Текст книги "Между Бродвеем и Пятой авеню"
Автор книги: Ирина Полянская
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Коля привык доверять ее чутью, ее вкусу и отношению к людям, – тем более ему было неприятно, что матери никак не нравилась Иоланта. Сначала он приписывал это обстоятельство женской ревности, но тут крылось нечто иное, более серьезное: мать была человеком справедливым, несмотря на всю свою кажущуюся взбалмошность и вспыльчивость по пустякам.
– Понимаешь, – говорила она, – твоя Лана ненастоящая. Тебе она кажется необыкновенно живой и оригинальной оттого, что выкидывает всякие экстравагантные номера. Но ведь она может себе это позволить, у нее обеспечены тылы, ей есть куда отступить, если что. Тебя так пленило, что она, никого не предупредив, умчалась в Москву, видите ли, посмотреть на «Мону Лизу». Ах, как ты не чувствуешь в этом манерности, ненатуральности, желания выказать себя не такой, какая она есть. Да и зачем ей «Джоконда», когда она ни капельки не интересуется живописью? Боюсь, Коля, ты не просто доверчив, а и не слишком умен. Всмотрись в ее мать – вот будущее и сущность самой Ланы, помяни мое слово. Она швыряет направо и налево деньги, которые заработаны не ею, она привыкла сорить чужими деньгами – значит, в будущем ей тоже придется подумать об особой статье доходов, при которой можно будет сохранить свои милые замашки... Тебя это устраивает?
Коля угрюмо поворачивался и уходил к себе... Во всем остальном у них с матерью было полное согласие, но он бы отдал все это в обмен на единодушное отношение к Лане. Если же говорить о самой Иоланте, она, как ни странно, горячо восхищалась Людмилой Васильевной, ее умом, независимостью, вкусом и манерами, ее умением одеваться, хотя Коля и подозревал, что интерес Ланы к матери был, скорее, чисто женским, тряпичным. Вообще молодые девушки, Колины одноклассницы, ученицы художественной студии, которую вела мать в своем Доме культуры, обожали ее; у совсем юных она могла найти то понимание и доверие, которого лишали Людмилу Васильевну женщины ее возраста с устоявшимися вкусами и привычками.
Дома буквально на каждом шагу можно было встретить неопровержимые доказательства всевозможных материных талантов. На скромных креслах, купленных еще в пору Колиного детства в комиссионном магазине, красовались вязанные крючком чехлы. Цветочные горшки были оплетены веревками очень искусно, как и абажур лампы. Вязаный коврик с выпуклыми цветами висел над диваном, занавески на окнах, сшитые из батиста, выглядели очень дорого и оригинально – с оборками, с кружевом по краям. Колины акварельки и декоративные фигуры из отполированных коряг не шли ни в какое сравнение с картиной-макраме из мешковины и веревок. Занавес перед кухонкой она соорудила из полиэтиленовых бус, которые никто не покупал в уцененном отделе универмага. Все ею делалось легко, играючи. Но свитера, костюмы, юбки для заказчиц вязала она трудно, то и дело распускала, вечно чем-то недовольная. Как-то она распустила почти готовое платье для Нины Зиминой только потому, что почувствовала, как под горло «просится» сиреневая полоска.
