412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Исаак Дойчер » Троцкий. Изгнанный пророк. 1929-1940 » Текст книги (страница 31)
Троцкий. Изгнанный пророк. 1929-1940
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:51

Текст книги "Троцкий. Изгнанный пророк. 1929-1940"


Автор книги: Исаак Дойчер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 37 страниц)

Стиль официального советского изобразительного искусства описывается как „социалистический реализм“, – этот ярлык мог изобрести только какой-нибудь бюрократ во главе какого-нибудь управления искусств. Этот реализм состоит в имитации провинциальных фотографий-дагерротипов третьей четверти прошлого столетия; „социалистический“ стиль состоит в применении трюков неестественной фотографии, чтобы представить события, которые никогда не происходили. Нельзя без отвращения и ужаса читать поэмы и романы или рассматривать картины и скульптуры, в которых чиновники, вооруженные пером, кистью или резцом и находящиеся под надзором чиновников, вооруженных револьверами, прославляют „великих гениальных руководителей“, в которых нет ни искры ни гения, ни величия. Искусство сталинской эпохи останется самым поразительным выражением глубочайшего упадка пролетарской революции».

Эта проблема, отмечал он, не ограничивается лишь СССР:

«Под предлогом запоздалого признания Октябрьской революции „левая“ интеллигенция Запада пала на колени перед советской бюрократией… Новая эра открылась со всевозможными центрами и кружками… с неизбежными приветственными посланиями от Ромена Роллана и с субсидируемыми изданиями, банкетами и съездами (где трудно провести какую-то черту между искусством и ГПУ). И все же, несмотря на огромный охват, это военизированное движение не породило ни одного художественного произведения, способного пережить своего автора и его кремлевских вдохновителей.

Искусство, культура и политика нуждаются в новой перспективе. Без этого человечество не будет двигаться вперед… Но по-настоящему революционная партия не может и не захочет „управлять“ искусством, не говоря уже о командовании им… Только невежественная и наглая бюрократия, обезумевшая от своей деспотической власти, может заразиться такими амбициями… Искусство может быть великим союзником революции только тогда, когда оно остается верным себе».

Невзирая на эти горячие призывы, Международная федерация писателей и художников так и не обрела реальные черты. В Европе ее призыв к защите свободы творчества скоро потонул в громыханье надвигающейся войны; а в Америке расцвет «литературного троцкизма» оказался кратковременным. Как и опасался Троцкий, антипатия интеллигенции к сталинизму обратилась в реакцию против марксизма в целом и большевизма.

Уже в который раз мы можем проследить здесь этот странный цикл, через который проносились эмоции, вызываемые Троцким в его интеллектуальных последователях. Большинство из них обращались к нему с возвышенным почтением, и в большинстве он вызывал «комплекс Корделии», о котором говорил Бретон. Но постепенно они обнаруживали, что его образ жизни и мышления требует невыносимого духовного напряжения; они замечали, что он действительно находится «вне пределов досягаемости». Их король Лир, как выяснялось, все еще оставался самым твердым из революционеров. Он не стремился собрать вокруг себя свиту лирических обожателей – он старался сплотить бойцов на самое невозможное дело. Он хотел настроить своих сторонников, как был настроен и сам, против всякой власти в мире: против фашизма, буржуазной демократии и сталинизма; против любой разновидности империализма, социал-патриотизма, реформизма и прагматизма. Он требовал от своих приверженцев «безусловно защищать Советский Союз», невзирая на Сталина, и атаковать сталинизм со страстностью, соразмерной его собственной. Сам никогда не уступавший в принципах ни пяди, он не терпел уступчивости в других. Он требовал от своих сторонников неколебимой убежденности, абсолютного безразличия к общественному мнению, неослабевающей готовности к самопожертвованию, жгучей веры в пролетарскую революцию, чье дыхание он постоянно ощущал (но они – нет). Одним словом, он ожидал, что они окажутся сделаны из того же материала, что и он сам.

