает Сталина и силы и обстоятельства, ему благоприятствовавшие. «Нынешнее официальное сравнение Сталина с Лениным просто недостойно, – справедливо замечает он. – Если за основу сравнения взят размах личности, то нельзя ставить Сталина рядом даже с Муссолини или Гитлером. Какими бы скудными ни были идеи фашизма, оба победоносных лидера реакции, итальянской и германской, с начала своих соответствующих движений проявляли инициативу, побуждали массы к действию, прокладывали новые пути через политические джунгли. О Сталине ничего подобного сказать нельзя». Эти слова были написаны, когда СССР вступал во второе десятилетие плановой экономики; и даже тогда они звучали неестественно. Они звучали совершенно фантастически и несколько лет спустя, когда роль Сталина можно было рассмотреть на фоне Второй мировой войны и ее последствий. «Пытаясь найти Сталину историческую параллель, – продолжал Троцкий, – мы должны отстранить не только Кромвеля, Робеспьера, Наполеона и Ленина, но даже Муссолини и Гитлера. [Мы подойдем] ближе к пониманию Сталина, [когда будем мыслить в масштабах] Мустафы Кемаля Ататюрка или, возможно, Порфирио Диаса». Тут уж отсутствие исторического масштаба и перспективы просто поразительно и тревожно.
Что водило пером Троцкого в пассажах, подобных этим, так это, конечно, его священный гнев и возмущение чудовищностью культа личности Сталина. Он низводил Сталина до мелкорослого тирана, раздувшегося до сверхъестественных размеров, до деспота, превратившего себя в божество. Поступая таким образом, Троцкий прокладывает путь, так сказать, тем, кто много лет спустя сбросит монументы Сталину, выкинет его тело из Мавзолея на Красной площади, сотрет его имя с площадей и улиц и даже переименуют Сталинград в Волгоград. С ясным предчувствием всего этого Троцкий вспоминал, что Нерона тоже обожествляли, но «после того, как он скончался, его статуи были разбиты на куски, а имя его соскоблили отовсюду. Месть истории сильнее, чем месть самого могущественного Генерального секретаря. Я осмеливаюсь думать, что это утешает». Незадолго до того, как он был поражен окончательным ударом сталинского вероломства, Троцкий уже смаковал грядущее возмездие истории и свою собственную победу за пределами могилы. Он готовил это воздаяние в словах достаточно весомых, чтобы служить в качестве текста для приговора будущих поколений. Он обращался со Сталиным, как с символом гигантского вакуума, продуктом эпохи, в котором растворились моральные принципы старого порядка, а новые еще не сформировались.
«L'état c'est moi [130]130
Государство – это я (фр.).
[Закрыть]– почти либеральная формула для сравнения реальностей сталинского тоталитарного режима. Людовик XIV отождествлял себя и с государством, и с церковью – но лишь в эпоху скоротечной, бренной власти. Тоталитарное государство выходит далеко за пределы монархии-папства… Сталин может справедливо заявить, в отличие от Короля-Солнца – La société c'est moi». [131]131
Общество – это я (фр.).
[Закрыть]
А вот как Троцкий передавал в одной-единственной эпиграмме все трагическое напряжение между Сталиным и старыми большевиками:
«Из двенадцати апостолов Христа лишь Иуда оказался предателем. Но если бы он пришел к власти, он бы представил остальных одиннадцать апостолов предателями, а с ними и тех более мелких учеников, которых Лука насчитал семьдесят».
Комментарии Троцкого к событиям, ведущим к войне, и к перспективам войны и революции могли бы стать предметом отдельной монографии. В этих работах кое-что поражает сильнее, чем даже контраст между ясным и почти безошибочным анализом стратегически-дипломатических элементов и искаженным видением перспектив революции. Он видел во Второй мировой войне в основном продолжение Первой, продолжение борьбы великих империалистических держав за передел мира. Во время мюнхенского кризиса он видел «силу Гитлера (и слабость) в… его готовности использовать… шантаж, и блеф, и риск войны», тогда как старые колониальные державы, которые ничего не выигрывали, но много теряли, опасались вооруженного конфликта. «Чемберлен отдал бы все демократии мира – а их осталось немного – за одну десятую часть Индии». По мнению Троцкого, Мюнхенское соглашение ускорило развязывание войны; к тому же привели и успехи Франко в Испании, поскольку они освободили буржуазные правительства от страха революции в Европе. Политика Сталина имела тот же эффект: продавая рабочее движение, «как будто это была нефть или марганцевая руда», он тоже помогал капитализму вернуть уверенность в себе. [132]132
В статье, датированной 22 сентября 1938 г. («Бюллетень оппозиции», №3 70), Троцкий писал: «…теперь можно быть уверенным, что советская дипломатия попытается пойти на сближение с Германией». «Компромисс, достигнутый над мертвым телом Чехословакии… дает Гитлеру более удобную базу для начала войны. Полеты Чемберлена [в Мюнхен] войдут в историю как символ дипломатических конвульсий, которые расколотая, алчная и беспомощная Европа испытала накануне новой кровавой бани, ожидающей нашу планету».