Мать обвязывала и Лидию, и Лану. Сестры друг друга недолюбливали. Иоланта, подглядывая в замочную скважину, удаленная сестрой с глаз долой, шептала: «Глянь, вообразила, что у нее тонкая талия! Такое платье можно мне носить, а не ей, корове!» Коля радовался и изумлялся любому проявлению жизни в этой неспокойной девочке – она была не похожа на вялых и сереньких своих ровесниц, вся огонь. «Сущая дурочка!» – снисходительно говорила она о своей подружке Вере, которая явно робела перед Иолантой. Коля растерянно кивал. Сам же он ни на секунду не допускал мысли, что она может и о нем отозваться с таким сокрушительным пренебрежением. Ему казалось: она его ценит. Прошло какое-то время, и однажды он услышал из полуотворенной двери гостиной, где тетя Нина примеряла обновку: «Вяжет она, конечно, мастерски, ничего не скажешь, но и дере-ет же!» Коля вздрогнул, ошпаренный стыдом. Дома он впервые в жизни налетел на мать. Раньше Коля и вообразить себе не мог, что когда-нибудь осмелится повысить на нее голос. «Чтоб не смела больше на них работать!» – захлебываясь, молотя кулаком по столу, кричал он. Мать оторопела. Ее худощавое нервное лицо застыло. Она была не из тех, на кого можно кричать. Первым ее движением было дать ему по щеке и высказать прямо в лицо, что вяжет она отнюдь не для своего удовольствия, а для того, чтобы прокормить их обоих, что за каждой пластинкой, купленной им, только слепой не увидит ее слезящихся от усталости глаз, занемевшей спины. Еще она хотела сказать, что унижения в том нет, что она вяжет для людей, ведь она не даром деньги получает, а за труд. Но упрек его был столь ошеломляюще жесток, что она только смотрела на него спокойными, изучающими глазами и ничего не говорила, пока Коля, раздувая ноздри, не выскочил из комнаты.
Ему был знаком этот взгляд: она могла им укротить сына в одну минуту. Как-то раз мать, подымаясь по лестнице, услышала, как Коля, стоя на площадке первого этажа с товарищем, выругался. Увидев ее, он замер от страха. Мать прошла мимо него, не глядя, властной рукой взяла его за воротник и втащила в квартиру. Товарищ быстренько скатился вниз. Пока она раздевалась в коридоре, Коля стоял съежившись: ждал расплаты. Мать села перед ним на ящик с обувью и тихим серьезным голосом сказала, глядя ему в глаза:
– Мне бы хотелось, чтобы ты со всеми людьми разговаривал на одном языке, а не подделывался всякий раз под своих собеседников. Это недостойно: для одних держать в запасе одни слова, для других – другие. Такое притворство означает, что ты человек, зависимый от каждого – любой может навязать тебе свою манеру общения.
Проговорив это, она открыла перед ним дверь:
– Это все, что мне хотелось тебе сообщить. Ступай к своему другу.
...После этого случая она некоторое время не ходила к Зиминым, ссылаясь на занятость. Коля тоже решил больше не ходить в этот дом, но примчалась Иоланта – у нее что-то дома не ладилось, все подружки дуры невозможные, скучно, скучно с этими курицами, Галина Ивановна в школе нотации читает, литераторша цепляется к ней, потому что старая дева, и вообще – почему он уже неделю не приходит?! «Две», – опустив голову, точно виноватый, поправил ее Коля. «Пошли к нам немедленно, – потребовала Иоланта, – не то я сейчас брошу шубу и пойду раздетая по морозу!» Коля пошел – а что было делать?
Наступили зимние каникулы. Подружка Вера в последнее время чаще находилась при них. Без подружки, должно быть, Колина любовь казалась Иоланте пресной. Вера была зритель. Уходя, Коля обычно спрашивал: «Завтра когда прийти?» Иоланта, сидя к нему спиной, показывала свой победоносный профиль. «Вечером, – ответствовала она, – часиков эдак в девять...» – «В девять, понятно», – повторял Коля, стараясь врезать цифру в Верину голову, чтобы до нее дошло: раз он явится в девять, ей надлежит нанести свой визит часиком раньше и к девяти скрыться, исчезнуть, раствориться в воздухе. «Или в десять», – рассеянно говорила Иоланта, сокращая свидание на час.
И Коля клял себя, что тут же не ушел, пока она не поменяла своего решения, одновременно не уставая дивиться ее могуществу и легкости, с которой она распоряжалась его маленькой жизнью. Но, дотянув кое-как до половины десятого, он звонил в ее дверь. Вера уже сидела на диване, смиренно обхватив колени худыми руками, и исподлобья созерцала свое отражение в трюмо. Коля решал задачки по алгебре и геометрии (он добровольно взялся подтянуть Лану по этим предметам), пил чай, причем Вера клала ему столько сахара, что чай делался сиропом, потом он уходил, медля на пороге, сосредоточивая гипнотическую силу своего взора на Иоланте, ожидая, что она наконец сбросит маску товарища и подарит ему какой-либо жест, намек, с которым бы легче было переносить разлуку, но нет, ничего: «Приветик, гуд бай и чао-какао!» Решая задачки, он то и дело подзывал Иоланту, ссылаясь на непонятный почерк в ее тетради, каким было написано условие, – все было ему понятно, кроме нее самой! Но зато она склонялась над его головой, и он зажмуривался от счастливого страха. Он крал у нее, не подозревающей, в чем дело, и оттого особенно трогательной, эти мгновения мнимой близости. Вера тоже считала необходимым подойти, вглядывалась в условие задачки и ловила Колю на переполняющей его любви. «Ой, да тут же все ясно написано!» – говорила она, и обаятельная минута, ради которой Коля был готов перерешать весь учебник, лопалась.
Однажды Лана доверила ему держать на вытянутых руках вязанье и принялась быстро-быстро вить из Коли веревку; нить, соединяющая их, текла от него к ней, лицо ее было сосредоточенно, он тоже глубоко задумался, вращая кистями рук, как она учила. Вдруг Вера, совершенно забытая ими, резким движением швырнула на пол журнал мод, спустила с дивана ноги и деревянно пошла к двери. Она удалилась не простясь. Иоланта, проследив ее уход, не сделав ни одного движения, чтобы удержать подругу, перевела задумчивый взгляд на Колю. Он протянул ей клубок, который она отложила в сторону. Лана разглядывала его со странным выражением лица, потом пожала плечами, точно чего-то не понимала, прикусив губу, снова посмотрела на него, вдруг оживленно просияла и заявила с той неожиданной откровенностью, которая означала одно лишь равнодушие к нему:
– Слушай, а ведь ты красивый парень.
Коля засмеялся, не сводя с нее глаз, стараясь удержать ее внимание на себе.
– Нет, серьезно, красивый. У тебя глаза... – она задумалась, – ничего себе глаза... Характер у тебя хороший, – продолжала она и, покусав прядь волос у щеки, добавила: – Твердости только тебе не хватает, мне кажется. Ты сильный – и вроде не сильный, слабый...
– Я сильный, – возразил Коля. – Могу носить тебя по комнате.
Иоланта скрестила руки и встала на цыпочки, как балерина.
– Носи, – приказала она.
Коля подхватил ее под коленки и поднял, стараясь держать от себя подальше, понес к письменному столу, потом к балкону.
Иоланта беспокойно заулыбалась:
– Поставь на место.
Коля снова отнес ее к письменному столу и осторожно усадил. Она опасливо отодвинулась, спрыгнула и отбежала к дивану.
– Си-ильный.
Села, гибким движением подхватила с пола журнал.
– Но я не эту силу имела в виду.
На этот раз Коля уходил от нее охотно, нетерпеливо, он жаждал остаться в одиночестве с воспоминанием о ее словах, о том, как она это произнесла. Он ходил по комнате, обхватив себя руками, повторяя про себя: «Ты красивый парень... Серьезно, красивый. И си-ильный!»
Все время ему хотелось остановить ее в себе, задержать, очертить магическим кругом, где бы жила она, не подозревающая об этом убежище. В своих ученических тетрадях он набрасывал ее профиль, рисовал ее лицо, каким оно было в те или иные минуты, – ее необыкновенно подвижное лицо, на котором можно было прочесть обиду, горечь, девчоночье тщеславие, страх и которое все же оставалось для него загадкой. Он рисовал ее с разными прическами. Однажды даже Иоланта, углядев у него в тетрадке по физике свой портрет, принялась тут же, за партой, поставив маленькое зеркальце, укладывать волосы так, как нарисовал Коля, и на его глазах превратилась в строгую маленькую женщину. Он приобрел оперу Чайковского, чтобы наслаждаться ее именем, нарисованным большими буквами на коробке, и, когда матери не было дома, слушал ее с горьким наслаждением побежденного и вместе с тем с торжеством победителя – он отвоевывал в себе для нее такие высоты, которые рано или поздно должны были притянуть, как магнитом, ее настоящую. Или ненастоящую? Где она, настоящая, та или эта? Коля без конца проигрывал особенно ему полюбившийся дуэт Иоланты и Водемона: «Твое молчанье непонятно... Не знаю, чем мои слова тебе могли быть неприятны, скажи мне, в чем моя вина?» Ее вины в том не было, она еще не могла увидеть его, на Коле лежала великая обязанность сорвать с ее глаз повязку. «Зачем глаза даны мне? Для того, чтоб плакать», – отвечала Иоланта, и тут же заворачивалась музыкальная буря, вовлекая инструменты один за другим: восклицания фанфар, волнистые звуки арфы, призыв олифанта в гулком осеннем лесу. На этом гимне, восторге и кружении пластинки однажды застала его неожиданно возвратившаяся мать; Коля, услышав ее шаги, щелкнул клавишей проигрывателя, но музыка еще не успела выветриться из комнаты, и мать сказала иронично:
– Водемон нашелся...
Невозможно было вынести эту насмешку и стыд. Коля хватил пластинкой об пол, но она не разбилась. Они с матерью остолбенело посмотрели друг на друга.
– Ну-ну, – сказала она и, круто развернувшись, вышла из комнаты, потому что между ними не было принято выяснять отношения.
Однажды он вызвался проводить Иоланту на каток. Стояла ясная зима, в небе было просторно, звездно, густые тени деревьев лежали на лунном снегу. Иоланта радовалась: вечер хороший.
– Ты бы коньки купил, – участливо сказала она.
Коля отвечал, что купит обязательно.
У входа на каток они замешкались, здороваясь с ее знакомыми, – тем, кто его не знал, она представляла Колю как друга детства, что его, конечно, не устраивало. Ему даже показалось, что, представляя его парню в грубошерстном вязаном свитере, она произнесла «друг детства» несколько пренебрежительно, но парень, равнодушно кивнув, умчался на коньках. Проследив за ним глазами, Иоланта вдруг взяла Колю за руку, сжала ее и повела его к трибунам. Там она дозволила ему переобуть себя, топнула коньком в нижнюю скамейку:
– Нормальненько.
И, махнув рукой, заскользила по льду. Ее алая ягодная шапочка замелькала в толпе пестрых конькобежцев. Коля подул на руки, все еще растроганно улыбаясь.
Из репродуктора тут же грянула музыка, широкий, плавный на поворотах «Севастопольский вальс». Иоланта по кругу пронеслась перед ним с какой-то девочкой, помахав ему. Коля вскочил, чтобы ей ответить, но она была уже далеко. Потом она снова выплыла из праздничной толпы, самая праздничная, самая легкая фея, и стая других фей неслась за ней. Он поискал глазами парня в овечьем свитере – оказалось, он катается в паре с их литераторшей. Очевидно, партнер, взрослый парень, нравился молодой учительнице – она все время смеялась. Иоланта с девочкой находились поблизости от этой пары, точно привязанные незримым тросом: очевидно, спутница Ланы любопытствовала на училкиного кавалера. Коле пришло в голову, что Лана, разгорячившись, захочет напиться, и он отправился в буфет, заранее представляя, как удивит ее своей расторопностью.
В длинной очереди, на его счастье, оказался знакомый по авиамодельному кружку, который его окликнул. Они постояли, обсуждая предстоящие областные соревнования, куда знакомому предстояло ехать выступать вместе со своей моделью радиоуправляемого гидросамолета, затем приятель поинтересовался, с кем Коля пришел на каток.
– Со своей девушкой, – без запинки сказал Коля.
– А, – сказал приятель, косясь на бутерброды в витрине. – Я ее знаю?
Коля буркнул фамилию Иоланты.
– Ага, – сказал приятель. – Старшая или младшая, их, кажется, две сестры?
– Младшая, Иоланта, – пробормотал Коля.
– Красивая девчонка, – равнодушно отозвался товарищ, и Коля в порыве благодарности, что он не усомнился в его близости к великолепной Иоланте, хлопнул его по плечу.
– Тебе чего, с колбасой или с сыром? – спросил озадаченный товарищ.
– Ага, с сыром и колбасой, – сказал Коля, – и лимонаду еще.