Они сопротивлялись, а их возвышенное почтение к нему уступало место поначалу тревоге и сомнениям или усталости, которые все еще были смешаны с благоговением, а потом – оппозиционности и в конечном итоге – завуалированной либо открытой враждебности. Один за другим интеллектуальные троцкисты начинали отрекаться, поначалу робко, а потом возмущенно от своего былого энтузиазма и акцентировать внимание на ошибках Троцкого. Поскольку ничто так не подрывает веру, как неудача, они преувеличивали его ошибки и фиаско как реальные, так и вымышленные, за которые только могли ухватиться, пока не начинали обвинять его в фанатизме и в том, что он – находящийся во власти догм фантазер, или пока не решали, что между ним и Сталиным нет большой разницы.

За устойчивой системой этих разочарований и разорванных дружеских связей было растущее недовольство радикальной интеллигенции Запада марксизмом и русской революцией во всех ее аспектах. Это был один из тех периодически повторяющихся процессов политической конверсии, в соответствии с которой радикалы и революционеры одной эпохи превращаются в центристов или консерваторов либо реакционеров эпохи следующей – среди литературных троцкистов 30-х нашлось очень немного тех, кто в конце 40-х и в 50-х годах не оказались вдруг во главе пропагандистских крестоносцев-антикоммунистов. Конечно, многие бывшие сталинисты, никогда до этого не подпадавшие под какое-либо троцкистское влияние, также окажутся замешаны в этих антикоммунистических крестовых походах, но чаще в роли вульгарных информаторов, чем идеологических вдохновителей.

Начало этого превращения спрятано в путанице нескольких мелких противоречий. Зимой 1937/38 года Истмен, Серж, Суварин, Килига и другие подняли вопрос об ответственности Троцкого за подавление Кронштадтского восстания в 1921 году. Контекст, в котором они подняли этот вопрос, заключался в попытке выяснить, откуда и когда точно произрос этот фатальный порок в большевизме, из которого взял свое начало сталинизм. И они отвечали, что изъян этот проявился в Кронштадте, в подавлении восстания 1921 года. Именно здесь произошел решающий поворот, первородный грех, так сказать, который привел к падению большевизма! Но разве не Троцкий отвечал за подавление Кронштадтского восстания? Разве в этом событии он не предстал как настоящий предтеча сталинского террора? Критикам тем более легко было его осудить, что у них было чрезмерно идеализированное представление о Кронштадтском мятеже, и они прославляли его как первый истинно пролетарский протест против «предательства революции». Троцкий отвечал, что их видение Кронштадта нереально и что, если бы большевики не подавили этот мятеж, они бы открыли шлюзы для контрреволюции. Он брал на себя полную политическую ответственность за решение Политбюро по этому вопросу, решение, которое он поддержал, и лишь отрицал утверждение, что сам лично командовал штурмом Кронштадта. [125]125
  В письме Лёве (19 ноября 1937 г.) Троцкий рассказывает, что, когда вопрос обсуждался на Политбюро, он высказался за штурм Кронштадта, в то время как Сталин был против этого, заявляя, что мятежники, если их оставить в покое, сами сдадутся через две-три недели. Интересно, что в своей публичной полемике со Сталиным (и в своей биографии Сталина) Троцкий никогда не упоминал об этом факте, хотя обычно до предела эксплуатировал любой пример политической «мягкости» Сталина или отклонения от ленинской линии. Может быть, потому, что Троцкий как-то чувствовал, что в этом случае «легкость» могла делать честь Сталину? Споры о Кронштадте продолжались и в «The New International», и в книгах ( Килига.Au pays du Grand Mensonge; Серж.Menioires d'un Revolutionnaire). Один из американских секретарей Троцкого, Бернард Вольфе, проведший несколько месяцев в Койоакане в 1937 г., написал после этого роман «The Great Prince Died», основная идея которого – совесть Троцкого и его жизнь были разъедены виной за Кронштадт. К сожалению, этот роман как груб и дешев в художественном отношении, так и неверен исторически.