[Закрыть]
Но здесь решающим было поведение Соединенных Штатов, ибо и Чемберлен, и Сталин боялись ввязываться в драку с Гитлером, пока Соединенные Штаты остаются в стороне. И все же Соединенные Штаты, эта ведущая мировая империалистическая держава, унаследовавшая место Британии, не могли придерживаться изоляционистской позиции; они были жизненно заинтересованы в том, чтобы остановить экспансию германского и японского империализма; и они вступали во Вторую мировую войну «значительно раньше, чем вошли в Первую». Соединенным Штатам также было суждено играть куда более важную роль в заключении мира, ибо «если мир не заключится на базе социализма, тогда победоносные Соединенные Штаты будут диктовать условия мира».
Легко можно представить себе громогласное осуждение, с которым Троцкий встретил германо-советский пакт августа 1939 года: теперь мастер великих репрессий разоблачил себя как сообщник Гитлера. Еще с 1933 года Троцкий повторял, что ничто Сталину не подойдет лучше, чем замирение с Гитлером. И вот после того, как обезглавлена Красная армия, страх собственной слабости привел Сталина в объятия Гитлера. «Пока Гитлер ведет свои военные операции, Сталин действует как его интендант, – замечает Троцкий в первые дни войны. – Но цель Сталина, – добавляет он, – не в том, чтобы помогать Третьему рейху одерживать победы, а в том, чтобы как можно дольше держать Советский Союз подальше от войны и тем временем развязать руки балтийским и балканским странам». Когда Сталин и Гитлер под аплодисменты Коминтерна приступили к разделу Польши, Троцкий дал такой комментарий: «Польша возродится, но Коминтерн – никогда». Но даже в своих самых неистовых нападках на сталинскую беспринципность и цинизм он не возлагал на Сталина всю вину. Он повторял, что «ключ к кремлевской политике находится в Вашингтоне» и что для того, чтобы Сталин изменил свой курс, Соединенные Штаты должны бросить весь свой вес на борьбу против Гитлера. Ту же самую мысль он повторял во время «странной войны» зимой 1939/40 г., говоря, что Франция и Британия, избегая настоящего столкновения с Германией, проводит нечто вроде «военной забастовки» против Соединенных Штатов. К завоеванию Европы Гитлера подстрекали как с Востока, так и с Запада. Польское и чешское правительства уже бежали во Францию. «Кто знает, – писал Троцкий 4 декабря 1939 года, за много месяцев до крушения Франции, – не придется ли бельгийскому, голландскому, польскому и чехословацкому правительствам искать убежища в Великобритании?» Он «даже ни на момент» не допускал возможности нацистской победы; «но перед тем, как пробьет час разгрома Гитлера, многие, очень многие в Европе будут истреблены. Сталин не желает оказаться среди них, а поэтому ведет себя осторожно, чтобы не отделиться от Гитлера раньше времени».
Когда Франция капитулировала и почти вся Европа покорилась гитлеровской военной мощи, Троцкий клеймил позором Сталина и Коминтерн за их роль в ускорении катастрофы. «Второй и Третий Интернационалы… обманывали и деморализовывали рабочий класс. После пяти лет пропаганды за союз демократий и коллективную безопасность и после неожиданного перехода Сталина в гитлеровский лагерь французский рабочий класс оказался застигнут врасплох. Эта война спровоцировала ужасную потерю ориентации, настроение пассивного пораженчества». Теперь СССР был «на краю пропасти». «Все территориальные завоевания Сталина в Восточной Европе мало значили в сравнении с ресурсами и мощностями, которые захватил Гитлер и которые он будет использовать против Советского Союза».