Когда он вернулся на свое место, Иоланты на катке не было. Почувствовав в ногах слабость, Коля опустился на заснеженную скамью с бутылкой в руках. Нет, ее не было. Кто-то махал ему рукой и кричал – не алая шапочка, другая плыла к нему. Коля потряс головой, надеясь, что зрение все же вернется к нему вместе с Ланой, но перед ним стояла всего лишь Вера. Она что-то говорила, но Коля не понимал, что именно.
– Где Лана? – спросил он наконец.
– Генка здесь, – внимательно посмотрев на него, объяснила Вера и уселась рядом с ним.
– Что за Генка? В вязаной кофте?
– Ну, – подтвердила она. – У тебя лимонад, можно?
– Можно, можно.
– Открой, пожалуйста.
Коля откупорил бутылку.
Вера отвернулась от него и попробовала глотнуть.
– Не могу из горла. На.
Коля вынул из кармана бутерброды.
– Хочешь?
Она покачала головой, посидела еще немного, придумывая, чем обратить на себя Колино внимание, потом вскочила и полетела по льду. Коля и не заметил этого. Вдруг откуда-то с верхних трибун запрыгала на него Иоланта, крича: «Ой-ёй, лови-и!»
Коля подхватил ее под мышки и усадил на скамью. Все его страхи исчезли как дым.
– Ой, лимонад, дай глотнуть! – потребовала она и припала к бутылке.
Вода потекла по подбородку. Лана отерлась шапочкой, подышала на руки и снова подняла бутылку. Коля вложил ей в свободную руку бутерброд.
– Пасибо, пасибо, – залепетала Иоланта, – я ухожу, я улетаю...
И ушла, улетела с бутербродом в руках.
Коля взял бутылку, умиленно разглядывая горлышко, и стал тоже пить. Он сделал несколько глотков – Иоланта уже стояла перед ним и, задохнувшись от бега, спрашивала:
– Слушай, а кто красивее, я или наша литераторша?
– Клаудиа Кардинале, – ответил Коля.
Она не засмеялась.
– Я серьезно.
– Ты, царица, спору нет.
– То-то.
Погрозив кому-то кулаком, она снова умчалась. Коля прижался губами к горлышку бутылки и допил лимонад.
Когда они уходили, ему вдруг захотелось прихватить бутылку, как реликвию, с собой, но Лана могла подумать совсем другое, глупое, и он зашвырнул бутылку за трибуны.
Мать была дома, гладила простыни. Увидев Колю, она оставила свое занятие и напустилась на него за то, что он опять не сдал бутылки из-под кефира (бутылка!). Заметив, что он как-то странно усмехается на ее слова, она спросила:
– Ты был у Зиминых?
Он кивнул. Мать с сожалением посмотрела на него, выключила утюг.
– Оставь ее, – сказала она. – Эта девушка не для тебя.
Коля молча пошел в прихожую, мать вышла следом за ним.
– Говорю тебе, не для тебя эта девица!
– Пожалуйста, не называй так Лану, – резким тоном, каким он часто в последнее время говорил с нею, сказал Коля.
– Как?
– Не называй ее девицей.
Мать жестко усмехнулась. Лицо ее выразило непреклонность.
– Кто же она, по-твоему, как не девица? – произнесла она.
– Девушка! Очень хорошая девушка, ясно?
– Ясно, – тяжело вздохнула мать, – ясно, что ты такой же дурак, как и я. Мы оба полные идиоты.
Ее слова больно задели его. В глубине души он чувствовал: она права, говоря ему, что Иоланта не для него. «А для кого?! – подавлял Коля ревнивый крик. – Для кого?» Да, он знал, Лана кокетка, временами бывает жестока, но тем не менее никто не мог чувствовать ее, как он, понимать ее, даже она сама, такая беззащитная, зависимая от каждого враждебного взгляда, ранимая.
Коля во всем ей уступал, во всем ее слушался, но он знал, что, несмотря на всю беззаветность его чувства к ней, Лана нуждается в нем еще больше, еще нетерпеливее, потому что она не научилась обретать опору в самой себе, в отличие от него. Он был предан ей безоговорочно, но не раб ей, нет, и она это знала, она это ценила, хотя, будь он несколько иным, между ними была бы возможна иного рода близость, в которой он, конечно, испытывал необходимость, но это во-вторых. Во-первых же – нужна была она сама, ее ум, ее сердце. Будь Коля иным, все было бы проще, но мать... Но мать слишком глубоко жила в нем, иного способа жизни, чем тот, который утверждала она собою, он не знал. Ее глубокий, истовый мир, полный тоски по настоящим чувствам и прямым поступкам, никак пока не соприкасался с уютным мирком Иоланты. Материны главные слова – честь, совесть, принципиальность – наверняка звучали в Ланиной семье, но только в тех случаях, когда сестры готовили уроки вслух. Комнату с диваном, на котором, поджав под себя ноги, сидела Иоланта и считала петли, отделяла анфилада комнат и миров от той атмосферы сквозняка и горестных раздумий над жизнью, в которых пребывал Коля с его непримиримой матерью. Но Лану не за что было винить: прелесть ее была очевидна, следовательно мир, с которым она жила, был исполнен своей справедливости и притягивал Колю.
– Что ты можешь ей дать? – продолжала мать. – Она привыкла к другому существованию. Твои книги? Нужны они ей! Ты посмотри, куда она летом отдыхать ездит. Мы с тобой хоть раз были в Болгарии? И не будем, смею тебя уверить!
То, что мать так мрачно смотрела на его будущее, вызывало в нем тоскливое сопротивление.
– И мы не умеем хапать! – садилась на своего любимого конька обличения мать, не слушая его вялых возражений. – Я бы могла брать с людей вдвое больше за свою работу, но не могу, не умею, иначе воспитана.
Коля пытался вступиться за Лану, хотя соглашался, что мать иногда говорит о ней справедливые вещи, но это только половина правды...
...Как-то, придя домой, он открыл дверь своим ключом и, пока возился в прихожей, услышал, как мать разговаривала с Зиминым.
– Мне страшно за его будущее, он такой у меня доверчивый и ранимый мальчик... (Коля замер, удивленный. Таким голосом она никогда не разговаривала с ним.) С тех пор как умер отец, он очень изменился, стал скрытным, замкнутым. Тайком от меня ходит на кладбище. И я ничем не могу ему помочь... У меня сердце разрывается, глядя на него! А тут еще твоя дочь, которая просто измучила его, я же вижу, он по уши увяз в своем безнадежном чувстве...
– Но почему безнадежном? Мне кажется, и Лана к нему неравнодушна...
– Он остался без мужской поддержки, – не слушая его, продолжала мать. – Будь жив отец...
Коля сел в прихожей на ящик с обувью и закрыл лицо руками. Так уж получилось, что после смерти отца Людмила Васильевна и Коля переживали эту беду порознь, скрывая свои чувства друг от друга. Углубившись в свое одиночество, Коля не думал, не замечал, что мать живет на пределе своих сил. Согласно ее воле на могиле отца установили большой гранитный валун с закрепленной на нем фотокарточкой под плексигласом. Фотография была сделана незадолго до его гибели, летом на отдыхе, на берегу реки Усы возле корявой сосны; при желании эту сосну можно было увидеть и сейчас, с ней ничего не случилось, как и с рекой, мирно текущей в своих песчаных, заросших кувшинками берегах. Этот могильный камень придавил их обоих с такой силой, что нужны были тысячи сильных рук, чтобы вытащить и его, и мать. Но большие, уверенные в себе взрослые люди словно отступились от них, они делали вокруг осиротевшей семьи какую-то неглавную работу: собирали деньги, приходили на поминки, старались что-то починить в их доме, но никто не мог найти слова, чтобы хоть немного облегчить эту тяжесть, – наверное, потому, что слов таких не было. Друзья отца, сильные, находчивые, упорные люди, вдруг сделались неуклюжими и неповоротливыми со своим участием и похлопыванием по плечу, уклончивые общие фразы были единственным ответом на Колины разговоры об отце, а ему было необходимо говорить о нем, точно этим он пытался удержать недолгую людскую память и заглушить свою боль. Но жизнь для людей продолжалась, как будто ничего не произошло. Заговаривая об отце с близко знавшими его, Коля словно натыкался на глухую стену. Это горе было не соизмеримо ни с чем, и исцелить его было нельзя. Ночью Коля, закрывшись с головой одеялом, обливался слезами, а утром они с матерью отводили друг от друга глаза, точно каждый боялся увидеть в другом отражение постигшей их беды. Прежде все были свои, весь дом, вся улица и город, теперь стали посторонними, обходили их дом стороной, и все же заходили, приносили продукты, чинили на кухне кран, и опять проходили мимо, потрясенные своей беспомощностью. Словно кто-то подучил людей, что в таких случаях надо вести себя именно так, не иначе, что, когда Коля бросается к ним с воспоминаниями, надо учтиво отстраняться: да, да, но что ж теперь делать, его не вернешь, а вам жить надо... Этими жестокими в своей справедливости фразами, которые столетиями, как морской волной гальку, обкатывала людская беда, они пытались отделаться от него. «Да» и «нет» не говорите, черный с белым не берите... Коля метался между этими почужевшими, непроницаемыми людьми, точно чего-то ждал от них, но они отворачивались, и он поверил в то, что всю огромную память об отце теперь нести ему одному. Это же думала Людмила Васильевна, но мысль о Коле, как живой побег, вырастала из-под могильного камня, мысль о сыне, о жизни. Людмила Васильевна оборвала дверной звонок, потому что заметила, как Коля вздрагивает и бледнеет, когда звонят в дверь, теперь все к ним стучались. Она собрала все отцовские вещи и спрятала их на антресоли, но все время что-то находилось, что напоминало о нем, – его авторучка, окурок в спичечном коробке в дальнем ящике письменного стола, шахматы...
Первое время Коле снился один и тот же сон: они с отцом сидят в сквере на траве над шахматной доской. Осень, с деревьев летят желтые листья. Коля смотрит не на доску, а на лицо отца, точно по нему пытается прочесть какую-то большую, к шахматам не относящуюся мысль, но на лице отца написано неведенье и только одна будничная забота – разменять ферзя или еще не стоит? Падают листья, отрываются с веток с хрустальным звоном, летят, устилают вокруг них траву. Коля чувствует: ему сейчас надо о чем-то предупредить отца, о чем? Ах да: «Папа, готовится твоя гибель, никуда с этого места не уходи, и она пройдет мимо». Но он не может открыть рот. Ужас в душе нарастает, но он не может сказать ни слова. Он должен сделать какой-то ход, чтобы отец понял. Вот упавшая сверху сосновая игла зацепилась за корону шахматного короля... Коля осторожно снимает ее – а сосна-то здесь откуда? Тут нет сосен! Это на берегу реки сосна! «Твой ход», – говорит отец и ложится на траву, раскинув руки. Коля смотрит на доску, ищет фигуру и просыпается... Он просыпается и на цыпочках идет к спальне матери, останавливается перед ее дверью в страхе – она-то как? Она – там? Ничего не слышно – ни дыхания, ни шелеста страниц журнала, который она листала перед сном, но из-под двери пробивается свет. Она не спит, что же она там делает? И он не может рывком открыть эту дверь, дверь словно приросла к полу, пустила в него мощные извилистые корни. И опять он просыпается, идет к ее спальне – там темно, молчание. Спит? Все на земле погрузилось в сон, кроме Коли – и еще одного, который где-то рядом, за воздушной дверью, в которую не пробиться, не достучаться. Он снова ложится в постель и думает: «Приди, покажись мне, ведь я знаю, ты где-то здесь, не может быть, чтобы даже ко мне ты не мог оттуда вырваться, на одну минуту, чтобы я мог еще раз увидеть тебя, ведь ты же любил меня, неужели то, что с тобой произошло, сильнее нашего кровного понимания, сильнее меня, живого?» Ответа нет, в окно смотрит туманная ночь, за ночью сквер, падают с кленов листья. Когда эти деревья были молоды, когда их жизнь только начиналась, отец был жив, ходил по земле, радовался, что весна. Что же делать со временем, которое уносит человека, отрывает его от дома, от родных, так любящих его, как одному преградить собою эту лавиной летящую на тебя реку, сметающую человеческую жизнь, города, государства? Как одному?
Только один человек отозвался тогда на его голос, встал вместе с ним – Лана. Коля не помнил ее рядом со своим отцом, а она, оказывается, была. Он вообще не помнил ее и не замечал прежде, когда по воскресеньям они семьями выезжали на острова сначала вверх по Волге, потом по Усе на моторных лодках. Когда-то давно Колин отец учил ее плавать. Однажды – она уже тогда хорошо держалась на воде – Лана отплыла от берега, как вдруг увидела, что на нее плывет змея. Такого страха она еще не испытывала. Отец мастерил костерик на берегу в окружении остальной малышни. Услышав ее крик, он, как был, в одежде прыгнул в воду и поплыл навстречу змее. Это оказался довольно большой уж, отец вытащил его из воды и отнес подальше в лес. Весь день потом он утешал Лану, носил ее на плечах, собирал с ребятами чернику. Лана все это запомнила. Она помнила, как все вместе ловили с лодки рыбу, как варили уху, – он, оказывается, называл ее тогда маленькой хозяйкой. Она рассказывала, какие у них были разговоры, как вечером, засыпая, она слышала его голос за стенкой палатки, и ей было спокойно. Как утром он вытаскивал их с подружками из палатки в спальных мешках и вытряхивал из мешков – проснитесь, лежебоки! Она помнила то, что не помнил Коля. Лана ходила с ним на кладбище. Она первая догадалась взять его за руку и привести на тот крутой берег Усы, где отца сфотографировали стоящим у этой несуразной сосны. Он выносил свое горе вместе с нею. Но как об этом расскажешь? Там, где взрослые ничем не могли помочь, явилась девочка и спасла его. Ей он рассказывал свои сны. И разве знает кто-то Лану так, как он, разве кто-то вправе упрекнуть ее за невнимательность к людям, суету, кокетство, за все то чуждое в ней, с помощью чего она оборонялась от взрослого мира, все то чужое, не ее вовсе? Если бы мать знала об этом, но какими словами ей расскажешь, когда она хмурится и машет рукой при слове «Лана»! Конечно, она измучила его, но ведь она красивая, красивые иначе не могут, она просто еще не знает, какое найти применение этой, свалившейся на нее буквально за последнее лето, красоте. Такая смешная: разговаривая с Колей, норовит усесться напротив трюмо, смотрит на себя, любуется, качает головой, отвечая Коле, грубит ему – и смотрит в зеркало – это мне идет? Все, все идет? Вот это мать видит, а того, как ребенок утешал ребенка, не видела, когда взрослые стояли вокруг них тесным кругом, отвернувшись, показывая лишь свои усталые спины.
Прошло четыре года. Кое-кто из близких стал уже говорить матери: не век же так убиваться, молодая еще, надо подумать о себе, надо как-то устраивать свою жизнь. С кем? Вокруг никого не было. По крайней мере, Коля никого не видел. Но вот Таборлев совсем недавно, копаясь с детским совком в песочнице, где он набирал песок для своих котов, увидев Колю, замахал ему рукой и сказал со своею обычной прямотой:
«Что-то, Николай, к вам Зимин зачастил. Дома ему, что ли, скучно?»
«Наверное», – простодушно ответил Коля.
Но какая-то смутная мысль закралась ему в голову. Он был не из тех маленьких эгоистов, которые желают, чтобы мать принадлежала только им, но о Зимине, как о возможном отчиме, конечно, не думал. Ведь у него семья, Лана, куда он от них денется? Но, выходит, Зимин стал для матери совсем близким человеком, раз уж она пускается в такие с ним откровения...
Коля поднялся на ноги и открыл дверь в комнату. Увидев его, они испуганно замолчали.
– Выручай, Николай, – наконец произнес Зимин, – твоя мама критикует меня во все лопатки. Столько критики, – он обернулся к Людмиле Васильевне, – в свой адрес я не слышал и в ту пору, когда занимал свой руководящий пост!