[Закрыть]

Эта полемика была полна странной и необоснованной страсти. Не надо было принимать версию Троцкого, чтобы увидеть, что его критики чрезмерно раздули важность Кронштадтского мятежа, вырвав его, так сказать, из исторического потока и многих встречных течений событий. Кронштадт как прелюдия к сталинизму заслонил в их глазах те фундаментальные факторы, что благоприятствовали сталинизму: поражение коммунизма на Западе, бедность и изоляция Советского Союза, усталость трудящихся масс, конфликты между городом и деревней, «логика» однопартийной системы и т. д. И такова временами была озлобленность дискуссии по относительно давнему и неопределенному эпизоду, что Троцкий замечал: «Можно было подумать, что Кронштадтский мятеж произошел не семнадцать лет назад, а только вчера». Что его возмущало, так это то, что предполагаемые доброжелатели выбрали время, чтобы забрасывать его вопросами о Кронштадте, как раз в середине его кампании против московских процессов. Кроме того, в то время как он осуждает нынешние казни жен и детей антисталинцев, Серж и Суварин критикуют его за расстрел заложников в Гражданскую войну. Разве эта какофония не на пользу Сталину? И разве они не видят морального и политического различия между его использованием силы в Гражданскую войну и нынешним сталинским террором? Или они отрицают право большевистского правительства в 1918–1921 гг. на самозащиту и введение дисциплины?

«Я не знаю… были ли какие-нибудь невинные жертвы [в Кронштадте]… Я не могу взять на себя ответственность и решить сейчас, через столь долгое время после события, кого следует наказать и как… особенно потому, что у меня под рукой нет никаких данных. Я готов согласиться, что гражданская война – это не школа для обучения человечности. Идеалисты и пацифисты всегда бранили революцию за „эксцессы“. Основная проблема в том, что „излишки“ проистекают из самой природы революции, которая сама по себе – „эксцесс“ истории. Пусть те, кто хочет этого, отвергают (в своих мелких журналистских статьях) на этом основании революцию. Я ее не отвергаю».

Критики обвинили его в «иезуитской» или «ленинской аморальности», т. е. в приверженности идее, что цель оправдывает средства. Он ответил на это своим очерком «Их мораль и наша», решительным и красноречивым заявлением по этике коммунизма. Этот очерк начинается со вспышки брани в адрес тех демократов и анархистов «левого» крыла, которые в то время, когда реакция празднует триумф, «испускает в два раза больше моральных миазмов, чем обычно, точно так же, как иные люди от страха в два раза больше потеют»; но при этом проповедуют моральные принципы в отношении могущественных преследователей, а не преследуемых революционеров. Он действительно не принимал никаких абсолютных принципов морали. Такие абсолюты вне пределов религии не имеют значения. Духовенство, по крайней мере, выводило их из божественных откровений; но каким образом его критики, эти «мелкие атеистические священники», извлекали их вечные моральные истины? Из «человеческой совести», «духовной природы» и подобных концепций, которые суть всего лишь метафизические иносказания для божественных откровений.

Моральные принципы запечатлены в истории и классовой борьбе и не имеют постоянной сути. Они отражают общественный опыт и потребности; а посему всегда должны соотносить средства с целью. Во впечатляющем пассаже он «защищает» иезуитов от их моралистических критиков. «Орден иезуитов… никогда не проповедовал… что любые средства, пусть и преступные… позволительны, если только они ведут к „цели“… Такая… доктрина была умышленно приписана иезуитам протестантскими и частично католическими противниками, которые не колебались в выборе средств для достижения своих целей». Иезуитские теологи толковали трюизм, что использование любых средств, которые сами по себе могут быть морально плохими, должно быть оправдано либо осуждено в соответствии с характером цели, которой они служат. Выстрелить – морально плохо; застрелить собаку, угрожающую ребенку, – доброе дело; стрелять с целью убийства – преступление. «В своих практических моральных принципах иезуиты вовсе не были хуже других священников и монахов… напротив, они были выше их, во всяком случае, более последовательными, мужественными и проницательными. Они представляли собой воинствующую, закрытую, строго централизованную и агрессивную организацию, опасную не только для врагов, но и для друзей». Точно так же, как и большевики, они пережили свою героическую эру и периоды упадка, когда из воинов церкви они превращались в бюрократов и, «как и все добрые бюрократы, были весьма неплохими мошенниками». В этот героический период, однако, иезуит отличается от рядового священника, как солдат церкви отличается от того, кто в ней торгует. «У нас нет причины идеализировать кого-либо из них. Но совершенно недостойно смотреть на фанатичного воина глазами тупого и ленивого торгаша».

