Текст книги "Троцкий. Изгнанный пророк. 1929-1940"
Автор книги: Исаак Дойчер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 37 страниц)
На этой лестнице молодой революционер, недавно вынырнувший из российского подполья, налетел прямо на воплощение упорядоченного, иерархического, насквозь пропитанного бюрократией европейского социализма. В нескольких предложениях он описывает свою встречу с Адлером, которого ему в конце концов удалось отыскать: „Короткий мужчина с выраженной сутулостью, почти горбун, с глазами навыкате на усталом лице“. Троцкий извинился за причиненное беспокойство во время воскресного отдыха. „Продолжайте, продолжайте“, – ответил Адлер с кажущейся суровостью, но тоном, который меня не запугал, а, напротив, подбодрил. Была видна интеллигентность, излучавшаяся каждой морщинкой на его лице». Услышав рассказ о странной встрече на лестнице, Адлер удивился: «Кто бы это мог быть? Это высокий человек? И он с вами так разговаривал? Он кричал? О, это Аустерлиц. Вы говорите, он кричал? О да, это Аустерлиц. Не принимайте это близко к сердцу. Если когда-нибудь вы принесете весть о революции в России, можете звонить в мою дверь даже ночью!» Эти несколько строк сразу же сталкивают нас с еще одним элементом европейского довоенного социализма: восприимчивая интеллигентность старого лидера, который, однако, постепенно становится почетным пленником партийного старшины. Книга усеяна сотнями подобных лаконичных и впечатляющих случаев и диалогов.
Когда он подходит к вершинам своей жизни, Октябрьской революции и Гражданской войне, Троцкий описывает их с крайней сдержанностью, редкими, часто точечными мазками. Вот как, да еще при редких иллюстрациях, он изображает поток народных чувств, лежавших в основе короткого триумфа реакции в голодные и штормовые дни июля 1917 года, когда большевизм, казалось, был разбит, а Ленин, заклейменный немецким шпионом, ушел в подполье. Троцкий приводит нас в столовую в Петроградском Совете:
«Я заметил, что Графов (солдат, командовавший столовой) пододвигал ко мне стакан горячего чая или бутерброд получше, чем у других, при этом избегая моего взгляда. Очевидно, он симпатизировал большевикам, но был вынужден скрывать это от начальства. Я стал внимательнее осматриваться вокруг себя и убедился, что Графов был не один: весь низший персонал Смольного – носильщики, посыльные, охранники – были безошибочно на стороне большевиков. Потом я понял, что наше дело наполовину победило. Но пока это была лишь половина».
Детская ремарка, беглый взгляд на «запачканный воротничок» Ленина на следующий день после Октябрьского восстания, вид длинного, темного, забитого людьми коридора в Смольном, кипящего жизнью, как муравейник, гротескный эпизод, имевший место в разгар решающей битвы, и короткая беседа – в основном через такие детали он передает цвет и атмосферу исторической сцены. Его артистизм состоит в непрямом подходе к событиям, слишком огромным для того, чтобы описать их фронтально (в автобиографии), и слишком великим для высоких слов.
О «Моей жизни» говорилось, что она разоблачает эгоизм Троцкого и его «самодраматизацию». Автобиография – вещь эгоистическая по определению, а эти критики доходят до того, что утверждают, что Троцкому не следовало ввязываться в нее. Он сам мучился «марксистскими» угрызениями совести, которые не исчезали даже тогда, когда он писал заглавие этой книги. «Если бы я писал эти мемуары в других обстоятельствах, – извиняется он, – хотя в других обстоятельствах я бы едва ли их вообще написал, – я бы колебался, включить ли многое из того, что говорю на этих страницах». Но он был вынужден отражать лавину сталинских фальсификаций, которые покрывали каждую часть его жизни. «Мои друзья находятся либо в тюрьме, либо в ссылке. Я обязан выговориться… Здесь вопрос не только исторической правды, но также и политической борьбы, которая все еще продолжается». Он находился в положении человека на скамье подсудимых, обвиняемого во всех мыслимых и немыслимых преступлениях, который пытается оправдаться, представляя суду полный отчет о своих деяниях, а потом на него орут за то, что он предубежденно относится к себе.