Заявив все это, Троцкий с исключительной твердостью настаивал на том, что Советский Союз остается государством трудящихся, имеющим право на безусловную защиту против всех своих капиталистических врагов, фашистских и демократических. Он даже не отрицал права Сталина на сделку с Гитлером, хотя сам считал, что советско-германский пакт не дал Советскому Союзу никакого ощутимого преимущества; он предпочел бы советскую коалицию с Западом. Но он утверждал, что вопрос, к кому должен присоединиться Советский Союз, надлежит решать единственно на основании выгоды и что в этот выбор не вовлечены никакие политические либо моральные принципы, потому что западные державы не менее, чем Третий рейх, борются лишь за свои империалистические интересы. Что Троцкий осуждал в сталинской политике, так это не столько его выбор союзника или партнера, сколько то, что тот превозносил сделанный выбор и провозглашал идеологическую солидарность с тем, кому случалось в этот момент оказаться его партнером. Теперь Сталин и Молотов восхваляли германо-советскую дружбу, «сцементированную кровью»; их сателлиты, потворствующие гитлеровским жестокостям, объявили, что Польша никогда не возникнет вновь; а их пропагандисты вроде Ульбрихта обратили все свое «антиимпериалистическое» рвение исключительно против западных держав. Вот как, делает вывод Троцкий, «сталинизм использует свое контрреволюционное влияние на международной арене»; и это было еще одной причиной, почему советские трудящиеся должны его свергнуть силой. Но он снова заявлял, что даже при сталинской власти государство трудящихся масс остается реальностью, которую необходимо защищать против всякого врага и сражаться до последнего.
Он прекрасно понимал, что его мысли многим покажутся парадоксальными – но разве реальность сама по себе не парадоксальна? Аннексировав по сговору с Гитлером восточные болота Польши, Сталин приступил там к экспроприации крупных землевладельцев, к разделу их поместий между крестьянами и к национализации индустрии и банков: стремясь обеспечить военный контроль над присоединенными территориями, своими новыми «оборонительными брустверами», он подстроил их политический и социальный режим под тот, что существовал в Советском Союзе. Акт революции произошел в результате сталинского сотрудничества и соперничества с самой контрреволюционной державой в мире. Одним ударом Сталин восполнил главный недостаток, который всегда фигурировал в каждой программе польских и украинских социалистов и коммунистов и который сами они были не в состоянии осуществить. Социальные потрясения в аннексированных землях, конечно, были работой советских оккупационных войск, а не польских и украинских трудящихся – это была первая из длинной серии революций сверху, которые Сталину суждено было навязать Восточной Европе. И пока он экспроприировал собственников экономически, он экспроприировал рабочих и крестьян политически, лишая их свободы выражения и собраний.
Троцкий, пренебрежительно относившийся к сталинским «бюрократическим методам» и махинациям с Гитлером, признавал «в основном прогрессивный» характер социальных перемен в восточных районах Польши. Он утверждал, что Сталин сверг старый порядок здесь только потому, что в Советском Союзе действительно находится государство трудящихся – только это остановило его от сделок с польскими помещиками и капиталистами. Иными словами, заявляя это, Троцкий сам себе противоречил. Разве он не утверждал, что сталинизм продолжает играть «двойственную», прогрессивную и реакционную роль тольковнутри Советского Союза, но что эта роль «на международной арене» «исключительно контрреволюционна», то есть направлена на сохранение капиталистического порядка? Разве это не было главным аргументом Троцкого в пользу создания 4-го Интернационала? Он все еще придерживался мнения, что в более широком масштабе международное влияние сталинизма остается контрреволюционным и что социальные потрясения в области восточных польских границ – лишь местный феномен. Он отмечал, как мало значит экспроприация помещиков и капиталистов в Западной Украине (или позднее в Прибалтийских государствах) по сравнению с деморализацией сталинизмом французских рабочих, его предательством испанской революции и услугами, которые он оказал Гитлеру. Вновь и вновь возвращался он к несоответствию двух сторон сталинизма, внутренней и зарубежной, и старался объяснить это тем фактом, что внутри СССР элементы государства трудящихся (государственная собственность, планирование и революционные традиции) преломляются даже сквозь сталинский бюрократический деспотизм и ограниченную сталинскую свободу движения; тогда как на «международной арене» сталинизм действует без каких-либо подобных запретов, преследуя лишь свои узкие интересы и свободно следуя своим оппортунистическим наклонностям.
Этот аргумент хотя и содержал некоторую долю истины, не мог разрешить или даже маскировал теоретические и политические трудности, которые теперь возникли перед троцкизмом, трудности, которые так колоссально выросли вместе с событиями наступающего десятилетия. Как реально, в самом деле, различие, которое Троцкий провел между внутренними (частично все еще прогрессивными) и международными (целиком контрреволюционными) функциями сталинизма? Может ли какое-нибудь правительство или правящая группа на любой отрезок времени обладать одним характером дома и совершенно другим – за рубежом? Если советская внутренняя политика сохранила качество государства трудящихся; то как это может не оказать влияния на ее отношения с внешним миром? Как может правительство страны рабочих постоянно оставаться фактором контрреволюции?