Идея, в которой цель оправдывает средства, возражал Троцкий, скрыта в любой концепции морали, не в меньшей степени, чем в англосаксонском утилитаризме, который является источником многих нападок на иезуитскую и большевистскую «аморальность». До тех пор пока идеал «максимально возможного счастья для максимально наибольшего количества людей» подразумевает, что морально то, что делается для достижения этой цели, этот идеал совпадает с «иезуитским» понятием цели и средства. А все правительства, даже самые «гуманитарные», которые во время войны провозглашают уничтожение максимально большого числа врагов обязанностью своих армий, разве они не принимают принципа «цель оправдывает средства»? К тому же цель также требует своего оправдания; и цель, и средства могут меняться местами, ибо то, что сейчас видится как цель, позже может стать средством для достижения новой цели. Для марксиста великая цель увеличения власти человека над природой и уничтожения власти человека над человеком оправдана; и также оправдано средство для этого – социализм; и также оправдано средство для социализма – революционная классовая борьба. Марксистско-ленинские моральные принципы действительно руководствуются потребностями революции. Означает ли это, что могут быть использованы все средства – даже ложь, предательство и убийство, – если они продвигают интересы революции? «Все средства позволительны, – отвечает Троцкий, – которые действительно ведут к освобождению человечества»; но такова диалектика целей и средств, что некоторые средства не могутвести к этой цели. «Позволительны и обязательны те и только те средства, которые придают революционным рабочим чувства солидарности и единства, которые наполняют их непримиримой враждой к угнетению… которые насыщают их сознанием их исторической задачи и повышают их мужество и дух самопожертвования… Следовательно, невсе средства позволительны». Он, говоривший, что цель оправдывает средства, также говорит, что цель «отвергает» некоторые средства как несовместимые с самими собой. «Чтобы вырастить пшеницу, надо посеять ее зерно». Нельзя содействовать продвижению социализма с помощью мошенничества, лжи или почитания лидеров, которые унижают массы; также невозможно силой навязать социализм рабочим против их воли. Как говорил Лассаль:

 
Покажи не только цель; покажи и путь к ней.
Цель и дорога настолько переплелись,
Что всегда сменяют друг друга;
Новый путь рождает новую цель.
 

Для революционной морали важны правдивость и честность в отношениях с трудящимися массами, потому что любая иная дорога неизбежно ведет к другой цели, а не к социализму. В свой героический период большевики были «самой честной политической партией за всю историю». Естественно, они обманывали врагов, особенно в Гражданскую войну; но были правдивы с рабочими людьми, чье доверие завоевали до такой степени, до какой ни одна другая партия не сумела этого сделать. Ленин, отвергавший всякие этические абсолюты, всю свою жизнь отдававший делу угнетенных, был исключительно добросовестен в идеях и бесстрашен в действиях и никогда не выказывал ни малейших признаков превосходства над простым рабочим, беззащитной женщиной, ребенком. Что касается его собственной, Троцкого, аморальности, состоявшей в том, что он приказал взять заложниками семьи офицеров Белой гвардии, он взял на себя полную ответственность за эту меру, которая была продиктована необходимостью Гражданской войны, хотя, насколько ему известно, ни один из этих заложников не был казнен. «Были бы спасены сотни тысяч жизней, если бы революция с самого начала проявляла поменьше великодушия». Он верил, что последующие поколения будут судить его поведение так же, как они судили о беспощадности Линкольна и американской Гражданской войне: «Для жестокости северян и южан история имеет различные аршины. Рабовладелец, который использует коварство и насилие, чтобы заковать раба в кандалы, и раб, который использует хитрость и силу, чтобы сломать оковы, – ведь лишь презренный евнух скажет нам, что перед судом морали они равны!»

