Текст книги "Троцкий. Изгнанный пророк. 1929-1940"
Автор книги: Исаак Дойчер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)
В Барбизоне Троцкий смог ближе рассмотреть своих западноевропейских последователей, особенно французских, и попытался выйти за пределы узкого мира своей фракции в деле вербовки единомышленников в 4-й Интернационал. Он придавал большое значение мнению Рут Фишер и Маслова, которые жили во Франции в эмиграции; он часто принимал Фишер в Барбизоне и, к досаде германских троцкистов, сделал ее членом Международного секретариата. Он написал восторженное предисловие к брошюре Марии Риизе, прежде бывшей коммунистическим депутатом рейхстага, в которой она разоблачила замешательство и панику, в результате чего рухнула Германская компартия в 1933 году, и объявила о своей приверженности троцкизму. Вскоре после этого, однако, Риизе дезертировала из троцкистского лагеря, вернулась в Германию и высказалась за национал-социализм. Вербовка новых членов шла с трудом. Немногие группы, согласившиеся работать вместе на новый Интернационал, имели резкие разногласия. Некоторые из старых троцкистов вроде Нина и его друзей откололись, чтобы создать независимую партию – ПОУМ в Каталонии. Во Франции все троцкистские группы в большинстве случаев набирали до ста членов, а газета «Verité» выходила тиражом менее 3000 экземпляров. Ромер держался в стороне. «За два года пребывания Троцкого во Франции, – заявил он, – мы ни разу не виделись, и я ожидал, что он сделает первый шаг». [84]84
Это хорошо согласуется с тем, что Троцкий писал позже (29 апреля 1936 г.) В. Сержу: «Ромер, расходясь со мной по второстепенному вопросу, приходил в чрезвычайное возбуждение… Из-за этого мы не встречались с ним во время моего пребывания во Франции; но наше уважение и симпатии как к Альфреду, так и Маргарите, были, как всегда, велики. Ромер – это человек, на которого всегда можно положиться в трудный момент».
[Закрыть]
К настоящему времени Троцкий стал понимать, что Ромер не без причины был поражен «политической безответственностью» Молинье, хотя и семья Молинье очень помогла ему в его французских странствиях. Его также раздражала «заносчивость» Навиля и «отсутствие революционного духа и инициативы». Многие часы он провел в дискуссиях с Симоной Вайль, в то время троцкисткой, но нашел ее «бестолковой», «не имеющей никакого понятия о политической деятельности рабочего класса и марксизме», – в последующие годы она завоевала известность как философский неофит католицизма и мистики. Впечатление, которое на него производили большинство французских приверженцев, хорошо передается в письме Виктору Сержу, написанном двумя годами позже, где он описывает их как «филистеров»: «Я даже побывал в их домах и ощутил запах их мелкобуржуазной жизни – нос меня не обманул». Все, на кого он мог полагаться, это несколько пылких и молодых рабочих и студентов; и все же им недоставало политических знаний и опыта, и они произрастали вне рабочего движения. «Мы должны искать пути для рабочих, – заключил он, – и в этом процессе должны избегать экс-революционеров и даже грубо отталкивать их в сторону».
В это время имело место «дело Стависки» – скандал, раскрывший шокирующие масштабы коррупции в Третьей республике, ее министерствах, среди депутатов, начальников полиции и в прессе. Главная опора республики – радикальная партия – была тесно связана с этим явлением; а правительство едва не задохнулось в вони, окружавшей это дело. Фашистские и полуфашистские лиги, особенно Croix de Feu, [85]85
Огненный крест (фр.).
[Закрыть]или «кагуляры», возглавляемые полковником де ла Роком, наживались на народном возмущении и угрожали свергнуть парламентский режим. 6 февраля 1934 года они устроили чуть ли не восстание и с криком «Daladier au poteau!» [86]86
«Смерть Даладье!» (фр.)
[Закрыть]бросились на штурм палаты депутатов. Однако переворот не удался и в течение недели вызвал всеобщую забастовку рабочих Парижа, в которой социалисты и коммунисты спонтанно сформировали Объединенный фронт, впервые за прошедшие годы. Это произошло как раз тогда, когда Коминтерн отказывался от своей «ультралевой» тактики; и этот Объединенный фронт от 12 февраля создал прецедент.