Это говорится не ради отрицания безошибочного наличия склонности Троцкого к эгоцентризму. Эта черта принадлежит его художественной натуре; она развилась в дореволюционные годы, когда он был сам по себе – ни большевик, ни меньшевик; а сталинские поношения, вынудившие его избрать тактику активной самозащиты, вывели эту черту на передний план. И все же можно говорить о его «самодраматизации», только если в автобиографии или в любой его биографии можно было бы выставить его жизнь в еще более драматичном свете, чем на самом деле. Кроме того, как мы это увидим позднее, он нисколько не преувеличил свою роль в революции. И в «Моей жизни», и в «Истории…» его настоящий герой не кто иной, как Ленин, в чью тень он сознательно себя помещает.
Кое-кто критиковал «Мою жизнь» за отсутствие самоанализа и за неспособность автора раскрыть свое подсознание. Разумеется, Троцкий не дает «внутренних монологов»; он не останавливается на своих снах или комплексах, соблюдает почти пуританскую сдержанность в отношении секса. Это, прежде всего, политическая автобиография – политическая в очень широком смысле. И все же уважение автора к разумной сути психоанализа проявляется в тщательности, с которой он описывает свое детство, где не упускает таких возможных улик для психоаналитика, как переживания и «происшествия» его детских лет, игрушки и т. д. (Повествование начинается словами: «Временами мне казалось, что я помню, как сосал материнскую грудь…») Он дает это дополнительное объяснение своей осторожности к фрейдистскому самоанализу. «Память… не безучастна, – говорит он в предисловии. – Нередко она подавляет либо загоняет в темный угол эпизоды, которые противоречат характеру индивидуального управляющего жизненного инстинкта… Однако это вопрос для „психоаналитической“ критики, которая иногда бывает изобретательной и поучительной, но чаще капризной и спорной». Он достаточно глубоко и сочувственно погружался в объект психоанализа, чтобы знать его подводные камни и ловушки, и у него не было ни времени, ни терпения на «причудливые и спорные» догадки о своем подсознании. Вместо этого он создает автопортрет, замечательный по осознанной цельности и человеческой теплоте.
В роли политического труда «Моя жизнь» не сумела достичь своей непосредственной цели: она не произвела впечатления на коммунистическую публику, для которой в первую очередь и была предназначена. Даже всего лишь чтение ее рядовым членом партии расценивалось как дерзость; и члены партии не читали эту книгу. Те немногие, кто все же прочел, чувствовали себя оскорбленными либо испытывали раздражение. Они были либо привержены культу личности Сталина, и для них книга подтверждала сталинские инсинуации о личных амбициях Троцкого; либо они были шокированы, видя, что лидер революции вообще занимается изображением собственного портрета. «Вот вам Троцкий – Нарцисс, поклоняющийся самому себе!» – таков был типичный комментарий. А поэтому коммунисты не обращали внимания на богатый исторический материал, который излагал перед ними Троцкий, на его способность проникновения в суть революции и его интерпретацию большевизма, из которой они смогли бы извлечь много уроков для самих себя. С другой стороны, книга нашла широкий круг читателей среди буржуазии, которая восхищалась ее литературными достоинствами, но которой была почти не нужна или вообще неинтересна ее основная идея: «Mein Leid ertönt der unbekannten Menge, Ihr Beifall selbst macht meinem Herzen bang», [68]68
Моя печаль звучит перед неизвестной толпой, ее аплодисменты вызывают страх в моей душе (нем.).
[Закрыть]– так Троцкий мог сказать о самом себе.