Осуждать Октябрьскую революцию и «большевистскую порочность» за зверства сталинизма значит извращать истину. Сталинизм есть не продукт революции или большевизма, а то, что сохранилось от старого общества, – это является причиной безжалостной сталинской борьбы против старых большевиков, борьбы, через которую первобытное варварство России мстило прогрессивным силам и надеждам, которые вышли на поверхность в 1917 году. Более того, сталинизм стал изображением в миниатюре всех «обманов, жестокости и низости», которые составляли механику любого классового господства и государства в целом. Поэтому апологеты классового общества и государства, включая защитников буржуазной демократии, вряд ли имеют право ощущать моральное превосходство: сталинизм – это их собственное зеркало, даже если оно и частично искаженное.

Из многих ответов на «Их мораль и наша» заслуживает упоминания реакция Джона Дьюи: Дьюи соглашается со взглядом Троцкого на отношения между средствами и целью и на относительный исторический характер моральных суждений. Он также согласен в том, что «средство может быть оправдано только его целью… а цель оправдана, если она ведет к увеличению власти человека над природой и уничтожению власти человека над человеком». Но расходится с Троцким в том, что не видит, почему эту цель необходимо преследовать главным образом и исключительно посредством классовой борьбы – по его мнению, Троцкий, как и все марксисты, рассматривает классовую борьбу как самоцель. Он заметил в Троцком «философское противоречие», когда Троцкий, с одной стороны, провозглашает, что суть цели (т. е. социализм) определяет характер средств, и, с другой стороны, выводит средства из «исторических законов классовой борьбы» или оправдывает их ссылкой на такие «законы». Для Дьюи предположение о неизменных законах,якобы управляющих развитием общества, неуместно. «Вера в то, что закон истории определяет особенность пути, по которому должна идти эта борьба, явно имеет тенденцию к фанатической и даже мистической преданности использованию определенных путей ведения классовой борьбы, к исключению всех других способов… Ортодоксальный марксизм вместе с ортодоксальной религией и… традиционным идеализмом разделяет веру в то, что гуманные цели вплетены в сам характер и структуру существования – концепция, которая унаследована, по-видимому, от его гегельянских предков».

Заключение Дьюи стало основной идеей почти всех нападок на Троцкого, которые до недавнего времени исходили от его бывших учеников и друзей – все целились в «гегельянское наследие марксизма», диалектический материализм и этот «религиозный фанатизм» большевизма. Вот как Макс Истмен, например, говорил о финальном крушении «мечты о социализме»: «Я выступаю за то, чтобы мы отказались от этих утопистских и абсолютных идеалов». В его глазах теперь не только марксизм являлся какой-то «античной религией» или «немецкой романтичной верой», но это был и предтеча как фашизма, так и сталинизма. «Не забывайте, что Сталин был социалистом. Муссолини был социалистом. Сотни тысяч последователей Гитлера были социалистами либо коммунистами». Подобным образом Сидни Хук осудил идею диктатуры пролетариата и окончательно порвал с марксизмом в пользу прагматического либерализма. Так же поступили и Эдмунд Уилсон, Бенджамин Стольберг, Джеймс Рорти и другие.

Имея позади себя сорок лет «идеологических споров», Троцкий находил в этих аргументах не много нового или оригинального. Они, должно быть, напомнили ему книгу Тихомирова «Почему я перестал быть революционером», это почти классическое заявление об отречении старого народника, который оставил революционное движение, чтобы смириться с установленным порядком. С тех пор в каждом поколении, в каждом десятилетии уставшие и разочаровавшиеся, выходя из драки или переходя на другую сторону, пытались ответить на этот вопрос. Что было на этот раз нового, так это сила разочарования: она соперничала с ударами, которые Сталин наносил по вере и иллюзиям. Никогда еще люди не уходили от революционной борьбы с такими глубокими эмоциями и истинным возмущением; и никогда еще никакое дело не выглядело столь безнадежным, когда Троцкий стал рассчитывать на профессоров, писателей и литературных критиков, которые его покидали. Они чувствовали, что, выбирая троцкизм, без всякой на то нужды ввязывались в огромное, далекое, непонятное и опасное дело русской революции; и что это вмешательство приводило их к конфликту с образом жизни и идеалами, которые доминировали в их университетах, редакциях и литературных кружках. Одно дело – одолжить свое имя какому-то Комитету в защиту Троцкого и протестовать против репрессий, но совсем другое – подписаться под Манифестом 4-го Интернационала и повторять призыв Троцкого к превращению грядущей мировой войны в глобальную гражданскую войну. Более всего неприятно было Троцкому видеть, что даже такие старые друзья и соратники, как Истмен и Серж, повернулись к нему спиной. Он опустошил на них и им подобных запасы своего презрения и, как иной великий полемист, не очень привередливый в выборе жертв, сохранил в своей прозе – как кто-то хранит насекомых в янтаре – имена совсем немногих щелкоперов, которых иначе давным-давно позабыли бы. Вот образчик его полемики – с Сувариным в качестве объекта:

«Экс-пацифист, экс-коммунист, экс-троцкист, экс-демократо-коммунист, экс-марксист… почти экс-Суварин чем более нагл в своих нападках на пролетарскую революцию… тем менее он знает, чего хочет. Этот человек любит… собирать и хранить… документы, выдержки, кавычки и запятые; и у него острое перо. Когда-то он воображал, что этого оборудования хватит ему на всю жизнь. Потом ему пришлось узнать, что еще надо знать, как думать… В своей книге о Сталине, несмотря на изобилие интересных цитат и фактов, он сам представил справку о своей личной интеллектуальной нищете. Он не разбирается ни в революции, ни в контрреволюции. К историческому процессу он применяет критерий недалекого болтуна… Диспропорция между критическими наклонностями и творческой импотенцией его ума разъедает его, как кислота. Отсюда он постоянно находится в состоянии дикого раздражения, и у него отсутствуют элементарные угрызения совести при оценке идей, людей и событий; и все это он покрывает сухим морализированием. Его, как и всех мизантропов и циников, тянет к реакции. Но рвал ли он когда-нибудь открыто с марксизмом? Мы никогда об этом не слышали. Он предпочитает двусмысленность; это его природная составляющая. В своем обзоре моего памфлета [ „Их мораль и наша“] он пишет: „Троцкий вновь взбирается на свою любимую лошадку классовой борьбы“. Для марксиста вчерашнего дня классовая борьба уже „любимая лошадка Троцкого“. Он, Суварин, предпочитает сидеть верхом на дохлой собаке вечной нравственности».

В таких полемических экспедициях Троцкого с готовностью сопровождали двое из его учеников: Джеймс Бернхэм и Макс Шахтман, которые яростно кидались на «Интеллектуалов в пристанище», разрывая их на кусочки за их «сталинофобию» и «предательство рабочего класса и марксизма». Скоро и эти ученики покинули хозяина и вступили в ряды «Интеллектуалов в пристанище».

После двухлетней дружбы Троцкий и Ривера разошлись. Ссора вспыхнула весьма неожиданно, сразу после того, как манифест о свободе искусств появился в «Partisan Review». Летом Троцкий, надеясь, что Ривера посетит «учредительный съезд» 4-го Интернационала, написал в Париж организаторам: «Вам следует пригласить его… лично… и подчеркнуть, что Четвертый Интернационал гордится тем, что имеет его в своих рядах, его, величайшего художника нашей эпохи и пламенного революционера. Нам надо быть внимательными к Диего Ривере, по крайней мере, так же, как Маркс был по отношению к Фрейлиграту, а Ленин – к Горькому. Как мастер своего дела он далеко превосходит и Фрейлиграта, и Горького, и он… настоящий революционер, тогда как Фрейлиграт был всего лишь мелкобуржуазным сочувствующим, а Горький – до некоторой степени уклончивый попутчик». Поэтому для Троцкого явилось сильнейшим потрясением то, что в конце года Ривера стал яростно нападать на президента Карденаса, клеймя его как «сообщника сталинистов», а в президентских выборах поддержал соперника Карденаса – Альмазара, генерала, кандидата от правых, пообещавшего заставить повиноваться профсоюзы и обуздать левых. Ривера тоже подхватил этот «вирус сталинофобии» (но такова была причудливость его политического поведения, что через несколько лет он с раскаянием вернется в «отчий дом»). Троцкий не желал оказаться замешанным в мексиканскую политику; к тому же он в любом случае не имел ничего общего с тем родом антисталинизма, за который теперь стоял Ривера, и с его кампанией против Карденаса. Он попытался разубедить Риверу, но потерпел неудачу. Поскольку в глазах общества он был исключительно тесно связан с художником, уже ничто, кроме открытого разрыва, не могло освободить Троцкого от ответственности за политические выходки Риверы. В специальном заявлении Троцкий осудил позицию Риверы в президентских выборах и объявил, что отныне он не может чувствовать никакой «моральной солидарности» с ним и даже пользоваться его гостеприимством. Однако, когда сталинисты стали нападать на Риверу как на «продавшегося реакции», Троцкий защищал его от обвинений в продажности и выразил все то же восхищение «гением, чьи политические просчеты не могут заслонить ни его искусства, ни его личной честности».