Радикальная партия к ним еще не присоединилась – Народный фронт, который включит ее, возникнет только в следующем году. Но новая глава была открыта: правительство Даладье было спасено Объединенным фронтом и становилось все более зависимым от его поддержки; политический баланс сил во Франции сместился; произошел всплеск энергии среди рабочих и оживление классовой борьбы.
В этих обстоятельствах Троцкий считал тем более срочной необходимость присоединения его сторонников к массовому движению. Поскольку они не могли вернуться в Коммунистическую партию, которая клеветала и беспощадно преследовала их, он советовал им вступать в Социалистическую партию (SFIO), которая под руководством Леона Блюма все еще имела власть над большинством рабочих. (SFIO еще не стала партией «белых воротничков» и мелкой буржуазии, которой она станет после Второй мировой войны.) Троцкий советовал своим приверженцам вступать в эту партию не для того, чтобы воспринять ее идеи, а, напротив, чтобы противостоять реформизму внутри собственной цитадели и «нести в массы свою революционную программу». SFIO была не централизованным органом, а федерацией различных групп и фракций, открыто соперничающих за влияние: в такой организации для троцкистов открывалась возможность превратить людей в сторонников 4-го Интернационала. Таков был «французский поворот», который все троцкистские группы дебатировали в 1934–1935 годах, – в конечном итоге Троцкий посоветовал почти всем им следовать подобным курсом в своих собственных странах, т. е. присоединиться как особые группы к социал-демократическим партиям.
В этом отношении он безоговорочно признавал, что его проект нового Интернационала был нереален; «французский поворот» оказался отчаянной попыткой спасти его. Он не мог принести успех. Троцкизм не мог обратиться, кроме эпизодических случаев, к рядовым членам социал-демократической партии; он слишком сильно противоречил привычкам мышления социал-демократов и глубоко укоренившимся реформистским традициям. Троцкий не мог перебороть влияние Блюма на его родной почве – то, что он и пытался косвенно произвести. Его последователи вступали в SFIO в качестве небольшой группки, не имеющей власти или престижа, заранее провозглашая свою враждебность к установившимся партийным лидерам, и соглашались с ее доктринами. Приток со стороны молодежи был невелик, но скоро натолкнулся на стену враждебности. И тем не менее, «французский поворот» еще более отдалил троцкистов от масс коммунистов и дал пищу сталинской пропаганде. Для рядовых коммунистов призыв вступать в SFIO лишь для того, чтобы «дать бой реформистам», звучал как неубедительный предлог. Коммунисты видели, что социал-демократы зарабатывали временный политический капитал за счет притока троцкистов, и слышали, как последние поносили сталинизм с социал-демократической платформы. Их старое недоверие к троцкизму превратилось в слепую ненависть к «ренегатам и предателям». Разумеется, некоторое время спустя они в самом деле видели, как троцкисты резко критиковали социал-демократических лидеров и их политику и как их самих исключали из SFIO. Но это происходило уже во времена Народного фронта; а Коммунистическая партия аплодировала этому и даже подстрекала к исключениям из партии. Все-таки «французский поворот» содействовал превращению антипатии рядового французского коммуниста к троцкизму в глубокую враждебность. И даже если разница была лишь в каком-то нюансе, это имело значение: изменение происходило так незаметно, что настроение западных коммунистов развилось до той степени яростной ненависти к троцкизму, в какой им было суждено встретить великие репрессии.