«История…» стала венцом его литературных трудов по масштабу и силе, а также самым полным выражением его идей о революции. Она занимает особое место в мировой литературе среди рассказов о революции, составленных одним из ее главных действующих лиц.
Он вводит нас в сцену 1917 года главой «Особенности российского развития», которая представляет события в глубокой исторической перспективе; и сразу же в этой главе признаешь обогащенную и зрелую версию его самого раннего изображения перманентной революции, датирующегося еще 1906 годом. Нам показывают Россию, входящую в XX век, не избавившись при этом от оков Средневековья, не прошедшую через Реформацию и буржуазную революцию, но, тем не менее, с элементами современной буржуазной цивилизации, пронизывающими ее архаическое существование. Вынужденная развиваться под превосходящим экономическим и военным давлением с Запада, она не могла пройти все фазы «классического цикла» западноевропейского прогресса. «Дикари внезапно отбросили свои луки и стрелы и поменяли их на винтовки, не пройдя дорогу, которая лежала между этими двумя видами оружия в прошлом». Современная Россия не могла провести собственную Реформацию или буржуазную революцию под руководством буржуазии. Ее крайняя отсталость неожиданно вынудила ее двигаться политически до той точки, которую Западная Европа уже достигла, и двигаться дальше ее – к социалистической революции. Из-за того, что ее слабая буржуазия была не способна сбросить иго полуфеодального абсолютизма, вперед в качестве революционной силы выступил ее небольшой, но компактный рабочий класс, в конечном итоге нашедший поддержку у мятежного крестьянства. Рабочий класс не мог удовлетвориться революцией, которая привела к установлению буржуазной демократии, – ему было необходимо бороться за реализацию социалистической программы. Таким образом, согласно «закону комбинированного развития», высокая степень отсталости имеет склонность к высокой степени прогресса, и это привело к взрыву 1917 года.
«Закон комбинированного развития» объясняет силу напряженности внутри общественной структуры России. Однако Троцкий относится к социальной структуре как к «относительно постоянному» элементу ситуации, которая сама по себе не учитывает события революции. В противоположность Покровскому [69]69
Покровский М. Н. – один из первых авторитетных советских историков-марксистов.
[Закрыть]он считает, что ни в 1917 году, ни в предшествующее десятилетие в структуре российского общества не произошло никаких фундаментальных изменений – война ослабила и обнажила эту структуру, но не изменила ее. Национальная экономика и базовые отношения между общественными классами в широком смысле в 1917 году были такими же, что и в 1912–1914-м и даже в 1905–1907 годах. Что же тогда является прямой причиной взрывов в феврале и октябре, а также жестоких приливов и отливов революции в промежутке между этими двумя месяцами? Троцкий отвечает: перемены в психологии масс. Если бы структура общества была постоянным фактором, нравы и настроения масс были бы переменной составляющей, которая определяет приливы и отливы событий, их ритм и направление. «Самая очевидная черта революции – это прямое вмешательство масс в исторические события. Революция присутствует у них в нервах еще до того, как выходит на улицу». Поэтому «История», в большой степени, – это изучение психологии революционных масс. Тщательно рассматривая хитросплетения между «постоянным» и «переменным» факторами, Троцкий показывает, что революции вызываются не только тем, что общественные и политические институты давно обветшали и требуют, чтобы их свергли, но и теми обстоятельствами, что многие миллионы людей впервые услышали этот «зов» и узнали о нем. В общественной структуре революция созрела задолго до 1917 года; в умах масс она созрела лишь в 1917 году. Так что, как ни парадоксально, более глубокие корни революции лежат не в мобильности людских умов, а в их бездеятельном консерватизме; люди восстают массой, когда вдруг начинают осознавать свою умственную отсталость от времени и хотят возместить ее одним махом. Вот урок, который «История…» хочет внедрить в сознание: никакое великое потрясение в обществе не вытекает автоматически из разложения более старого порядка; в эпоху распада, не ведая об этом, могут жить целые поколения. Но когда под воздействием какой-нибудь катастрофы вроде войны или экономического коллапса они начинают это осознавать, происходит гигантский всплеск отчаяния, надежды и активности. Поэтому историк обязан «проникнуть в нервы» и умы миллионов людей, чтобы ощутить и передать мощный подъем, который переворачивает установленный порядок.
Академический педант, готовый перерыть горы документов, чтобы восстановить по ним единственный исторический эпизод, может сказать, что ни один историк не способен «войти в нервы» миллионов. Троцкий знает, какие стоят перед ним трудности: проявления массового сознания бессистемны и разбросаны, а это может привести историка к спорным построениям и ложным предчувствиям. Но он указывает, что этот историк, тем не менее, может проверить истинность или ложность его изображения массового сознания с помощью некоторых строго объективных тестов. Он обязан точно следовать внутренним свидетельствам событий. Он может и должен проверять, согласуется ли с самим собой это движение массового сознания; обязательно ли каждая фаза его вытекает из того, что происходило до этого, и явно ли оно ведет к тому, что происходит после этого. Далее он обязан обдумать, согласуется ли поток массового сознания с ходом событий: отражаются ли настроения масс в событиях, а те, в свою очередь, отражают ли настроения масс? Если утверждают, что ответы на такие вопросы должны быть туманными и субъективными, то Троцкий отвечает, при этом ссылаясь на марксистский манер на практику как на критерий истины. Он отмечает, что то, что он делает как историк, большевистские лидеры делали, когда совершали революцию: полагаясь на анализ и наблюдения, они делали предположения об умонастроениях масс. Все их важнейшие политические решения основывались на этих «догадках»; и ходу революции суждено было доказать, что, несмотря на пробы и ошибки, они были в общих чертах верны. Если в общих чертах корректное изображение политических эмоций и чувств миллионов революционер мог сформировать в пылу боя, то почему он не смог бы нарисовать эту картину после событий.
Стиль, в котором Троцкий описывает массы в действии, имеет много общего с методом Эйзенштейна, [70]70
Эйзенштейн Сергей (1898–1948) – знаменитый советский кинорежиссер. Автор фильмов «Броненосец „Потемкин“», «Александр Невский», «Иван Грозный» и др.
[Закрыть]использованном в классическом «Броненосце „Потемкин“». Он отбирает из толпы несколько человек, выставляет напоказ в момент возбуждения или апатии и дает им возможность выразить свое настроение фразой или жестом; потом он вновь показывает нам эту плотную и разгоряченную толпу, раскачиваемую приливными эмоциями или приведенную в движение; и мы сразу же признаем, что вот они – эмоции или действия, которые предрекались отдельной фразой или жестом. Он обладает особым даром подслушивания множества людей, когда они размышляют вслух, и позволяет нам услышать их ради нас самих. В осмыслении и изображении он постоянно переходит от общего к частному и назад к общему, и этот пассаж никогда не выглядит неестественным или вымученным. Тут опять вспоминается сравнение Троцкого с Карлейлем; но это сравнение скорее подсвечивает контраст между ними, нежели сходство. В книгах обоих авторов многие характеры, преобладающие черты зависят от массовых сцен. Оба заставляют нас чувствовать стихийную «силу восставшего народа, так что мы видим ее, как если бы наблюдали оползень или лавину в движении». Но если толпы Карлейля движимы только эмоциями, у Троцкого они размышляют. Они стихийны, и все же они человечны. Массы у Карлейля окутаны в пурпурный туман мистицизма, что предполагает, что революционный народ Франции – орудие Божьей кары, слепо несущее возмездие грешному правящему классу. Его массы приводят нас в восторг и вызывают отвращение. Он «входит в нервы», но лишь после того, как сам потрудился до безумия, – он сам целиком состоит из нервов и во власти приступа галлюцинаций. Троцкий рисует массовые сцены с не менее впечатляющим натиском богатого художественного воображения, но при этом с кристальной ясностью. Он позволяет нам ощутить, что отныне люди творят собственную историю, и делают это в соответствии с «законами истории», но также и через свое сознание и волю. И этими людьми, пусть даже они неграмотны и грубы, он гордится; и он хочет, чтобы и мы гордились ими. Для него революция – тот короткий, но чреватый важными последствиями момент, когда униженные и притесняемые получают, наконец, свое слово. В его глазах этот момент искупает вину веков угнетения. Он то и дело возвращается к нему с ностальгией, которая придает этому воспроизведению яркую и отчетливую рельефность.
Однако Троцкий не переоценивает роли масс. Он не противопоставляет их партиям и лидерам, как это делает, например, Кропоткин, великий анархист-историк французской революции, который стремился доказать, что всякое продвижение революции происходит благодаря стихийным народным действиям, а каждое поражение приписывал интригам и искусному управлению государственными делами политиканами. Троцкий видит в массах движущую силу переворота, но все же силу, которая нуждается в концентрации и управлении. Управление может обеспечить только партия. «Без руководящей организации энергия масс будет растранжирена подобно пару, не запертому в цилиндре двигателя». На этой идее базируются огромные контрасты, которые он изображает между двумя революциями 1917 года. Февральская революция была в основном делом самих масс, чья энергия оказалась достаточно мощной для того, чтобы заставить отречься царя и породить Советы. Но потом эта энергия была растрачена еще до того, как решилась хотя бы одна из множества проблем, и тем позволила князю Львову стать главой правительства. Октябрьская революция была преимущественно творением большевиков, которые концентрировали и направляли энергию масс.
Однако в представлении Троцкого отношения между классами и партиями куда более сложны, чем может предположить любое механическое сравнение. Он показывает утонченное взаимодействие многих объективных и субъективных факторов. То, что руководит партией в этом действии, – это, главным образом, определенный классовый интерес. Но связь между классом и партией часто запутана и иногда двусмысленна; к тому же в революционную эру она и весьма нестабильна. Даже если партия в конечном итоге управляется ее ядром из какого-то конкретного класса, в нее могут быть завербованы последователи из другого, потенциально враждебного класса. Также партия может оказаться впереди своего класса и проповедовать программу, которую этот класс еще не готов принять, но под натиском событий будет вынужден принять; и т. д., и т. п. В революции рушится традиционный политический баланс сил, и внезапно обретают форму новые расстановки сил. «История…» Троцкого – великое исследование динамики этих процессов.
Мы уже говорили, что Троцкий не скрывает своей враждебности к врагам Октябрьской революции. Чтобы изложить это более точно, он сражается с ними перед трибуналом истории как обвинитель; и тут он наносит им во второй раз поражение, подобное тому, что уже наносил на улицах Петрограда. Как правило, это не та роль, которая соответствует историку. И все же в истории, как и в юриспруденции, бывает, что обвинитель может представить наиболее полную возможную истину по разбираемому делу – а именно когда он обвиняет лиц на скамье подсудимых в преступлениях, которые они действительно совершили; когда он не преувеличивает их вину; когда он проникает в их состояние и мотивы и отдает должное смягчающим обстоятельствам; когда он поддерживает каждый пункт обвинительного акта подробными и вескими доказательствами и, наконец, когда подсудимые, имея полную свободу опровергнуть доказательства, не только не могут сделать этого, но и громко ссорятся между собой на скамье подсудимых, это только подтверждает истину. Таков стиль, в котором Троцкий выполнял свои обязанности. Когда его «История…» была опубликована, да и многие годы после этого большинство вождей антибольшевистских партий вроде Милюкова, Керенского, Церетели, Чернова, Дана, Абрамовича и других были живы и действовали в эмиграции. И никто из них не выставил напоказ ни единого изъяна в ткани фактов, которую он представил; и никто, за частичным исключением Милюкова, не пытался всерьез создать альтернативный рассказ. [71]71
Милюков, однако, сам частично отрекался от своей собственной работы, считая ее неадекватной с исторической точки зрения ( Милюков Т.История второй русской революции. Предисловие). Главным или, скорее, единственным пунктом, в котором Керенский стремился опровергнуть Троцкого, был повтор старых обвинений в том, что Ленин и большевистская партия были шпионами на содержании у немцев ( Керенский А.Распятие свободы).
[Закрыть]
И посему (поскольку ни одной истории, достойной этого, пока не было создано и в Советском Союзе) труд Троцкого уже пятое десятилетие после Октября остается единственной полномасштабной историей революции. И это не случайно. Все остальные главные действующие лица, вновь за частичным исключением Милюкова, так запутались в своих противоречиях и провалах, что не были способны представить полностью собственные более или менее гармоничные версии. Они отказывались возвращаться в ипостаси историков на поле смертельной битвы, где каждая достопримечательность и, фактически, каждая пядь напоминает им об их позоре. Троцкий вновь посещает это поле сражений с чистой совестью и поднятой головой.
И тем не менее, в его «Истории…» нет настоящих злодеев. Он, как правило, не описывает врагов большевизма коррумпированными и развращенными людьми. Он не лишает их личных достоинств и чести. Если они, тем не менее, и подвергаются осуждению, то это потому, что то показывает их защитниками не имеющих оправдания дел, отставшими от времени, поднятыми событиями на высоту ответственности, до которой они духовно не доросли, и потому что у них вечный разлад между словом и делом. Злодеяние, которое он изобличает, лежит скорее в архаической социальной системе, чем в отдельных личностях. Его детерминистский взгляд на историю позволяет ему относиться к соперникам не снисходительно, но справедливо, а временами и щедро. Когда он описывает врага, он показывает его самодовольным, важничающим, подавляющим своим авторитетом и сокрушает его своей иронией или возмущением. Нередко, однако, он перестает отдавать дань уважения прошлым достижениям, честности и даже героизму какого-нибудь соперника и вздыхает по поводу падения личности, достойной лучшей участи. Когда он описывает обанкротившегося соперника, то опирается на неизбежность происходящего и ликует при этой исторической справедливости; но иногда ликование стихает, и он бросает сочувственный взгляд – обычно последний взгляд – на поверженную жертву.
Он никогда не изображал врагов революции чернее, чем они красили друг друга. Часто он красит их в менее черный цвет, потому что ведет критический анализ их взаимной неприязни и зависти и делает поправку на преувеличение в тех жестоких оскорблениях, которыми они обменивались. Он ведет себя по отношению к царю не более безжалостно, чем Витте, Милюков, Деникин и даже более ортодоксальные монархисты. Он даже «защищает» царя от либеральных критиков, которые утверждали, что с помощью своевременных уступок царь мог бы избежать катастрофы. Троцкий возражает, что Николай II сделал немного уступок, да и не мог бы сделать больше, ради самосохранения. Как в «Войне и мире» Толстого, так и у Троцкого царь является «рабом истории». «Николай II получил от своих предков не только гигантскую империю, но и революцию. И они не передали ему по наследству ни одного качества, которое позволило бы ему управлять империей, или даже провинцией, или какой-нибудь страной. Историческому наводнению, которое все ближе и ближе подкатывало свои волны к воротам его дворца, последний Романов противопоставил лишь глухое безразличие». Он проводит памятную аналогию между тремя обреченными монархами: Николаем II, Людовиком XVI и Карлом I, а также между их супругами. Главной чертой характера Николая была не жестокость или глупость, но «скудость внутренних сил, слабость нервной разгрузки, бедность духовных ресурсов». «И Николай и Людовик производили впечатление людей, загруженных сверх меры, но в то же время не желающих уступить хотя бы часть тех прав, которые сами не в состоянии были использовать». Каждый шел к пропасти «с короной, нахлобученной на глаза». Но, замечает Троцкий, «разве было бы легче… идти к пропасти, которую никак не можешь избежать, с широко открытыми глазами?». Он показывает, что в решающие моменты, когда на этих троих суверенов обрушилась их судьба, они были неразличимо похожи друг на друга, потому что «на щекотку люди реагируют по-разному, а на красное раскаленное железо – одинаково». Что же до царицы и Марии-Антуанетты, то они обе «были предприимчивы, но с куриными мозгами», и обе «в то время, когда тонули, видели радужные сны».
А вот как он изображает кадетов, меньшевиков и эсеров. Милюков: «Профессор истории, автор важных научных работ, основатель партии конституционных демократов (кадетов)… совершенно лишенный того несносного, полуаристократического и полуинтеллектуального дилетантства, которое свойственно большинству русских либералов-политиканов. Милюков свою профессию воспринимал очень серьезно, и одно это уже выделяет его». Русская буржуазия его не любила, потому что «[он] прозаически и трезво, без прикрас выражал политическую сущность российской буржуазии. Пристально разглядывая себя в зеркале Милюкова, буржуа замечал, что сам он скучен, эгоистичен и труслив; и, как это часто бывает, он обижался на зеркало». Родзянко, этот лорд Чемберлен при царе, ставший одним из лидеров февральского режима, являет собой гротескную фигуру: «Получив власть из рук заговорщиков, мятежников и цареубийц, [он] в те дни имел озабоченный вид… ходил на цыпочках вокруг пламени революции, задыхаясь от дыма и приговаривая: „Пусть она сгорит до углей, а потом мы попробуем что-нибудь состряпать“.
Меньшевики и социалисты-революционеры у Троцкого, конечно, имеют мало общего с безликими эсеровскими фантомами, которых обычно изображали в сталинской и даже постсталинской литературе. Каждый из них принадлежит своей породе, но имеет свои личные черты характера. Вот, например, набросок образа Чхеидзе – меньшевистского председателя Петроградского Совета: „Он старался при исполнении своих обязанностей использовать все запасы добросовестности, скрывая постоянное отсутствие уверенности в себе за ширмой изобретательной шутливости. Он носил в себе неискоренимый отпечаток своей провинции… горной Грузии… этой Жиронды русской революции“. „Самая достойная фигура“ этой Жиронды, Церетели, провел многие годы на сибирской каторге и все же остался радикалом южнофранцузского типа. В условиях обычной парламентской рутины он чувствовал себя как рыба в воде. Но он родился в эпоху революции и отравился в юности дозой марксизма. В любом случае, из всех меньшевиков Церетели… открыл широчайший горизонт и [сильнейшее] желание проводить последовательную политику. По этой причине он, более чем кто-либо другой, поддерживал уничтожение февральского режима. Чхеидзе полностью подчинялся Церетели, хотя временами он и пугался этой доктринерской прямолинейности, которая заставила вчерашнего революционера-каторжанина объединиться с консервативными представителями буржуазии».
Скобелев, когда-то ученик Троцкого, похож на студента, «играющего роль государственного деятеля на самодельной сцене».
Что касается Либера:
«Если первой скрипкой в оркестре… был Церетели, то пронзительным кларнетом был Либер, игравший во всю мощь своих легких и до того, что кровь приливала к глазам. Это был меньшевик из Еврейского Рабочего Союза (Бунда) с долгим революционным прошлым, очень честный, очень темпераментный, очень красноречивый, очень ограниченный и страстно желающий показать себя несгибаемым патриотом и железным государственным деятелем… вне себя от ненависти к большевикам».
Чернов, бывший участник циммервальдского движения, ныне министр в правительстве Керенского:
«Скорее начитанный, чем образованный человек со значительными, но бессистемными познаниями, Чернов всегда имел в своем распоряжении безграничный набор нужных цитат, которые долгое время захватывали воображение российской молодежи, но учили немногому. Был лишь один вопрос, на который этот многословный лидер не мог ответить: кого он ведет и куда? Эклектические формулы Чернова, приукрашенные нравоучениями и стихами, какое-то время объединяли самую разнообразную публику, которая в критические моменты разбегалась в разные стороны. Неудивительно, что Чернов приятно контрастирует своими методами формирования партии с ленинским „сектантством“… Он решил избегать каких-либо вопросов, воздержание от голосования стало для него формой политической жизни… При всех различиях между Черновым и Керенским, которые друг друга ненавидели, оба они вырастали из дореволюционного прошлого – из старого вялого русского общества, из этой малокровной и надменной интеллигенции, сжигаемой желанием учить народные массы, быть их опекунами и покровителями, но при этом полностью неспособной слушать эти массы, понимать их и учиться у них».
Что отличает большевиков Троцкого от всех других партий – это как раз способность «учиться у масс» так же, как и учить их. Но они учатся и отвечают этой задаче не без нежелания и внутреннего сопротивления; и, когда Троцкий подводит итог прославлением революции и ее партии, у читателя возникает вопрос: а как долго собираются большевики «учиться у масс»? Партия, которую он нам показывает, очень отличается от «железной фаланги», которая по официальной легенде шагает вперед непреклонно и непреодолимо, свободная от всех человеческих недостатков, вперед к предопределенной цели. Не то чтобы у большевиков Троцкого не было «железа», целеустремленности и мужества; но они обладают этими качествами в дозах, присущих человеческому характеру и распределенных весьма неравномерно среди лидеров и рядовых членов. Мы видим их в ярчайшие моменты, когда, несмотря на изоляцию, оскорбления и насилие, они сохраняют надежду и продолжают борьбу. Они не имеют равных среди противников по части самоотверженной преданности делу. В их изображении всегда присутствует величие цели и характера. Но мы также видим их и в состоянии смятения и замешательства, когда их лидеры – недальновидны и робки, а рядовые члены застенчиво и неуклюже пробираются на ощупь в темноте. По этой причине Троцкого обвиняли в том, что он представляет карикатуры на большевизм. Ведь в решающий момент колебания и раскол подавляются и преодолеваются, а сомнение уступает место уверенности. То, что партии приходилось бороться с собой и с врагами, чтобы возвысить свою роль, не умаляет ее заслуг – это делает заслуги еще величественней. Троцкий не лишает политического уважения даже Зиновьева, Каменева, Рыкова, Калинина и других, которые уклонялись от риска октябрьского рывка; если его повествование и дискредитирует их, то только потому, что после этого события они выставляли себя неослабными лидерами этой железной фаланги.
«История…» выдвигает на первый план два крупных «внутренних кризиса» большевизма в год революции. В первом случае Ленин, только что вернувшийся из Швейцарии, обнародует свои «Апрельские тезисы» и политически «перевооружает» свою партию для войны против февральского режима; во втором – на предпоследней стадии революции сторонники и противники восстания столкнулись лицом к лицу в большевистском ЦК. В обоих кризисах в центре внимания долгое время находится узкий круг лидеров. Тем не менее, эти сцены запечатлены в нашем сознании так же глубоко, как и широкие, величественные картины Февральского восстания и Октябрьской революции или как несколько горестных дней июля, когда происходил спад движения. В обоих кризисах нас заставляют почувствовать, что судьба революции зависела от немногих членов Центрального комитета: их голоса решали, то ли энергия масс будет растрачена впустую, а массы разбиты, то ли двигаться к победе. Проблема масс и лидеров исследуется во всей ее остроте; и почти сразу же внимание фокусируется и сосредотачивается на единственном лидере – Ленине.