Разрыв с Риверой и решение покинуть Синий дом поставили Троцкого в трудное финансовое положение. Его доходы тем самым значительно уменьшились, поскольку раньше ему не надо было платить за крышу над головой. Теперь он был вынужден делать все для того, чтобы побольше зарабатывать; и ему пришлось одалживать денег у друзей, чтобы содержать домашнее хозяйство. [126]126
  Мне рассказывали, что один мексиканский издатель и книготорговец русского происхождения, потомок русских революционеров, был кредитором Троцкого в этом и других случаях. Я также слышал фантастические истории о «финансовой стороне» существования Троцкого в изгнании. Так, редактор одного крупного американского журнала уверял меня, что Троцкий снимал деньги со счета в большом американском банке, который открыл Ленин на имя свое и Троцкого во время Гражданской войны, когда считался с возможностью разгрома большевиков и необходимостью возобновления революционной борьбы за рубежом. История эта была бы интересной, будь она правдивой. Но она таковой не является.


[Закрыть]

Он принялся за написание биографии Сталина; но работа часто прерывалась и продвигалась медленно. Его издатели, разочарованные в том, что «Ленин» все не появляется, осторожничали с выплатой авансов. [127]127
  В архивах (закрытая секция) содержится переписка Троцкого с его издателями, детальные отчеты по гонорарам, счета и т. д., дающие ясное представление о его финансовых трудностях в 1939 г. Так, например, Даблдей выплатил ему еще в 1936 г. аванс в 5 тысяч долларов за «Ленина» и теперь торопил с рукописью. Также в 1936 г. ему выплатили 1800 долларов, а потом другую, меньшую сумму за «Преданную революцию», но до 1939 г. продажи не покрыли авансов. Троцкий в первой половине 1938 г. подписал с Харперсом в Нью-Йорке и Никольсоном и Уотсоном в Лондоне контракты на «Сталина»; но в конце года Харперс уже отказал ему в авансе под тем предлогом, что Троцкий слишком медленно передает части рукописи.


[Закрыть]

Он подумывал написать короткую и популярную книгу, которая могла бы стать бестселлером и освободить его от журналистской рутины; но не смог заставить себя приняться за работу. Он вел переговоры с Публичной библиотекой Нью-Йорка и университетами Гарварда и Стэнфорда на предмет продажи своих архивов. Стремясь поместить свои бумаги в безопасное место, он запросил за это почти смехотворно низкую цену; но потенциальные покупатели не торопились, и переговоры тянулись свыше года. [128]128
  Троцкий – Альберту Гольдману, 11 января 1940 г. Еще в марте 1940 г. Гарвардский университет предложил выплатить за архивы не более 6 тысяч долларов. В конце концов этот университет купил архивы за 15 тысяч долларов – малая сумма, учитывая ценность приобретенного.


[Закрыть]

Даже в журналистике его капитал резко сократился; а литературные агенты зачастую сталкивались с трудностями при размещении его статей, хотя он писал на самые актуальные и горячие темы: Мюнхенское соглашение, состояние советских Вооруженных сил, американская дипломатия, роль Японии в предстоящей войне и т. д.