Еще не прошло шести месяцев с приезда Троцкого в Барбизон, когда относительный мир, в котором он там жил, вдруг был уничтожен. Он еще сохранял инкогнито и скрывал свое место нахождения так хорошо, что даже друзья не знали, где он находится, и связывались с ним по тайному адресу. Ни одно его письмо не было отправлено по почте из Барбизона; секретарь исполнял роль курьера и перевозил письма между Барбизоном и Парижем. Все эти меры предосторожности разрушил тривиальный инцидент. Однажды апрельским вечером полиция задержала курьера Троцкого за незначительное дорожное нарушение. Озадаченная его неясными ответами и иностранным акцентом – курьером был Клемент, немецкий политэмигрант, – полиция пришла в замешательство от открытия, что Троцкий находится в Барбизоне. Поскольку начальство Сюрте старательно хранило информацию в секрете от полиции, местные жандармы, гордые тем, что обнаружили, звонили об этой новости во все колокола. Местный прокурор в сопровождении отряда полицейских и репортеров из Парижа приехал, чтобы допросить Троцкого. Правая печать сразу же возобновила свои шумные протесты, a «Humanité» снова вступила в соперничество с ней. Правительство было напугано. Фашистские лиги уже нападали на него за предоставление Троцкому убежища: это, кричали они, было одним из преступлений «прогнившего и выродившегося» режима, истинное лицо которого было показано в «деле Стависки». Из Берлина министерство пропаганды Геббельса распространило басню, что Троцкий готовил коммунистическое восстание. Мелкая буржуазия, запуганная экономическим спадом, злая на Третью республику и накормленная сенсационными заголовками о загадочных поступках Троцкого, легко поверила, что за всем этим стоит «людоед Европы». «Humanité» утверждала, что он готовил заговор против французских национальных интересов. Чтобы усмирить волну враждебных протестов, министерство объявило, что собирается изгнать Троцкого, и вручило ему приказ о высылке. Однако оно не привело это распоряжение в исполнение, потому что ни одна страна не была готова его принять.
16 или 17 апреля полиция приказала ему покинуть Барбизон. Его дом осаждали толпы; были опасения атаки со стороны либо кагуляров, либо сталинистов. Он сбрил бороду, сделал все, чтобы стать неузнаваемым, и выскользнул из дома. Он уехал в Париж и несколько дней оставался вместе с сыном в бедной студенческой мансарде. Но Париж был для него запретным и слишком опасным городом; и потому, оставив Наталью, он вновь пустился в путь. Вместе с Анри Молинье и ван Хейденоортом он поехал на юг, не имея в виду конкретного направления. Ему надо было оставаться во Франции еще четырнадцать месяцев; но предстояло или вести жизнь бродяги, или укрыться в отдаленной деревушке в Альпах; и все время ему приходилось пригибать свою слишком бросающуюся в глаза голову.
В сопровождении полицейского детектива он переезжал с места на место и из отеля в отель, пока не добрался до Шамони. Почти сразу же местная газета вышла с этой горячей новостью. «Вероятно, полиция подозревала, – замечал он, – что у меня есть какие-то намерения в отношении Швейцарии или Италии, и выдала меня». Ему пришлось вновь отправиться в путь. Полиция запретила ему останавливаться в приграничном районе и приказала поискать убежище в небольшом городке или в деревне, расположенных, как минимум, в 300 километрах от Парижа. В Шамони к нему присоединилась Наталья, и, пока Молинье или ван Хейденоорт искали новое жилье, им пришлось устроиться в пансионе. Попасть в пансион было очень сложным делом, потому что Троцкий не мог представиться под своим именем, а полиция не разрешала ему использовать какое-либо вымышленное имя. В конце концов он представился как господин Седов, французский гражданин иностранного происхождения; а чтобы получить полное уединение, заявил, что они с Натальей соблюдают глубокий траур и питаются у себя в номере. Ван Хейденоорт, выдавая себя за племянника, следил за окружающей обстановкой. Это звучит трагикомично, но пансион оказался центром сбора местных роялистов и фашистов, с которыми «лояльный республиканский» агент Сюрте, который продолжал эскортировать Троцкого, ввязывался в язвительные застольные дискуссии. «После каждого приема пищи „племянник“ рассказывал нам об этих сценах из Монтескье; и полчаса веселый, хотя и приглушенный смех (мы, естественно, соблюдали траур) компенсировал нам хотя бы частично неудобство нашего существования. По воскресеньям мы с Натальей отправлялись „на мессу“, а на деле – прогуляться. Это поднимало наш престиж в этом доме». Из этого пансиона они переехали в коттедж в деревне. Но когда местный префект узнал их адрес, он заломил руки: «Вы выбрали самое неподходящее место! Это же очаг клерикализма. Тамошний мэр – мой личный враг». Сняв этот коттедж на несколько месяцев и будучи к этому времени «банкротом», Троцкий отказывался уезжать, пока еще одна неосторожность, допущенная в местной газете, не вынудила его в спешке покинуть и эти места.
После почти трех месяцев таких скитаний он, наконец, в начале июля приехал в Домен возле Гренобля, где они с Натальей остановились у господина Бо, местного учителя. Там они оставались почти одиннадцать месяцев в полной изоляции, без секретарей и телохранителей. В Домен заглянуло лишь два или три гостя, приехавшие специально для этого из-за рубежа. Раз в несколько месяцев из Парижа приезжал секретарь; время от времени к господину Бо заходили несколько учителей из округи, и тогда его двое постояльцев присоединялись к ним, обсуждая дела местной школы. «Наша жизнь здесь мало отличается от заключения, – писал Троцкий. – Мы заперты в нашем доме и дворе и встречаем людей не чаще, чем делали бы это в часы посещений тюрьмы… мы приобрели радио, но такие вещи, возможно, имеются даже в некоторых местах заключения». Даже их ежедневные прогулки напоминали им зарядку в тюремном дворе: они обходили деревню стороной, чтобы не попасться людям на глаза, и не могли уходить далеко, не наткнувшись на какую-нибудь соседнюю деревушку. Почта из Парижа приходила только два раза в месяц. В демократической Франции у них было куда меньше свободы, чем на Принкипо и даже в Алма-Ате.
Троцкий трудился меньше, чем обычно, и менее плодотворно, и его работа над «Лениным» почти не продвигалась. В октябре он под названием «Où va la France?» [87]87
«Куда идет Франция?» (фр.)
[Закрыть]написал памфлет о французской политике накануне создания Народного фронта. Этот памфлет содержал много блестящих пассажей, но не смог дать ответа или, скорее, давал неверный ответ на вопрос, поставленный в заголовке. Он рассматривал французскую сцену через ту же призму, через которую изучал сцену германскую; и призма, через которую он видел приход Гитлера к власти, явно затуманила его взгляд на французские перспективы. Вновь он поставил диагноз, притом справедливый, о кризисе буржуазной демократии; но вновь он счел, притом ошибочно, что средний класс «обезумел», произведя динамичное фашистское массовое движение и прибегая к жестокости в сражении с рабочим классом. Февральский переворот «Огненного креста», казалось, придал этому мнению некоторую убедительность. Но полковник де ла Рок не станет французским Гитлером, а французская мелкая буржуазия не породит движения подобного национал-социализму, как потому, что Народный фронт предотвратит это, так и потому, что ее мировоззрение и традиции отличались от их аналогов из германской «Kleinbürgertum». Одна из особенностей французской политической истории в 30-х, 40-х и 50-х годах XX века состояла в том, что предпринимались неоднократные попытки зародить массовое фашистское движение, но так же неоднократно они отражались. Когда в 1940 году рухнула Третья республика, это произошло под ударом германского вторжения, но даже тогда не родной фашизм, а склеротическая диктатура Петэна ковыляла над ее руинами. Восемнадцать лет спустя и Четвертая республика приказала долго жить в результате военного переворота. Французская реакция на буржуазную демократию обрела, как это было в XIX столетии, квази– или псевдобонапартистские формы, приведя к «правлению сабли», методы и влияние которого очень отличались от тех, что применялись при тоталитарном фашизме. [88]88
В свое время Троцкий был единственным политическим теоретиком, который выработал точное определение фашизма. И все же в некоторых случаях он употреблял его весьма неточно. Ему виделась неминуемость фашизма во Франции, и он настаивал на присвоении ярлыка «фашистский» псевдобонапартистской диктатуре Пилсудского в Польше, хотя Пилсудский вовсе не правил в авторитарной манере и был вынужден мириться с многопартийной системой. С другой стороны, Троцкий описывал весьма неубедительно эфемерные правительства Шляйхера и Папена, а также слабое правительство Думерга в 1934 г. как бонапартистские. (Только в 1940 г. он, наконец, назвал режим Петэна скорее псевдобонапартистским, чем фашистским.) По этим пунктам я спорил с Троцким в 30-х годах, но этот вопрос, возможно, имеет небольшое историческое значение и слишком запутан, чтобы им здесь заниматься.
[Закрыть]
Исходя из своих предпосылок, Троцкий истолковывал идеи о стратегии и тактике для французского рабочего движения. Он критиковал Объединенный фронт за то, как Торез и Блюм использовали его, на тех основаниях, что действия фронта ограничивались парламентскими маневрами и предвыборными альянсами, и он не стремился поднять рабочих на внепарламентскую борьбу с фашизмом, борьбу, которая к тому же могла бы открыть перспективы социалистической революции. Он излил свой сарказм на Коминтерн, который осудил его за призывы к немецким социалистам и коммунистам совместно преградить Гитлеру дорогу к власти и который сейчас глазом не моргнув принял Объединенный фронт только для того, чтобы совратить его на тактику уверток, «парламентский кретинизм» и оппортунизм. Как ни странно, именно Торез советовал Блюму пролонгировать свой альянс с радикалами, чтобы «связать мелкую буржуазию с антифашистской борьбой рабочего класса». Народный фронт, возражал Троцкий, не свяжет средний класс с рабочими, но только обнажит пропасть между ними, потому что верхний класс поворачивался спиной к радикалам – его традиционной партии. Он призывал коммунистов и социалистов создать рабочую милицию и готовиться к борьбе с фашизмом с оружием в руках, если понадобится; и повторил эти мысли в другом очерке, «Encore une fois: Où va la France?», [89]89
«Еще раз: Куда идет Франция?» (фр.)
[Закрыть]написанном в марте 1935 года.
Конечный провал Народного фронта подтвердил большинство критических замечаний Троцкого. Однако в то время совместные действия социалистов и коммунистов привели к свержению фашистских лиг, которые так и не оправились от этого поражения, а Народный фронт, бесспорно, пробудил рабочий класс на какое-то время и придал огромный импульс его движению. Только потом политика Народного фронта загубит энергию рабочих, отдалит мелкую буржуазию и тем самым ввергнет страну в состояние реакции и прострации, в каком и найдет ее начало Второй мировой войны. Но в 1934–1935 годах, когда опасность фашизма спала, призыв Троцкого к внепарламентским действиям и к рабочей милиции звучал неуместно и не находил отклика. Наблюдая из своего убежища в Альпах за первыми маневрами Народного фронта, он записал в своем дневнике, что «этот порядок безнадежно подорвал сам себя. Он рухнет, издавая зловоние». Лишь несколько лет лежало между триумфами Народного фронта и великим зловонием крушения 1940 года.
Троцкий до конца 1932 года все еще поддерживал контакт со своими сторонниками в Советском Союзе и получал письма и информацию из многих мест ссылки и заключения. Написанные на русском, французском и немецком, чаще всего на грубой оберточной бумаге, иногда на коробках от папирос, и затрагивающие политические и теоретические вопросы или просто передающие личные приветствия, эти письма переправлялись с невероятной изобретательностью: однажды, например, на столе у Троцкого оказался спичечный коробок, внутри которого он обнаружил целый политический трактат, изложенный мельчайшим почерком. Эта корреспонденция, сохранившаяся в его архивах, доносила до Принкипо дыхание сибирских и заполярных ветров, запах тюремных камер, эхо яростной борьбы, крики обреченных и отчаявшихся людей, но также и здравые мысли и неумирающие надежды. До тех пор пока эта почта доходила до него, он чувствовал пульс советской действительности. Однако постепенно поток корреспонденции уменьшился до капли; и еще до отъезда с Принкипо прекратился вообще.
Во Франции он совсем не имел контактов с оппозицией в Советском Союзе. Ее молчание, становившееся еще более глубоким из-за непрекращающихся отречений капитулянтов, было у него в мыслях, когда он заявил, что российское движение утратило мощь революционной инициативы и что лишь новый Интернационал сможет вернуть ее. В феврале 1934 года, когда он все еще находился в Барбизоне, до него дошла весть о капитуляции Раковского. Легко представить, как это на него подействовало. Раковский был для него ближе чем «друг, боец и мыслитель», чем любой другой соратник; несмотря на возраст, он, не сломленный преследованиями, держался в борьбе со Сталиным, когда почти все другие лидеры оппозиции уже сдались; и в тюрьмах, и в местах ссылки его моральный авторитет уступал только Троцкому. Почти в каждом выпуске «Бюллетеня» Троцкий публиковал что-нибудь написанное Раковским или о нем самом: статью, письмо, выдержку из старой речи или протест против его преследований. После каждого поражения оппозиции и после каждой серии капитуляций он указывал на Раковского как на яркий пример и доказательство того, что оппозиция жива. Поэтому дезертирство Раковского наполнило его неизмеримой печалью; оно означало для него конец эпохи. «Раковский, – писал он, – был практически моим последним контактом со старым революционным поколением. После его капитуляции там не осталось никого». Не утомление ли, размышлял Троцкий, одолело старого бойца? Или он, как сам заявил, руководствовался убеждением, что в то время, когда Третий рейх угрожает Советскому Союзу, ему тоже надо «стать на сторону Сталина»? В любом случае, триумф Сталина не мог быть более полным. В следующие несколько месяцев примирение между Сталиным и его многими раскаявшимися оппонентами казалось более искренним, чем когда-либо, хотя партия все еще беспрерывно исключала «нелояльные элементы» из своих рядов.
Потом вдруг перед концом года эта видимость примирения взорвалась. 1 декабря был убит Сергей Киров, девять лет назад заменивший Зиновьева на посту руководителя Ленинградской партийной организации и в Политбюро. В первой официальной версии утверждалось, что за убийцей Николаевым стояла группа белогвардейских заговорщиков и что за ниточки дергал латвийский консул – не было и вопроса об участии какой-нибудь внутрипартийной оппозиции. Однако вторая версия описывала убийцу как сторонника Зиновьева и Каменева и уже не упоминала о белогвардейцах. Николаев и еще четырнадцать молодых людей, все комсомольцы, были казнены. Зиновьев и Каменев в третий раз были исключены из партии; они оказались в тюрьме и ожидали суда трибунала. Печать и радио связывали Троцкого с Зиновьевым и Каменевым и нападали на него как на истинного подстрекателя. Разразился массовый террор против «убийц Кирова», троцкистов, зиновьевцев и раздраженных сталинистов; многие тысячи были отправлены в концентрационные лагеря. Наконец, несколько высокопоставленных офицеров Ленинградского ГПУ были обвинены в «халатности» и приговорены с удивительной мягкостью к двум или трем годам.
В коттедже в Альпах Троцкий не отрывался от своего радиоприемника и слушал передачи из Москвы, следил за раскрытием заговора и делал свои комментарии. В шуме, доносившемся из Москвы, он сразу же различил прелюдию к событиям куда более масштабным и ужасным, чем «дело об убийстве Кирова», – для старых марксистов, каковыми они были, ничего не могло быть более невозможного, чем действия в стиле героев шпионских романов, которые убивают одного из главарей, не меняя системы. У него не было сомнений, что Сталин использует это убийство как предлог для новой атаки на оппозицию. 30 декабря, т. е. за две недели до того, как стали передаваться новости о судебном процессе над руководителями Ленинградского ГПУ, Троцкий, основываясь на доказательствах, содержавшихся в самих официальных сообщениях, заявил, что ГПУ знало о подготовке покушения и по своим собственным соображениям потворствовало этому. Так каковы же были причины покушения? Николаев был одним из тех комсомольцев, что выросли после подавления оппозиции и которые, разочаровавшись, будучи лишенными каких-либо способов самовыражения законным путем и свободными от марксистских традиций, попытались выразить протест с помощью бомбы и револьвера. Не оппозиция, утверждал Троцкий, а правящая группировка ответственна за происшедшее. ГПУ знало о намерениях Николаева и использовало его как свою пешку. Какие цели оно преследовало? Николаев якобы признался, что латвийский консул посоветовал ему войти в контакт с Троцким и написать ему письмо. Этот «консул», отмечает Троцкий, работал на ГПУ, которое планировало «раскрыть» заговор Николаева только после того, как оно сможет представить «доказательства», что Николаев был в переписке с Троцким. Поскольку это «доказательство» не было получено, работники ГПУ предоставили Николаеву свободу и были уверены, что смогут держать его под постоянным наблюдением и контролировать все его действия. Но они просчитались: Николаев нацелил свой револьвер в Кирова до того, как ГПУ достигло своей цели. Отсюда и противоречия между различными официальными версиями; отсюда и секретность, в которой велся процесс над Николаевым; и отсюда и процесс над офицерами ГПУ за «халатность» и мягкость их приговоров.
Троцкий пришел к выводу, что ГПУ, не сумев добыть фальшивые доказательства против него через Николаева, попытается получить их через Зиновьева и Каменева. Тем временем Зиновьев и Каменев получили десять и пять лет тюрьмы соответственно, но им было разрешено публично заявить, что они не имели никаких дел с Николаевым и что они могут нести ответственность лишь косвенно, до такой степени, насколько их критика Сталина в прошедшие годы могла повлиять на террориста. Суд принял это оправдание; а Троцкий пришел к выводу, что за кулисами была заключена сделка между Сталиным и Зиновьевым с Каменевым: Сталин, должно быть, пообещал реабилитировать их, если они согласятся осудить Троцкого как руководителя контрреволюционного заговора. «Насколько я могу судить, – писал Троцкий, – стратегия, которую продемонстрировал Сталин вокруг тела Кирова, не принесла ему лавров»: несоответствия в этом деле дали повод суждениям и слухам, которые вызвали отвращение к Сталину и его окружению. «Именно поэтому Сталин не может ни остановиться, ни отступить. Он должен прикрывать эту смесь новыми фабрикациями, которые надо замышлять во много большем масштабе, в мировом масштабе и более… успешно». Разбирая критически «дело Кирова», Троцкий предсказывал великие судебные процессы, которые действительно будут задуманы «в мировом масштабе» вместе с Гитлером, а не латвийским консулом, которого Сталин окрестил союзником Троцкого.
«Дело Кирова» сразу же повлияло на судьбу семьи Троцкого. Два его зятя, Невельсон и Волков, сосланные еще в 1928 году, были арестованы, и сроки их заключения или ссылки без суда были продлены. Его первая жена – которой сейчас перевалило за шестьдесят – была выслана из Ленинграда вначале в Тобольск, а потом в отдаленное поселение в Омской области. Троим его внукам, находившимся под ее опекой, теперь приходилось мириться с какой-то старой теткой, и они были оставлены на произвол судьбы. «Я получаю письма от малышей, – писала Александра Лёве, – но не имею ясного представления об их жизни. Сестре моей, вероятно, нелегко… хотя она постоянно успокаивает меня. Здоровье мое так себе, здесь врачей нет, так что я должна держаться». На этот раз террор задел и Сергея, самого младшего сына Троцкого, который, как мы помним, был ученым, остерегался политики и избегал контактов со своим отцом. Все эти годы, начиная с 1929-го, он писал только своей матери, ограничиваясь такими темами, как здоровье и собственные успехи в академической работе, и спрашивая о благополучии семьи – в его письмах и открытках никогда не было даже малейшего намека на политику. Всего лишь через несколько дней после убийства Кирова он опять написал матери о своей работе, касаясь разнообразных вопросов, которые он освещал в лекциях в Высшем технологическом институте в Москве, каких усилий это от него требовало и т. д. Только в заключительных строках он намекал, что «назревает что-то неприятное, пока оно приняло форму слухов, но чем все это кончится, я не знаю». Неделю спустя, 12 декабря, он снова написал о своей преподавательской работе и завершил письмо на тревожной ноте: «Моя общая ситуация очень серьезна, серьезней, чем можно было бы представить». Неужели, с тоской думали родители, ГПУ возьмет Сергея в заложники? Много недель они жили в ожидании нового письма от него. Но оно не пришло. Один старый друг семьи, вдова Л. С. Клячко, жившая в Вене, приехала в Москву и стала расспрашивать о Сергее, и в результате ей без каких-либо объяснений было приказано немедленно покинуть страну.
Недели и месяцы, многими бессонными ночами мысли родителей неизменно обращались к Сергею. Их терзала неопределенность. Может быть, у него какие-то личные проблемы, а не политические? Может быть, ГПУ только выслало его из Москвы, но в тюрьму не посадило? Наверняка они должны понимать, что он вообще не расположен к политике. Могли ли посадить его в тюрьму без ведома Сталина? Эти вопросы Наталья задавала, лелея слабую, невысказанную надежду на то, что, может быть, поможет просьба к Сталину. Нет, отвечал Троцкий, его могли бросить в тюрьму только по сталинскому распоряжению – только Сталин мог придумать такую месть. Неужели они постараются вырвать из Сергея признания с обвинениями против собственного отца? Но для чего они нужны Сталину? Разве не будет очевидна их фальшивость? А по какой еще причине могли его схватить? Неужели его пытают? Неужели он сломается?
Дни и ночи подряд его родителей неотступно преследовало видение, в котором их сын находился в руках инквизиторов. Они боялись, что в своей политической невинности он не сможет вынести этих ударов. Им сын виделся сбитым с толку и подавленным; и они обвиняли самих себя в том, что не настояли, чтобы он уехал в ссылку вместе с ними. Но как они могли пытаться оторвать его от академических дел, когда сами не знали, что ждет их впереди? Другое дело Лёва, чьи разум и страсть были полностью связаны с политической борьбой. Они вспоминали Зину, которую не смогли спасти после того, как она присоединилась к ним за границей. Они вспоминали жизнерадостное детство Сергея, его протест против действий отца и старшего брата, его неприязнь к политике, его тревожную, но все равно веселую юность и, наконец, серьезную сосредоточенность и преданность науке. Нет, не могли они, родители, просить его включиться в деятельность отца. Но не думает ли он теперь, что они бросили и позабыли его? Они искали российские газеты в надежде увидеть там хоть какое-то упоминание о нем. В нарастающей лавине брани в адрес «этого отребья зиновьевцев, троцкистов, бывших князей, графов и жандармов» они встречали имена родственников и друзей; но о Сергее царило мертвое молчание. Сталин, говорил Троцкий, «достаточно умен, чтобы понять, что даже сегодня я не смог бы заменить его… Но если не удался реванш на более высоком [морально-политическом] уровне – и ясно, что не удастся, – все еще возможно [для Сталина] вознаградить себя, нанося удары по близким мне людям».
Ощущение, что Сталин наложил лапу на сына, потому что не смог достать отца, порождало в Троцком чувство вины. В своем дневнике между записями о Сергее он рассказывал, внешне без связи с текстом, историю казни царя и царской семьи. В своей тревоге за Сергея, павшего жертвой его конфликта со Сталиным, он, очевидно, думал о тех, других невинных детях, царских, которых покарали за грехи отца. Он записывал в дневнике, что не принимал участия в решении о казни царя – это было, главным образом, решение Ленина – и что был ошеломлен, когда впервые узнал о судьбе царской семьи. Он, однако, вспоминал это не для того, чтобы отмежеваться от Ленина или найти себе оправдание. Через семнадцать лет после этого события он защищал решение Ленина как необходимое и принятое в интересах революции. В разгар Гражданской войны, говорил он, большевики не могли дать белым армиям «живое знамя для сплочения вокруг него сил», а после смерти царя любой из его детей мог бы послужить символом сплочения. Дети царя «пали жертвами принципа, составляющего ось монархии: династического наследования». Достаточно ясно недоговоренное заключение этого отступления от текста: если и дано Сталину право уничтожать соперников – а Троцкий, естественно, был далек от того, чтобы давать такое право, – у Сталина не было и крупицы оправданий за преследование детей своих соперников, а Сергей никоим образом не связан со своим отцом принципом династического наследования. Сразу же после этого отступления Троцкий замечал: «Никаких новостей о Сереже, и, возможно, их долго не будет. Долгое ожидание притупило тревогу первых дней».