Финансовые трудности привели его к странной ссоре с журналом «Life». В конце сентября 1939 года по инициативе Бернхэма один из редакторов «Life» приезжал в Койоакан и заказал Троцкому сделать литературный набросок о Сталине, а также статью о смерти Ленина. (Троцкий только что завершил главу в «Сталине», в которой высказал предположение, что Сталин отравил Ленина, и ему надо было представить эту версию в «Life».) Его первая статья появилась в журнале 2 октября. Хотя она содержала относительно безобидные воспоминания, эта статья вызвала раздражение просталинских «либералов», наводнивших «Life» бранными письмами. К досаде автора, «Life» напечатал некоторые из них, хотя Троцкий утверждал, что эти протесты вышли из «гэпэушной фабрики» в Нью-Йорке и дискредитируют его. Тем не менее, он послал свою вторую статью – ту, что о смерти Ленина; но «Life» отказался ее печатать. По иронии судьбы, возражения редакторов были достаточно справедливыми: они нашли неубедительным предположение Троцкого о том, что Сталин отравил Ленина, и потребовали от него «менее гипотетичных и более очевидных фактов». Он стал угрожать «Life» судом за нарушение контракта и в припадке гнева отправил эту статью в «Saturday Evening Post» и «Collier's», откуда тоже пришел отказ, пока, наконец, его не опубликовал «Liberty». Грустно видеть, как много времени в его последний год отняла эта раздраженная и бесполезная переписка. Этот и немногие другие заработки, как он смог написать своим друзьям, «обеспечили» его финансово на «несколько месяцев» и позволили чуть дольше продолжать продажу архивов.

В феврале или марте 1939 года он снял дом на авенида Виена в отдаленном предместье Койоакана, где длинная улица пустела, уступала место камням и пыли, а по обеим ее сторонам было разбросано лишь несколько бедняцких лачуг. Дом был старым и грубо сколоченным, но весьма прочным и просторным; к тому же он стоял на собственном участке, отделенный толстыми стенами от дороги и соседей. Не успел Троцкий вселиться в него, как разошелся слух, что «ГПУ вот-вот купит эту собственность». Чтобы предвосхитить это, Троцкий сам купил дом, хотя ему пришлось занять денег для этой своей «первой сделки с недвижимостью». Ввиду непрекращающихся сталинских угроз физической расправы было необходимо, или так казалось, укрепить дом. Вскоре над входными воротами была воздвигнута сторожевая башня; немедленно были зарешечены двери, у стен уложены мешки с песком, а также установлены сигналы тревоги. Снаружи на улице днем и ночью несли службу пять полицейских и от восьми до десяти троцкистов охраняли дом изнутри. Эти троцкисты жили здесь же в доме: после смены дежурства у ворот они работали секретарями и участвовали в домашней деятельности, особенно в регулярных дебатах, проходивших по вечерам, если только приезд гостей не превращал во время дискуссий и день.

Эти посетители иногда были беженцами из Европы, но чаще всего американцами, радикальными педагогами-теоретиками, либеральными профессорами, журналистами, историками, иногда немногими конгрессменами или сенаторами и, конечно, троцкистами. Дискуссии охватывали диапазон от диалектики и сюрреализма до условий жизни американских негров, от военной стратегии до индийского земледелия или общественных проблем Бразилии и Перу. Каждый посетитель был свежим источником знаний для Троцкого, который слушал, расспрашивал, делал заметки, спорил и вновь расспрашивал, – казалось, его любопытству и способности впитывать факты не было предела. Люди из числа его телохранителей испытывали неловкость при виде того, как он принимал чужаков, но ничего с этим не могли поделать. Лишь когда его любопытство обратилось на ближайшие окрестности и он стал заглядывать в лачуги через дорогу, чтобы выяснить, как там живут люди и «что они думают о земельной реформе», охрана остановила его. Они сочли, что для него будет безопасней ездить в дальние поездки по стране в их сопровождении, чем ускользать через ворота и бродить вне дома.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю